Надя и Нюра, отправляясь в Петербург, сели не на курьерский, а на почтовый поезд, однако вместо двух с половиной они пробыли в дороге почти четыре дня: почему-то очень долго стоял на узловых станциях их поезд, пропуская вперед какие-то другие, большей частью товарные поезда, — красные вагоны и платформы. Надя строила сначала догадки, что простои на узловых станциях от забастовок, так что эти задержки на пути в бастующую столицу только поднимали ее настроение. Но, проехав Харьков и Курск, она, как и другие пассажиры, убедилась в том, что мешают движению их поезда военные поезда, которые идут не в целях подавления забастовки.
Выходя кое-где на станциях с чайником за кипятком, Надя очень внимательно смотрела по сторонам и вслушивалась в разговоры, однако пока все еще оставалось прежним — и станции с их суетой, и разговоры.

В Понырях, где на перроне толпилось много солдат, Надя спросила одного, веселого с виду:
— Далеко едете?
— Куда везут, туда и едем, — ответил веселый.
— Куда же вас везут?
— Про это начальство знает, — сказал веселый; но пригляделся к ней другой, с тяжелым взглядом, с серебряным кольцом на указательном пальце и с одной лычкой на погоне, и спросил ее сам:
— А вам, барышня, зачем же это требуется знать?
— Так себе, — сказала простосердечно Надя.
— А «так себе», значит, это вам ни к чему, — загадочно решил ефрейтор, но посмотрел на нее при этом так неприязненно, что она только вздернула плечом и отошла.
В отношении Нюры она вела себя подлинной старшей сестрой. В дороге это было тем более к месту, что Нюра в первый раз выехала из Крыма, а Наде было уже знакомо много станций, и хотя из окна вагона, но она уже видела раньше и не один раз многие города по магистрали Петербург — Севастополь, и с каждым у нее уже было связано кое-что.
Так, когда подъезжали к Павлограду, она говорила Нюре:
— Там возле станции шпал очень много лежит — шпалопропиточный завод рядом, а города не видно совсем: он где-то там, за дубовым лесом.
Когда подъезжали к Харькову, предупредила:
— Тут такой запутанный вокзал, — столько платформ в разные стороны, что тебе одной нельзя там и выходить!
— Ну вот, «нельзя»! — обижалась Нюра. — Почему это нельзя?
— Потому и нельзя. Заблудишься и попадешь как раз не в свой поезд… Тем более что там поезд передвигают почему-то с одной платформы на другую — то туда, то сюда.
— А город видно?
— Еще бы не видно, когда там университет!
Когда после Харькова поезд миновал Казачью и Веселую Лопань, Надя говорила:
— Сейчас Белгород. Обрати внимание: церквей в нем — и сосчитать нельзя!
— А почему он Белгород?
— Как же так «почему»? Он же весь на меловых горах стоит… Конечно, это не то, что наши крымские горы, а так себе, ну все-таки весь мел, каким ты на доске в классах писала, не иначе как оттуда шел.
Курск очень понравился Нюре.
— Вот это — красивый город, — говорила она. — Этот действительно на горе стоит.
— А река, мне говорили, там маленькая, вроде нашего Салгира.
— Какая? Как название?
— Название… Я сейчас вспомню… Какое-то очень чудное…
И Надя долго силилась вспомнить, щелкала пальцами, делала досадливые гримасы, наконец выкрикнула:
— Тускарь, Тускарь! Речка Тускарь… Дальше будет Орел, там Ока, а в Курске — Тускарь.
И добавила с большим оживлением:
— А гусей белых ты увидишь, когда мы между Курском и Орлом будем ехать, прямо миллионы! Как в Белгороде горы все белые, так там прямо лугов из-за гусей не видать: все решительно как молоком залиты, — везде гуси!
Надя не просто показывала младшей сестре страну, в которой они жили, она не была бесстрастным путеводителем, она сама упивалась просторами, красотой, богатством земли, расстилавшейся вправо и влево от железной дороги, перерезавшей с севера на юг русскую равнину.
Больше того: Надя чувствовала себя совсем по-хозяйски, и так начала чувствовать только теперь, когда взяла в Петербург, столицу России, Нюру, никогда до того не видавшую просторов России.
Она как будто сама росла, и очень стремительно, переживая вновь то, что уже было ей известно, но впитывая его в себя гораздо глубже. Она следила при этом и за сестрой, и ей чуть ли не преступлением казалось, когда замечала она рассеянный, полусонный взгляд Нюры, стоявшей у окна в коридоре вагона, у окна, за которым — море чудес.
Она понимала, конечно, что обилие впечатлений могло утомить сестру, но самой ей все хотелось в кажущемся однообразии картин отыскать новое и новое.
Она везла новое в себе самой: она одаряла этим своим новым сестру, но готова была одарить и всех кругом, и все кругом. Она оказалась самой словоохотливой в своем купе и во всем вагоне.
Спала она мало, тем более что июльские ночи, чем дальше к северу, становятся все короче; вскакивала чем свет, выходила на площадку вагона и спрашивала кондуктора:
— Это мы на какой станции стоим?
По ночам поезд больше стоял, чем шел. Что-то совершалось под прикрытием ночей, — Надя ощущала это, хотя и не могла осмыслить. Совершалось что-то большое, творилась чья-то воля, перевертывалась страница истории, пока еще с легким шелестом.
В Москве пришлось спать: поезд пришел туда поздно вечером и простоял там всю ночь. Так как вагон, в котором ехали Надя с Нюрой, был прямого сообщения до Петербурга, то его вместе с другими подобными вагонами перевезли по окружной дороге и прицепили к составу петербургского поезда. Однако тронулся этот поезд не так рано, часов в девять, так что по вагонам уже пробежали мальчуганы с только что вышедшими московскими газетами.
Надя успела заметить за свою короткую жизнь, что в поездах у людей появляются почему-то чудовищный аппетит и непреодолимая тяга ко сну; газеты же если и покупались, то исключительно в хозяйственных целях, как оберточная бумага; едва брали их в руки люди, расположившиеся на верхних полках, как тут же засыпали, не успев прочитать и десяти строк.
К удивлению своему, она наблюдала это и теперь, несмотря на то, что день только еще начался, а в газетах, хотя бы и между строк, можно было найти объяснение тому, что их почтовый поезд не спешил, спешили же, напротив, товарные поезда, которые везли на платформах что-то очень тщательно прикрытое брезентами и охраняемое солдатами.
Та московская газета, которую купила Надя у разносчика-мальчишки, наполовину состояла из объявлений. В них не заглядывала она, но зато прочитала все остальное, и это была первая газета, которую Надя прочитала с передовой статьи до объявлений.
Она думала, что прежде всего ей бросится в глаза со столбцов газеты знакомый уже заголовок: «Забастовка в Петербурге», однако о забастовках на всех восьми страницах не было ни слова. Зато вверху одной из страниц была «шапка», набранная очень крупными буквами: «Угроза европейскому миру», и вся страница переполнена была чрезвычайно важным.
Прежде всего сообщалось о расколе в Тройственном союзе. Крупным шрифтом было напечатано извещение «по телефону из Петербурга»:
«Римский кабинет в определенной и ясной форме заявил, что если Австрия начнет войну против Сербии, то Италия не окажет Австрии никакой военной помощи, так как это не входит в круг обязанностей Италии, обусловленных союзным договором между нею и Австрией».
И еще тем же шрифтом:
«Германия, как это точно установлено, была отлично осведомлена о тоне и сущности требований австрийского ультиматума, и выступление Австрии состоялось с ведома и согласия берлинского кабинета. Момент вручения ноты был выбран Германией и Австрией по общему соглашению».
И несколько ниже, но в том же столбце:
«Англия через своего посла в Берлине только что сделала германскому правительству заявление, что в случае европейской войны Англия станет на сторону России».
— Нюра, слушай! — то и дело обращалась Надя к сестре, читая ей новость за новостью, одну важнее другой.
Сообщалось, что в Мюнхене немцы разгромили кафе, где обычными посетителями были сербы: перебили посуду, мебель, зеркала, люстры, окна, а сербов избили. В Берлине отмечались демонстрации перед русским посольством, огромные толпы целый день собирались там и кричали: «Долой Россию! Долой сербов!»
Главное же — были помещены на этой странице ответы: сербского правительства на ультиматум и австрийского — на сербский ответ.
Надя напряженно вчитывалась в тот и другой.
Дважды перечитывала она сербскую ответную ноту и возмущенно сказала Нюре:
— Ну, это я даже не знаю, что это такое! По-моему, сербы себя страшно унизили, так что мне даже стыдно за них, — я их считала храбрыми, а это уж называется извиняться во всем, в чем даже не виноват, и ножкой шаркать!
— На что же они согласились? — спросила Нюра.
— На все, понимаешь, на все решительно! И чтобы в газетах сербских против Австрии ничего не писали, и чтобы офицеры и чиновники сербские против Австрии ничего не говорили, а иначе против них приняты будут суровые меры; если кто уличен будет, что так или иначе в сараевском убийстве участвовал, то предан будет суду… Ну, одним словом, на все соглашаются, прямо досадно!.. Только вот разве это одно: «Что же касается расследования агентов австро-венгерских властей, которые были бы откомандированы с этой целью, то королевское правительство не может на это согласиться, так как это было бы нарушением конституции и законов об уголовном судопроизводстве», и, понимаешь, за это-то именно и ухватились австрийцы: «Под ничтожным предлогом, — они пишут, — совершенно отклонено наше требование об участии австро-венгерских органов в розыске находящихся на сербской территории участников заговора…» И кончено! Значит, ответная нота найдена австрийцами неподходящей!.. А сами они что сделали? Вот смотри: «За несколько часов до истечения срока ультиматума в Будапеште был арестован начальник штаба сербской армии генерал Путник, находившийся в целях лечения на одном из австро-венгерских курортов». Вот тебе и ожидали ответа на ультиматум! Очень он им был нужен, этот ответ! А ты знаешь, что это за шишка такая начальник штаба армии? Это все равно, что армии голову отсечь!
— Ну-у, поло-жим! — недоверчиво протянула Нюра.
— Вот тебе и «положим»! Его, правда, потом все-таки освободили, но это уж по требованию русского правительства, — сами они законопатили бы его куда-нибудь подальше… А сербское правительство предлагает австрийскому пойти на третейский суд, если оно того хочет.
— А может быть, все-таки пойдут на третейский суд, хотя… Вот тут австрийцы пишут в ответе на сербскую ноту, будто за три часа до передачи ноты сербы уж мобилизацию объявили…
Надя не решилась прямо ответить сестре, что война стоит уже на пороге и может войти в любой момент. Как раз в это время читала она «правительственное сообщение», которым запрещалось говорить в газетах обо всем, что касалось числа и состава воинских частей, их передвижения, вооружения и прочего, и вспомнила свой вопрос, заданный в Понырях веселому солдатику. Поэтому она сказала Нюре:
— Ты только смотри, где-нибудь на станции не задавай никаких вопросов солдатам, а то тебя еще за австрийскую шпионку примут и арестуют!
Пуанкаре успел побывать только в Стокгольме: для Норвегии и Дании не оставалось уже времени — события развивались слишком быстро и настоятельно требовали возвращения президента Франции в Париж.
Вернулся из уютных фиордов Норвегии в Берлин и Вильгельм: наступали решающие дни, так как дипломатические ходы Бетман-Гольвега не удались.
Всю свою логику пустил в дело Бетман, чтобы отколоть Францию от России, но Франция ко всем увещаниям его отнеслась совершенно спокойно. Он получил не одно уверение из Лондона в том, что Англия ни за что не ввяжется в среднеевропейский конфликт, но она тем не менее привела весь свой флот в полную боевую готовность, а лондонские газеты начали уже писать, что «Сербия — не остров где-нибудь в Тихом океане, а европейское государство, и Англия не имеет права безучастно относиться к ее судьбе».
Если готовилась Франция к реваншу, то Германия готовилась к тому, чтобы проглотить Францию. Вильгельм ясно представлял опасность для Германии одновременной войны на два фронта, и если Бетману не удалось отколоть Францию от России, то со всей отличавшей его энергией Вильгельм пустился воздействовать на Николая, стремясь внушить ему, что он должен предоставить Сербию своей участи, иначе начнется европейский пожар.
«С глубоким сожалением я узнал о впечатлении, произведенном в твоей стране, — писал он в телеграмме Николаю, — выступлением Австрии против Сербии. Недобросовестная агитация, которая велась в Сербии в продолжение многих лет, завершилась гнусным преступлением, жертвой которого пал эрцгерцог Франц-Фердинанд. Состояние умов, приведшее сербов к убийству их собственного короля и его жены, все еще господствует в стране. Без сомнения, ты согласишься со мною, что наши общие интересы, твои и мои, как и интересы других правителей, заставляют нас настаивать на том, чтобы все лица, морально ответственные за это жестокое убийство, понесли бы заслуженное наказание. В этом случае политика не играет никакой роли. С другой стороны, я вполне понимаю, как трудно тебе и твоему правительству противостоять силе общественного мнения. Поэтому, принимая во внимание сердечную и нежную дружбу, связывающую нас крепкими узами в продолжение многих лет, я употребляю все свое влияние для того, чтобы заставить австрийцев действовать открыто, чтобы была возможность прийти к удовлетворяющему обе стороны соглашению с тобой. Я искренне надеюсь, что ты придешь мне на помощь в моих усилиях сгладить затруднения, которые все еще могут возникнуть.
Твой искренний и преданный друг и кузен Вилли».
Пока Николай еще обдумывал ответ на эту телеграмму, Австрия, внимая совету Вильгельма «действовать открыто», объявила Сербии войну.
Казалось бы, все в сербской ответной ноте было сказано так, чтобы не возбудить гнева сильного противника: австрийским дипломатам не за что было ухватиться, кроме разве одного только недоумения сербов по поводу желания Вены лично и своими силами и средствами произвести следствие в Сербии. Вена за это и ухватилась: поставив знак равенства между началом следствия и началом военных действий, она открыла артиллерийский обстрел Белграда.
Это сделалось известным в Петербурге после полудня 15 июля.
Война началась так, как ее задумали, то есть в целях приобщить Сербию к землям короны Габсбургов, и в этом направлении сделан был первый «открытый» шаг.
Стоял ясный, почти безоблачный день, когда поезд, везший Надю и Нюру, подходил к Твери, так что лето казалось как лето в Крыму и здесь, где так часты дожди, и Нюра, попавшая сюда в первый раз, готова была не видеть разницы между очень уже далеким теперь родным ее Крымом и тверской землей.
Она смотрела в окошко вагона с ненасытным любопытством, отмечая про себя, что крыши деревенских изб пошли здесь не только деревянные, но и очень крутые, что чернолесье остается уже позади, а на смену ему все больше и гуще выдвигаются сосны и елки.
— Что я собственно знала о Тверской губернии? — говорила Нюра сестре. — Что здесь было когда-то Тверское княжество удельное, что князь какой-то кричал: «Тверичи, не выдавайте!» и что Волга вытекает отсюда из какого-то озера Селигер… Больше я что-то решительно ничего не помню.
— Вот видишь! А теперь по Тверской губернии едешь и можешь все видеть своими глазами, — покровительственно замечала Надя, — а потом по Новгородской поедешь, по Петербургской…
— Огромная все-таки какая наша земля!
— Это что! А вот у нас одна курсистка из Благовещенска, так той две недели приходится до Петербурга ехать.
— Куда же, в таком случае, суются против нас идти немцы?
— Не сунутся небось! Немцы не дураки ведь, — знают, куда им нечего соваться…
Надя оставалась упорной в своем убеждении, что, несмотря ни на что, войны все-таки не будет. Объяснить ни кому-нибудь, ни себе самой она не могла бы, откуда у нее такое упорство, но никаким «угрозам европейской войны», о которых писали газеты, все-таки не хотелось верить.
— В Твери долго будем стоять? — спросила она у кондуктора, когда показался уже вдали город.
— Ну, а то не долго, — буркнул, проходя, кондуктор-старик. — Везде чтобы долго, а в Твери чтобы пять минут, — новости какие!
— Что он сказал? — спросила сестру Нюра.
— Говорит, что всю Тверь пешком исходить можно, пока поезд тронется, — ответила Надя.
— Ну что же, и в самом деле мы там походим — посмотрим, а чемоданы авось не сопрут, — кому-нибудь их поручим, правда?
Возможность походить вволю по старинному городу, о котором говорилось в отделе «Удельная Русь» гимназического учебника Иловайского, очень радовала Нюру, и Надя тоже склонялась к мысли: отчего бы и в самом деле если не походить, то взять за двугривенный извозчика и проехаться по главным улицам?
Однако в дело вмешалась неожиданность и повернула по-своему.
Когда остановился у перрона тверского вокзала поезд, сестры уже договорились с усидчивой раскидистой мамашей двух небольших детей, что она никуда не будет выходить из купе и присмотрит за их двумя чемоданами и корзиной. Они считали себя совершенно свободными от всяких докучностей по крайней мере на целый час и, взявшись за руки, ринулись было через вокзал туда, где около всех вообще порядочных вокзалов стоят обыкновенно извозчики, как вдруг остановил их громкий и радостный окрик из густой толпы:
— Надя! Нюрка!
Они остались на месте с открытыми ртами и увидели, — протискивался к ним брат Петя. Он был в своей старой студенческой тужурке и в форменной, тоже старой, фуражке, и первое, что он спросил, когда дотискался до сестер, было удивленное:
— Как же вы меня не узнали?
— Да мы ведь по сторонам не смотрели, а только вперед, — сказала Надя.
— Мы хотели Тверь посмотреть, — сказала Нюра.
Поцеловавшись, отошли к сторонке, и начались расспросы:
— Ты как здесь?
— Еду же в Москву.
— В Москву? Зачем?
— За песнями, — за чем же еще! Конечно, по делу. На завод. Товарищ один вызвал телеграммой.
— А домой почему телеграммы не послал?
— Послал же! Вчера послал. Как только Колю освободили.
— Вот видишь! Значит, сидел?
— Еще бы не сидел! Спасибо, что только неделю продержали.
— Где же он теперь? Дома?
— Конечно, дома.
— А ты не врешь?
— Зачем же мне врать? Приедете — увидите.
— Мы так и думали, что посадили… Только мы думали, что обоих.
— Ну вот, обоих! Жирно будет по целому таракану, хватит и по лапке… Я дипломную работу сдавал, мне некогда было.
— Сдал все-таки?
— Ну еще бы нет! Теперь кончено, — инженер, с чем можете и поздравить.
— Поздравляем! Поздравляем!
— Да что же толку-то, когда война подоспела!
— Неужели будет?
— Прикажи, чтобы не было… А тебя, Надюха, кто же надоумил теперь Нюрку в Питер везти?
— Сама надоумилась. А что?
— Ничего, не плохо… Позже, пожалуй, труднее было бы.
— Труднее? Я тоже так думала. А почему труднее?
— Вот тебе на — «почему»! Завируха же, конечно, начнется… А мама как?
— Ничего и мама и дедушка… О вас беспокоились.
— Ну, понимаешь, нельзя же было писать: арестован и так далее… Обошлось все-таки, и ладно. А Саша с Геной когда едут?
Даже при самом беглом взгляде, каким обычно обмениваются друг с другом люди в тесной вокзальной толпе, всякий мог бы безошибочно решить, что разговаривают так оживленно брат и сестры: Петя был очень похож на Надю и Нюру и ростом, только немного повыше их: круглое румяное лицо, круглые серые глаза — этим все трое они вышли в мать.
— Где же твой поезд? — спросила Надя.
— А там, на четвертой платформе, — неопределенно мотнул куда-то головой Петя. — Больше часа стоим, и никто не знает, сколько еще стоять будем… Вы тоже тут застрянете надолго… Так что я, пожалуй, вполне успел бы взять билет обратно да поехать с вами.
— Поедем, Петя, в Петербург! — радостно вскрикнула Нюра, но Надя оказалась строже сестры.
— Как же так, Петя, ведь тебе же надо в Москву? — спросила она, сделав ударение на «надо».
— Надо-то надо, да, признаться, что я больше на радостях, что Колю отпустили с подпиской о невыезде. Ему, дескать, нельзя никуда уехать, а мне можно, — вот и поеду… А то в сущности едва ли стоит ехать.
— А что? Почему не стоит?
— Да ведь завод-то немецкий, то есть хозяева немцы, а вот-вот война с немцами… Получается дыня с квасом… Говорят люди, что завод этот тогда неминуемо прикроют… Или, может быть, в лучшем случае отберут.
— Ну что же, это хорошо будет, если отберут, — пылко сказала Нюра.
— Хорошо-то хорошо, да ведь и меня тоже отобрать могут.
— Куда, Петя, отобрать?
— Как куда? В армию, конечно…
— Неужели? Ведь ты же инженер теперь, Петя!
— Что из того, что инженер… У нас, в Крыму, тоже инженеры были из немцев-колонистов — Кун, например, электрик, Тольберг, тоже электрик, и другие — их уже вызвали в Германию служить в армии.
— Как так в Германию вызвали? Почему в Германию, если они наши немцы были? — удивилась Надя и добавила: — И откуда ты это знаешь, что их в Германию вызвали?
— Знаю. Писали мне. Теперь уж их нет в Симферополе. Они ведь отбывали воинскую повинность в Германии и лейтенанты запаса, а там так: запасным посылается карточка, где бы они ни жили, и — пожалуйте на цугундер. Двадцать пять корпусов Германия имеет кадровых войск, а двадцать пять корпусов еще у нее будет без объявления мобилизации из этих вот самых запасных, какие по карточкам явятся. Вот тебе и два миллиона войска налицо!.. Я такие источники раскопал, когда дипломную работу готовил, что прямо малина! Как раз мне к теме это пришлось, только что писать об этом тогда нельзя еще было… Такие открылись горизонты, что как же и не быть войне! В Петербурге что творится!
— А что, Петя, а что именно? — заволновалась Надя.
— Манифестации! Дамы зонтиками машут и кричат: «Долой немцев!» В Германии считают, что мы уж у них в кармане, остается только этот карман застегнуть аккуратно на пуговку, и вся недолга.
— Мы? Огромная страна такая? — запальчиво вскрикнула Нюра.
— Вот тебе и огромная. А порядки наши…
Очень большая толчея была на вокзале оттого, что два поезда стояли здесь в ожидании отправления: однако, кроме пассажирских, тут был еще и воинский поезд и два поезда товарных, но с военным грузом. На такое обилие людей тверской вокзал не был рассчитан, поэтому, кое-как выбравшись из давки на двор со стороны города, именно туда, куда устремились было Надя и Нюра, все трое вздохнули гораздо свободнее.
— Еще войны нет, а уж такая бестолочь, — сказала Надя, — а что будет, если война начнется!
— Призвать меня в армию, думаю так, на этих же днях могут, — отозвался Петя и гораздо более оживленно продолжал: — Но все-таки что же мне делать, в самом деле? Ехать ли в Москву, или с вами назад?
— Бери билет, Петя, голубчик, поезжай с нами! — тут же отозвалась на это Нюра, но Надя, сделав строгое лицо, заметила:
— А если там, в Москве, ты место потеряешь?
— Да теперь ведь, кажется, все места потеряют, — вздохнул Петя.
— Ну, это ведь только твое личное мнение такое.
— Ничего, ничего, приедешь в Петербург, и твое личное мнение станет такое же!
Петя похлопал слегка по плечу Надю, раздумывая, а в это время на вокзале зазвякал колокольчик швейцара, и раздался тягучий басовый голос:
— По-езду на Москву пер-вый зво-нок!
— Ого! Вот так штука! — встрепенулся Петя. — Наш поезд желает двигаться! В таком случае, так и быть уж, поеду!
— Неужели поедешь? — удивилась больше, чем опечалилась, Нюра, а Надя сказала:
— Поезжай, конечно! В случае чего, приехать в Петербург всегда успеешь.
— Резон, — одобрил ее Петя и, взяв под руки сестер, снова втиснулся с ними в гущу вокзала.
Как ни медленно шел почтовый поезд на Петербург, как ни долго стоял он на станциях, все же в десятом часу утра он дотащился до Николаевского вокзала, и первое, чем встретил Надю этот вокзал, — на нем почему-то было непривычно мало носильщиков. Пришлось самим взять чемоданы и корзину и медленно, вслед за другими, тоже отягощенными своим багажом пассажирами, двигаться от поезда к выходу на Знаменскую площадь.
Зато тут, около входных дверей на вокзал с площади, Надя и Нюра увидели первую петербургскую толпу, внимательно читавшую какое-то длинное, видимо свеженаклеенное объявление.
— Что это? — спросила Надя, кивнув на эту толпу какому-то железнодорожнику.
— Мобилизация, — строго ответил железнодорожник.
— Мобилизация? Нюра, слышишь? Мобилизация! Пойдем читать!
И обе, как были, с чемоданами, вместо того чтобы идти к длинному ряду извозчиков и ехать тут же на Пески, на квартиру Коли и Пети, сестры подошли к толпе и подняли головы к белому листу, помещенному достаточно высоко, чтобы передние ряды читающих не могли помешать задним; очень крупными и четкими были и буквы, так что легко читались слова, сколь бы ни был тяжел и зловещ их смысл.
«Именной Высочайший Указ Правительствующему Сенату.
Признав необходимым привести на военное положение часть армии и флота, для выполнения сего, согласно с указом, данным нами сего числа Военному и Морскому Министрам, повелеваем:
1. Призвать на действительную службу, согласно действующему мобилизационному расписанию 1910 года, нижних чинов запаса и поставить в войска лошадей, повозки и упряжь от населения:
а) во всех уездах губерний: Костромской, Московской, Владимирской, Нижегородской, Казанской, Калужской, Тульской, Рязанской, Орловской, Воронежской, Тамбовской, Пензенской, Симбирской, Бессарабской, Херсонской, Екатеринославской, Таврической и Астраханской».
— А Петербургской? — спросила вслух Надя.
— Петербургской дальше, — ответил ей кто-то, — тут только во флот призывают.
Действительно, дальше Надя нашла и восемь уездов Петербургской губернии, которые должны были дать пополнение флоту.
В общем же указ был длинный, на четырех столбцах, и касался он если не всех уездов в губернии, то все-таки всех почти губерний. Значительность этого указа Надя и Нюра видели по всем лицам толпы: они были сосредоточенно хмуры. Хмурой была и погода.
Еще на ночь в вагоне пришлось им достать и надеть теплые кофточки, но здесь было холодновато и в них. Сеялся мелкий дождик; дул порывистый ветер.
— Ну, вот видишь, это тебе не Крым, — говорила Надя, отходя с Нюрой к извозчикам.
— Еще бы не Крым, когда теперь уж ясно, что война, — сказала Нюра.
Это стало ясно и Наде, что Крым в ее душе, Крым, как солнечность, нежность, живая легенда, почти сказка, чарующая музыка, красота, «Майское утро» на стене в мастерской художника Сыромолотова, «Демонстрация», в центре которой молодая смелая девушка — она, Надя — идет отдавать свое все, свою жизнь за дело народной свободы, — это кончено теперь. Вломилось непрошенное в дом и начинает уже бить посуду.
Извозчики знали, что объявлена мобилизация, поэтому начинали запрашивать втрое дороже обычного, и напрасно Надя ссылалась на таксу, — пришлось набавить. Зато сестер ожидала удача: Коля, который мог ведь и уйти куда-нибудь, оказался дома и был заметно рад их приезду.
В глазах Нади он был героем: он сделал то, что мечтала сделать она; он мог вполне попасть на новую картину Сыромолотова — заслужил это, в то время как она только еще собиралась заслужить и похоронила уж сегодня утром эту надежду.
Благодаря тому, что потолки комнаты в квартире Коли были низковаты, он показался очень высоким не видавшей его больше года Нюре, и раза три повторила она:
— Какой ты огромный, Коля!
Даже и Надя, приглядываясь к нему, решила, что он все-таки выше и Саши и Васи и плотнее их.
— Плотность — дело наживное, — шутливо отозвался на это Коля. — Студентам, разумеется, полагается быть поджарыми, а инженеру можно уж и мясо наживать.
Легко, как книги, переставил он с места на место их чемоданы и корзину, которые казались им такими увесистыми, почти неодолимыми, когда тащили они их с поезда на вокзал.
— Коля, а тебя как арестовали, расскажи, — обратилась к старшему брату Надя, когда он усадил уже обеих сестер за чай.
— Что же тут рассказывать, — усмехнулся Коля. — Арествовали, как обыкновенно, на улице вместе с другими, каких загнали в тупик, вот и все. Деваться там было некуда, пришлось совершить прогулку в участок.
— А тебя там не били? — не удержалась, чтобы не спросить, Надя.
— Нет, со мной обошлись без физического воздействия, — улыбнулся ей Коля и добавил: — Все-таки я инженер, телесным наказаниям не подлежу.
— Значит, меня бы били, если бы я им попалась? — с живейшим любопытством спросила снова Надя.
— Поскольку ты — курсистка, девица образованная, то едва ли бы начали бить, — подумав, сказал Коля, — а вот рабочих били, я это слышал, хотя и не видел, — криков было много.
— Что же ты? Как же ты на это?
— Протестовал, разумеется, как мог.
— А они что на это?
— Что? Разумеется, сказали, чтобы я их не учил, что они сами знают, что делают.
— А тебя, что же, все-таки судить будут? — допытывалась Надя.
— Кто их знает. Если война, то, я думаю, подождут с этим занятием, — а впрочем, не знаю как.
— А место твое на заводе?
— Занято, конечно, кем-то другим, более благонадежным.
— Послушай, Коля, как же так, — разволновалась вдруг Надя, — в таком случае, если ты не на заводе, тебя ведь могут взять по мобилизации?
— Пока еще только берут запасных во флот, но, в общем, что же тут такого?
Конечно, указ царя о мобилизации был объявлен в этот день, 17 июля, во всех газетах, но в этот же день газеты поместили и манифест императора Франца-Иосифа о войне с Сербией, хотя австрийские пушки уже целые сутки громили Белград, нанося ему множество разрушений.
Из трех императоров первым выступил на мировую арену бесчисленных убийств, увечий, уничтожений самый старый, наполовину уничтоженный уже сам, придавленный к земле тяжким бременем восьмидесяти четырех лет.
Это вышло зловеще для человечества. Будто сама ее величество Смерть подписала смертный приговор целому государству, дав этим сигнал для начала такого истребления людей в Европе, какого не видел еще мир со времен «всемирного потопа».
День 17 июля принес людям целую метель достоверных, самых достоверных и наидостовернейших слухов вперемежку с тем, что уж не подлежало сомнению, — с указами, приказами и сообщениями правительств крупнейших стран.
Прежде всего провалилось предложение сэра Эдуарда Грея о конференции четырех держав по австро-сербскому вопросу: не до конференций уж было, когда военные действия начались, а Германия отказалась от участия в конференции еще до начала бомбардировки Белграда. Наивными оказались надежды кое-каких подернутых плесенью политиков, что вот приедет из Норвегии Вильгельм в Берлин, и он, «известный своим миролюбием», сразу переложит руль с войны на мир. Вильгельм приехал не для того, чтобы отдалить, а чтобы ускорить войну.
Все, чем жил он долгие годы, совершилось: Германия имела могучую армию, которой не было равной в мире; она имела военно-морской флот, второй по силе после английского, но могущий уже соперничать с английским; она имела тяжелую промышленность, превосходившую по своим размерам промышленность Англии, не говоря о других европейских странах, и она имела еще своего прусского бога, который «передвигал для нее тучи на небе»… Ее готовность к войне достигла предела, и Вильгельм, второй по старшинству лет император Европы, зорко следил только за действиями третьего императора — Николая, чтобы тому не вздумалось как-нибудь предупредить его, воина, гения, героя!
Что германская армия, готовая стать действующей, уже удваивалась благодаря тайной мобилизации, это считалось Вильгельмом в порядке вещей; что Николай предлагал ему обратиться для решения австро-сербской распри к Гаагской конференции, это ожидалось Вильгельмом; разные мелкие распоряжения русского правительства, вроде погашения маячных огней в районе Севастополя или введения военной охраны на железных дорогах, его не беспокоили.
Он только усмехнулся, когда Бетман ему поднес при докладе о положении в России только что опубликованное в Петербурге «правительственное сообщение» от 15 июля такого содержания:
«Многочисленные патриотические манифестации, происходившие за последние дни в столицах и в других местах империи, показывают, что твердая и спокойная политика правительства нашла сочувственный отклик в широких кругах населения. Правительство надеется, однако, что эти выражения народных чувств отнюдь не примут оттенка недоброжелательства по отношению к державам, с коими Россия находится и неизменно желает находиться в мире. Черпая силу в подъеме народного духа и призывая русских людей к сдержанности и спокойствию, императорское правительство стоит на страже достоинства и интересов России».
Еще бы не желало «императорское правительство» России находиться в мире с Германией! Было бы, напротив, полным безумием стремиться к войне с ней.
И вдруг мобилизация в России, — не тайная, а явная, объявленная с высоты престола!
Было от чего прийти в крайнюю степень негодования Вильгельму…
Весь план войны на два фронта — против Франции и России — строился только на том, что Россия, при жалкой сети железных дорог на своих огромных пространствах, при неспособности и продажности чиновников, непременно запоздает с мобилизацией настолько, что позволит разбить Францию, взять Париж, заключить мир с побежденными и бросить все силы на Вислу, чтобы покончить на русской равнине все «до осеннего листопада». Мобилизация в России путала все эти расчеты.
16 июля вечером Вильгельм послал телеграмму Николаю. В ней о Германии не говорилось ни слова. Не говорилось ничего и о том, удовлетворителен ли ответ Сербии на австрийский ультиматум. Подчеркивалось только, что, каков бы он ни был, какую бы покорность ни выказала Сербия, война, объявленная ей, была неизбежна, чтобы закрепить силой оружия то, что обещали сербы на бумаге.
Значит, сербы должны были дать Австрии какой-то кусок своей территории как бы в залог того, что свои обещания они сдержат, австрийцы же должны были разгромить и уничтожить сербскую армию в залог того, что на остальную территорию Сербии, кроме занятого ими куска, они покушаться не будут.
Эта странная мысль, принадлежала ли она самому Вильгельму, или соавторами его были также берлинские и венские дипломаты, проникла также и в газеты, которые поместили вдруг заметку: «Новый шанс на сохранение мира».
В этой заметке говорилось, что, несмотря на крайнюю сложность и запутанность положения, шансы на сохранение европейского мира еще не утеряны окончательно. «Выходом из положения послужит, быть может, занятие Австрией Белграда. После этого события Англия может возобновить попытку созвать международную конференцию, и есть некоторые основания думать, что на этот раз предложение Англии будет принято Германией».
Европейские политики, по крайней мере те из них, которые поверяли свои мысли газетам, думали убедить кого-то, что стоит только сербам отдать Австрии свою столицу, и молох войны удовлетворится этой подачкой. Но чересчур широка была пасть молоха и бесконечно вместительно его чрево.
Телеграммы, которыми обменивались Вильгельм с Николаем, были немногословны, переговоры же, которые вел Пурталес с Сазоновым, длились часами. Как все споры между людьми ведутся обычно из-за разного понимания слов, так и тут — Пурталес и Сазонов неодинаково понимали слово «мобилизация». По Пурталесу выходило, что мобилизация в России означает уже начало войны, так как должна вызвать и вызовет непременно мобилизацию в Германии, а Сазонов силился доказать ему, что раз мобилизация была проведена в Австрии, то это, конечно, должно было вызвать и вызвало мобилизацию в России, но «мобилизованная русская армия может, в случае нужды, хоть целые недели стоять с ружьем у ноги, так как в России мобилизация еще далеко не означает войны».
В то же время Сазонов выставлял и такой довод в пользу мобилизации, что венский кабинет «категорически отклонил непосредственный обмен мнений с Петербургом».
На Пурталеса, на его несговорчивость жаловался в своей телеграмме Вильгельму Николай, поэтому Вильгельм, уже издав указ о военном положении в своей стране, телеграфировал Николаю:
«Не может быть и речи о том, чтобы слова моего посла были в противоречии с содержанием моей телеграммы. Графу Пурталесу было предписано обратить внимание твоего правительства на опасность и серьезные последствия, которые может повлечь за собою мобилизация. То же самое я говорил в моей телеграмме к тебе. Австрия мобилизовала только часть своей армии и только против Сербии. Если, как видно из сообщения твоего и твоего правительства, Россия мобилизуется против Австрии, то моя деятельность в роли посредника, которую ты мне любезно доверил и которую я принял на себя по твоей усиленной просьбе, будет затруднена, если не станет совершенно невозможной. Вопрос о принятии того или другого решения ложится теперь всей своей тяжестью исключительно на тебя, и ты несешь ответственность за войну или мир».
Последние слова этой телеграммы имели цель запугать Николая. Почетно «нести ответственность» за мир, но совсем другое дело быть виновником всеевропейской войны. Предостережение «преданного друга и кузена Вилли» должно было прозвучать библейски грозно.
Но император Николай, обладавший весьма средними способностями ума, был прекрасно воспитан. Никто бы не мог не признать за ним выдержки и полного уменья владеть собою.
Вместо того чтобы как-нибудь отозваться на угрозу в конце телеграммы императора Германии, он сделал вид, что совсем не заметил ее. Он ответил утром 18 июля:
«Сердечно благодарен тебе за посредничество, которое начинает подавать надежды на мирный исход кризиса. По техническим условиям невозможно приостановить наши военные приготовления, которые явились неизбежным последствием мобилизации Австрии. Мы далеки от того, чтобы желать войны. Пока будут длиться переговоры с Австрией по сербскому вопросу, мои войска не предпримут никаких вызывающих действий. Даю тебе в этом мое слово. Я верю в божье милосердие и надеюсь на успешность твоего посредничества в Вене на пользу наших государств и европейского мира.
Преданный тебе Н.».
Мир уже дрогнул во всех своих финансовых операциях в предчувствии войны, которая встала во весь рост у всех на глазах и заполнила собой горизонты.
Ввиду полного хаоса и банкротства крупных банков лондонская биржа закрылась. Закрытие биржи вызвало всеобщую панику. Публика штурмовала банки, требуя размена кредиток на золото.
В магазинах, ресторанах, кафе, даже в кассах железных дорог Парижа были уже выставлены плакаты: «Платите звонкой монетой — бумажек не принимаем!»
Даже в финансовых кругах очень далекого от Европы Нью-Йорка началась паника.
Вследствие небывалого падения ценностей многие крупные фирмы прекратили платежи. С часу на час ожидалось банкротство целого ряда банков.
Наконец, и в Берлине, где так методично, с немецким педантизмом все готовились к войне, публика неистовствовала, требуя полностью свои вклады из сберегательных касс, а известный в Берлине банкир Бибер, разоренный биржевой паникой, покончил самоубийством, отравившись вместе с женой…
Главный двигательный нерв войны — деньги, и чувствовалось, что война вот-вот разразится, что до начала ее оставались, может быть, не дни уже, а только часы. В самой России отдавались приказания то о полной отмене дачных поездов, то о сокращении пассажирского движения, чтобы беспрепятственно гнать и гнать военные поезда к западной границе… 18 июля было объявлено первым днем не только мобилизации запасных, но даже и ратников ополчения первого разряда…
Спешили в России, потому что поспешили в Австрии; спешили в Германии, потому что спешили в России; спешили во Франции и Англии, потому что спешили в Германии… Спешили везде, спешили все, потому что всеми владела острейшая боязнь опоздать, но опоздать к чему же именно? — к началу европейской войны!
— Петербурга нельзя узнать! — изумленно говорила Надя сестре, выйдя с нею на улицы.
Она привыкла к Петербургу чиновно-сухому, подтянутому, с чопорно сжатыми губами. Публика в трамваях была вежлива, но безмолвна; публика на тротуарах ходила стремительно, глядела бегло, безучастно. Провинциалов из теплосердечных, неторопливо солнечных губерний обдавало здесь в первые дни совершенно непривычным холодом. Таким строго холодным Петербург и остался в представлении Нади, проведшей в нем почти год на курсах.
Для Нюры она уж заготовила про себя кучу всяких объяснений, почему Петербург такой с первого взгляда нетеплый город и почему все-таки это совсем не так плохо, как может показаться какому-нибудь растяпе из Тетюшей или Царевококшайска, или даже, чтобы недалеко ходить, — Москвы.
И вдруг Петербург неожиданно преобразился, разжал строгие губы, как не могла бы и вообразить Надя раньше, когда она ехала сюда.
По улицам шли толпы людей, и полицейские не только не разгоняли их, но, стоя на своих постах, то и дело прикладывали руки к козырькам фуражек.
Плескались трехцветные русские флаги — бело-красно-синие, — которые обычно появлялись на домах по высокоторжественным дням, но не в толпе в будни; кроме флагов, совершенно невиданные плакаты пестрели над толпой людей: «Да здравствует Сербия, Франция, Россия!», «Да здравствует русская армия!», «Долой Австрию!», «Да здравствует Сербия, Англия, Франция!», «Да здравствует славянство!» Часов в шесть вечера толпа подошла к дому военного министерства на Мойке.
— Да здравствует русская армия! — беспорядочно кричала толпа.
Около часа спустя толпа была вблизи дома австрийского посольства, где уже стояло много народа и то и дело гремели выкрики: «Долой Австрию!»
— Почему мы остановились? — спросила вдруг Нюра.
— Почему?.. Наверное, полиция, — догадалась Надя.
— Что там? Полиция? — спросила Нюра у своего соседа.
— А вы что бы думали? Разумеется, полиция охраняет порядок, — устранил все сомнения сосед. — Иначе бы весь дом развалили к чертям… А дом все ж таки ведь наш, русский.
Когда часам к восьми вечера Надя и Нюра добрались домой, их встретил Коля, добродушно улыбаясь:
— Что, нашлялись?.. А я, пока вы шлялись, призывную карточку получил.
— Какую карточку призывную? — не поняла Надя.
— Такую самую. Призываюсь в полк.
Не только с графом Пурталесом, но и с графом Сапари, послом Австро-Венгрии, вел длительные переговоры Сазонов.
Мобилизация русская касалась в первую голову его, графа Сапари, так как предназначалась (об этом говорилось официально) для защиты Сербии от Австрии, и в то же время Сазонов уверял его, что к приказу о мобилизации будет добавлено объяснение, что Россия не намерена вести войну, а желает только занять положение вооруженного нейтралитета.
Сазонов предложил послам Австрии и Германии согласиться с таким его предложением:
«Если Австрия, признавая, что ее конфликт с Сербией принял характер общеевропейского интереса, заявит о своей готовности исключить из своего ультиматума пункты, посягающие на суверенитет Сербии, Россия обязуется прекратить всякого рода военные приготовления».
Казалось бы, чего лучше? — Австрия заявляет о своей готовности, занесенный над головой Сербии меч вкладывается в ножны, мобилизация в России отменяется, и банкиры перестают объявлять себя банкротами…
Но Австрия наотрез отказалась вложить меч в ножны, и Германия в лице своих дипломатов вполне согласилась с нею. И с какой бы стороны ни подходили к заколдованному кругу, он оказывался непреоборим, и дипломаты отлично понимали, что топчутся на месте, но в силу обстоятельств ревностно продолжали топтаться.
Война созрела и, как спелый плод чудовищной формы, готова уж была свалиться на человечество, но для этого нужен был последний толчок.
Дипломаты и политики всех стран, витающие в сфере строгих силлогизмов; миллиардеры и миллионеры, признающие только одно, что война — деньги, деньги и деньги; моралисты, число которых в те годы было еще достаточно велико; рабочие и крестьяне, которым суждено было на своих плечах вынести всю страшную тяжесть наступающей войны, — все ждали с большим или меньшим волнением: произойдет этот толчок или не произойдет.
18 июля Вильгельм из своего Нового дворца послал в Петергоф Николаю такое предупреждение:
«Вследствие твоего обращения к моей дружбе и твоей просьбы о помощи, я выступил в роли посредника между твоим и австро-венгерским правительством. В то время, когда еще шли переговоры, твои войска были мобилизованы против Австро-Венгрии, моей союзницы, благодаря чему, как я уже тебе указал, мое посредничество стало почти призрачным. Тем не менее я продолжал действовать, а теперь получил достоверные известия о серьезных приготовлениях к войне на моей восточной границе. Ответственность за безопасность моей империи вынуждает меня принять предварительные меры защиты. В моих усилиях сохранить всеобщий мир я дошел до возможных пределов, и ответственность за бедствие, угрожающее всему человечеству, падает не на меня. В настоящий момент все еще в твоей власти предотвратить его. Никто не угрожает могуществу и чести России, и она свободно может выждать результатов моего посредничества. Моя дружба к тебе и твоему государству, завещанная мне дедом на смертном одре, всегда была для меня священна, и я не раз честно поддерживал Россию в моменты серьезных затруднений, в особенности во время последней войны. Европейский мир все еще может быть сохранен тобой, если только Россия согласится приостановить военные приготовления, угрожающие Германии и Австро-Венгрии.
Вилли».
Мобилизация Австрии родила мобилизацию России, мобилизация России вызвала мобилизацию Германии — так хотелось представить для суда истории это дело Вильгельму.
«На меня готовятся напасть — я обязан защищать свою границу», — и правая, деятельная, рука хитреца торжествующе потирает левую, сухую, руку, а прищуренные стального цвета глаза над желтыми, вскинутыми кверху усами удовлетворенно подмигивают в сторону Петербурга.
Сделав вид, что забыта, совершенно выскочила из памяти мобилизация всех промышленных и военных сил страны, длившаяся десятки лет и приведшая, наконец, в ужас всю Европу, Вильгельм пытался еще убедить Николая, что он, Николай, «вынуждает его принять предварительные меры защиты»; сделав вид, что дружба его не только к Николаю, но и к России остается непоколебимой, как и была(!), он призвал для доказательства этого даже тень Вильгельма I, своего деда, действительно завещавшего на смертном одре ему, Вильгельму II, — тогда еще только принцу, но уже готовящемуся стать и кронпринцем и императором ввиду безнадежной болезни отца, — не нарушать мира с Россией.
Это было давно, тридцать лет назад, и тогда было явное превосходство сил на стороне России.
Телеграмма Вильгельма получена была в Петергофе вечером, а утром 19 июля Николай послал своему «другу» такой ответ:
«Я получил твою телеграмму. Понимаю, что ты должен мобилизовать свои войска, но желаю иметь с твоей стороны такие же гарантии, какие я дал тебе, то есть, что эти военные приготовления не означают войны и что мы будем продолжать переговоры ради благополучия наших государств и всеобщего мира, дорогого для всех нас. Наша долго испытанная дружба должна, с божьей помощью, предотвратить кровопролитие. С нетерпением и надеждой жду твоего ответа.
Ники».
Слова потеряли уж свою полновесность, стали шелухой, мякиной, ненужным сором, оттяжкой действий, грозных и сокрушительных.
А между тем накануне Николай дал аудиенцию послу Пурталесу, с которым говорил, как с представителем Вильгельма, о мобилизации в России.
Пурталес не поскупился на выражения, чтобы запугать царя. Он не остановился даже и перед тем, чтобы сделать последний вывод: русская мобилизация ни больше ни меньше как личное оскорбление, нанесенное германскому императору…
— В самом деле вы так думаете? — совершенно спокойно, точно речь шла о прошлогоднем снеге, спросил Николай.
Даже видавший виды Пурталес был изумлен и таким равнодушным видом и таким тоном царя и не знал, чему приписать это: исключительному самообладанию или полному непониманию того, что происходит.
— Только отмена приказа вашего величества о мобилизации, может быть, еще будет в состоянии предотвратить войну — вот что я думаю, ваше величество, — ответил на это Пурталес.
— Вы — бывший офицер, — заметил на это Николай, — как же можете вы говорить, что легко это сделать: сначала дать приказ о мобилизации, потом вдруг отменить этот приказ. Даже просто по техническим причинам это совершенно невозможно.
Это было сказано без малейшего повышения голоса, так же, как и то, что он затем добавил:
— Вот я написал телеграмму императору Вильгельму с объяснениями настоящего положения вещей.
При этом он положил руку на черновик телеграммы, лежавшей перед ним на столе, и придвинул его к послу Вильгельма.
— По глубокому убеждению моему, ваше величество, — горячо возразил Пурталес, пробежав глазами телеграмму, — всякие вообще телеграфные объяснения настоящего положения вещей совершенно запоздали!
— Вы так думаете? — прежним бесстрастным тоном отозвался на это Николай.
— Я думаю также, ваше величество, что европейская война, если она только начнется, неизбежно явится сильнейшей угрозой монархическому началу, — с нажимом сказал Пурталес.
— Может быть, вы и правы, — сказал царь, — но я думаю все-таки, что все устроится лучше, чем полагаете вы.
— Лучше? Но каким же образом это возможно? — совершенно озадачился Пурталес. — Никакой поворот к лучшему невозможен, если не будет приостановлена русская мобилизация!
Николай чуть заметно, в усы, улыбнулся такой горячности посла Вильгельма и сказал, указав пальцами вверх:
— Ну, если так, то помочь может только один бог.
И протянул ему руку для прощанья. Аудиенция кончилась ничем.
Послав телеграмму 19 июля утром, Николай ждал от Вильгельма ответа весь день, но вместо того германский статс-секретарь по иностранным делам фон Ягов прислал Пурталесу для передачи русскому правительству телеграмму, пришедшую в Петербург около шести часов вечера:
«Императорское правительство старалось с начала кризиса привести его к мирному разрешению. Идя навстречу пожеланию, высказанному его величеством императором всероссийским, его величество император германский, в согласии с Англией, прилагал старания к осуществлению роли посредника между венским и петербургским кабинетами, когда Россия, не дожидаясь их результата, приступила к мобилизации всей совокупности своих сухопутных и морских сил. Вследствие этой угрожающей меры, не вызванной никакими военными приготовлениями Германии, Германская империя оказалась перед серьезной и непосредственной опасностью. Если бы императорское правительство не приняло бы мер к предотвращению этой опасности, оно подорвало бы безопасность и самое существование Германии. Германское правительство поэтому нашло себя вынужденным обратиться к правительству его величества императора всероссийского, настаивая на прекращении помянутых мер. Ввиду того, что Россия отказалась удовлетворить это пожелание и выказала этим отказом, что ее выступление направлено против Германии, я имею честь, по приказанию моего правительства, сообщить нижеследующее: его величество император, мой августейший повелитель, от имени империи, принимая вызов, считает себя в состоянии войны с Россией».
Содержание этой телеграммы было устно передано Пурталесом Сазонову в 7 часов 10 минут вечера. Таким образом Германия объявила войну России.
И только в 10 часов 55 минут вечера собрался Вильгельм ответить на последнюю телеграмму Николая, и только во втором часу ночи этот ответ был получен в Петергофе.
Несмотря на то, что война Германией была уже объявлена, Вильгельм сделал вид, что это ему пока совершенно неизвестно, и писал так:
«Благодарю за твою телеграмму. Вчера я указал твоему правительству единственный путь, которым можно избежать войны. Несмотря на то, что я требовал ответа сегодня к полудню, я еще до сих пор не получил от моего посла телеграммы, содержащей ответ твоего правительства. Ввиду этого я был принужден мобилизовать свою армию. Немедленный, утвердительный, ясный и точный ответ от твоего правительства — единственный путь избежать неисчислимые бедствия. До получения этого ответа я не могу обсуждать вопроса, поставленного твоей телеграммой. Во всяком случае я должен просить тебя немедленно отдать приказ твоим войскам ни в коем случае не переходить нашей границы.
Вилли».
Николаю, получившему такую телеграмму со словами «я требовал» и особенно с этим великолепным заключением: «я должен просить тебя немедленно отдать приказ твоим войскам ни в коем случае не переходить нашей границы», — ничего не оставалось больше, как написать на телеграфном бланке карандашом: «Получена после объявления войны».
Что же касалось не просьбы, конечно, а почти приказа русским войскам не переходить границы Германии, то Николаю очень хорошо было известно, как несколько дней уже полным ходом шло сосредоточение немецких войск, в избытке снабженных всем необходимым для начала военных действий в любой момент.
Николай знал, что его «преданный друг и кузен» успел уже закончить мобилизацию своей армии в то время, когда только начал угрожать ею, если не будет оставлена мобилизация в России.
Прошло всего только три дня со времени объявления Германией войны России; но за это короткое время совершилось много, так как германский генеральный штаб бурно принялся выполнять свой давно взлелеянный план молниеносной войны на два фронта.
Германия так спешила разбить Францию и Россию до осеннего листопада, что, во-первых, «рыцарски заступаясь» за своего союзника Австрию, она объявила войну России раньше самой Австрии; во-вторых, почти все свои силы направляя прежде всего против Франции, чтобы через две недели занять уже Париж, она только через сутки после объявления войны России вспомнила, что не объявила еще войны французам, и постаралась исправить эту оплошность.
Вышло все-таки так, что Россия и Австрия не были еще в состоянии войны друг с другом, когда Германии напомнил о себе третий член Антанты — Англия, державшаяся несколько в тени после того, как было отвергнуто канцлером Бетман-Гольвегом предложение Грея о «разговоре четырех».
Один совершенно ничем не замечательный французский офицер сказал немецкому врачу в лазарете ядовито-меткую фразу: «Vos armees sont terribles, mais votre diplomatie c'est un eclat de rire» («Ваши армии наводят ужас, но ваша дипломатия вызывает взрывы смеха»). Даже Вильгельм, отличавшийся своей прямолинейностью, был поражен теми ошибками, какие, по его мнению, наделал Бетман, пока сам он плавал в норвежских фиордах. Однако и Вильгельм вполне согласился с его убеждением, что Англия в затевавшейся европейской войне остается нейтральной.
В этом взгляде особенно укрепило его то, что 16 июля прибыл в Потсдам принц Генрих с извещением от Георга V, что в случае, если разразится война, Англия останется нейтральной. Склонный к театральности выражений, Вильгельм воскликнул: «Я имею слово короля, и этого с меня довольно».
Но в Англии, стране старой конституции, насчитывавшей несколько веков существования, кроме короля, был парламент, был премьер-министр Асквит, был министр иностранных дел Грей, был Ллойд-Джордж, был морской министр Черчилль, уже успевший привести военно-морской флот в состояние боевой готовности на всякий случай, — было много государственных людей, испытанных во всех тонкостях дипломатии, был, наконец, лондонский квартал Сити, способный, и это было главное, если он в ней заинтересован, финансировать войну гигантских масштабов…
Отклонивший предложение Грея о конференции Бетман во всем остальном был чрезвычайно предупредителен к Англии. Он выразил даже готовность не выпускать немецкого флота из Балтийского моря, чтобы не возбуждать у англичан никаких подозрений, и Вильгельм распорядился уже, что германский флот будет действовать только против России.
Ослепленные своей «удачей» в отношении Англии, устранив, как они думали, Англию на все время войны, кайзер и канцлер не задумывались даже над тем, что, объявляя первыми войну как России, так и Франции, они сами отбрасывают Италию и Румынию как союзников, потому что те если и обязывались выступить по договорам в защиту центральных держав, то в том лишь случае, если им объявят войну, на них нападут.
Однако Англия тоже имела договор с Бельгией, по которому должна была прийти к ней на помощь, если на нее нападет «одна из европейских держав», то есть Германия.
Знали об этом кайзер и канцлер? — Конечно, знали. Знали они о том, что Бельгия спешно мобилизует на случай нападения на нее свою маленькую армию, во главе которой изъявил желание стать сам бельгийский король Альберт? — Конечно, знали. И все-таки громаднейшие, неслыханные до того миллионные вооруженные силы Германии вторглись в Бельгию, чтобы напасть не на нее, а на Францию, — так выходило по логике немцев.
Но Бельгия была ведь суверенная нейтральная страна. Давала ли она согласие на пропуск германских войск для нападения их на Францию? Нет, и с нею даже не говорили об этом, считая этот разговор совершенно излишним, только ненужно осложняющим дело.
В самом деле, смешно было бы думать, чтобы маленькая Бельгия, с ее игрушечной армией, состоящей в большинстве из ополченцев, спешно поставленных в строй, могла сопротивляться двухмиллионной лавине немецких солдат, и все-таки, опираясь на свои ничтожные крепостцы, эта армия вздумала сопротивляться! Почему же? — Потому что за спиной Бельгии стояла могущественная Англия, связанная с нею договором.
«Разговор четырех», задуманный Греем, не удался, зато удался разговор английского посла в Берлине Гошена с германским канцлером.
Этот разговор, во время которого Гошен с полнейшим хладнокровием заявил, что нарушение нейтралитета Бельгии вынуждает Англию объявить войну Германии, совершенно вывел из себя Бетмана. В сильнейшем волнении подымая обе руки кверху, Бетман кричал, что поведение Англии неслыханно по своей гнусности, что это удар ножом в спину Германии, что последствия этого шага будут ужасны для обеих стран, живших до сего в мире, что договор с Бельгией, на который ссылался Гошен, не больше как ничтожный клочок бумаги.
В ночь на 23 июля Англия объявила войну Германии.
Но, объявив войну Германии, Англия имела, конечно, в виду и колонии немцев в Африке, на берегах Тихого океана. Она рассчитывала в этом на помощь своей союзницы Японии, которая не могла, конечно, спокойно смотреть на то, что немцы так прочно укоренились в Циндао, заарендованном на девяносто девять лет у Китая…
Так едва началась европейская война 1914 года, как она уже переросла в мировую, которой суждено было через четверть века получить название «Первой».
1943 г.