Визг третьего дрона нарастал быстрее, чем дыхание, быстрее, чем удары сердца, стучавшие в висках, как молот, — звук выше и острее, чем у первых двух, резавший воздух, как бритва, и проходивший сквозь барабанные перепонки, оставляя за собой боль, пульсировавшую в черепе, как заноза. Точка в небе росла с каждой секундой, превращаясь из пятна в силуэт, из силуэта в дрон, мчавшийся прямо на них, и траектория была низкой, почти касающейся земли, — оператор, видимо, понял, что сеть — преграда, которую можно обойти или пробить, и направил машину в то место, где кевлар уже был порван, медная нить разорвана в одном месте, и защита больше не существовала.
Трос в пальцах всё ещё сжимался, но сквозь него уже не проходила вибрация сети — ткань висела клочьями, медная нить болталась, как оборванная струна, не звучащая. Крик вырвался из горла, сухой и резкий, когда рука указала на вход в блиндаж, и голос перекрыл визг дрона:
— В блиндаж! Быстро!
Рывок Кеды вперёд не успел — взрыв раздался прямо у входа в траншею, в десяти метрах, и ослепительно-белая вспышка взорвалась перед глазами, свет такой яркий, что проник сквозь закрытые веки, оставляя белое пятно, медленно таявшее, превращавшееся в серую муть. Земля дрогнула, глина взметнулась вверх фонтаном, и комья грязи и осколки бетона полетели во все стороны, как рой ос, и звук был таким громким, что перестал быть звуком, став волной, прошедшей сквозь тело, сквозь кости, сквозь мозг, оставляя только звон, заполнивший всё пространство, как вода, заливающая трюм тонущего корабля.
Горячая боль ударила в плечо, как удар молотка, и что-то острое и горячее пронзило кожу, как игла, и кровь потекла по руке, тёплая и липкая, смешиваясь с грязью, прилипшей к форме. Тело согнулось, и колени ударились о глину, и ладони, опёршиеся на землю, ощутили её холод и влагу, когда боль оказалась острой, но не глубокой — царапина, не рана, способная остановить. Пальцы нащупали плечо, коснулись мокрой ткани, и запах крови смешался с запахом кордита и палёного пластика, создавая густой, удушливый коктейль, оседавший на языке, как горечь, и тогда пришло понимание — кость цела, осколок прошёл по касательной, и он жив.
Земля под Кеды была неподвижна, и лицо его было вымазано грязью, и глаза открыты, но он не двигался, и глина прилипала к рукам, когда Романов подполз к нему, и боль в левом колене отдавалась глухой волной, и руки коснулись лица Кеды, и дыхание его было частым, но ровным, и он моргнул, и голос его был слабым, но живым:
— Я жив. Я цел. Только упал.
Голова Деда уже была прикрыта, и палка лежала рядом, и он поднял голову, и кашель разорвал тишину, и голос его был хриплым, с придыханием:
— Я цел! Очки?
Тело Очков на бруствере было вжато в глину, бинокль у груди, и голос его был тихим, но ровным:
— Я жив. Дым немного, но я вижу.
Глина прижалась к ране на плече, остановив кровь, как холодный компресс, и боль стала тупее, когда тело поднялось, чувствуя, как боль в левом колене отдаётся привычной волной, и голос был командным, как приказ, не обсуждаемый:
— Всем в блиндаж! Живо!
Кеды поднялся, пальцы сжали автомат, и он рванул к входу, и ноги уже не дрожали, когда он нырнул в темноту. Дед поднялся медленно, опираясь на палку, и кашель разорвал тишину, когда он шагнул вниз, исчезая в блиндаже. Очки соскользнул с бруствера, тело бесшумное, как тень, и он нырнул последним, оставляя серый свет, разрезанный на полосы брезентом, закрывшим вход.
Темнота в блиндаже была абсолютной, как в могиле, и запах сырой глины смешивался с запахом пота и крови, который был резким, как кислота, и тело опустилось на землю, и глина давила на спину, холод проступал сквозь ткань формы, и боль в плече становилась тупее, но не исчезала. Рука нащупала рану, влажную, но кровь уже не текла, и понимание, что это — царапина, что он выживет, что они все выжили, легло в груди.
Голос Буха раздался из темноты, ровный, как у бухгалтера, зачитывающего отчёт:
— Все в блиндаже. Сеть порвана. Третьего не перехватили.
Глина сжалась в пальцах, холодная и влажная, прилипая к рукам, к форме, к лицу, и голос был ровным, как сталь, прошедшая через огонь и не сломавшаяся:
— Понял. Сеть — ремонтировать. Сейчас затишье, но они вернутся.
Лицо Кеды было бледным, с испариной на лбу, и пальцы дрожали, сжимая автомат, и голос его был тихим, с ноткой ужаса, не скрываемого:
— Степаныч, ты ранен. Твоя рука в крови.
Взгляд, холодный, как сталь, с новой нотой — уверенностью, приходящей с опытом, когда знаешь, что делать в любой ситуации, — обратился к нему:
— Пустяк. Царапина. Осколок прошёл по касательной. Кость цела. Я живу.
Рука сжала плечо, кровь застывала на коже, глина смешивалась с ней, создавая тёмную корку, уже начинавшую подсыхать. Тело поднялось, боль в левом колене отдавалась глухой волной, и шаги были тяжёлыми, когда он подошёл к выходу, вглядываясь в серый свет, пробивавшийся сквозь брезент, — в этом свете не было точек, только пустота, обманчивая, как мёртвая вода, скрывающая глубину.
— Очки, — сказал Романов, и голос его был командным, как приказ, не обсуждаемый. — Ты на бруствере. Смотри в оба. Если увидишь что-то — кричи.
Тело Очков скользнуло к выходу, исчезая в сером свете, и запах пота и бензина смешался с запахом гари и сырой глины.
— Дед, — сказал Романов, и голос его стал тише, но не потерял твёрдости. — Ты с Кеды — ремонтируете сеть. Кевлар — зашить. Медную нить — соединить. У нас есть время, но немного.
Палка в пальцах Деда, кривых, с распухшими суставами, сжалась, и голос его был хриплым, с кашлем, подавленным:
— Сделаем. В Чечне мы чинили верёвки под обстрелом. Здесь — легче.
Кеды поднялся, пальцы перестали дрожать, когда он взял моток проволоки и кусок кевлара, и голос его был ровным, без дрожи:
— Я помогу. Мы сделаем это.
Глина прилипала к подошвам у входа, холод проступал сквозь ткань формы, боль в плече становилась привычной, запах крови смешивался с запахом гари и сырости. Серое небо было пустым, но в этой пустоте чувствовалось что-то, как затишье перед бурей, когда ветер стихает, и тишина становится плотнее, чем глина, чем сама земля, окружающая со всех сторон.
— Бух, — сказал Романов, и голос его был ровным, как дыхание. — Сколько у нас времени? До следующей волны?
Голос Буха донёсся из темноты, ровный, как у бухгалтера, зачитывающего отчёт:
— Минут двадцать. Может быть, полчаса. Они перегруппируются. Дроны требуют подготовки.
Край брезента сжался в пальцах, и ветер касался лица, и запах гари и сырой глины смешивался с запахом пота и крови, создавая густой, удушливый коктейль, оседавший на языке, как горечь.
— Двадцать минут, — сказал Романов, и голос его был ровным, как сталь, не гнущаяся. — Мы успеем. Мы — земля. Мы — глина. Мы — невидимы.
Тишина снова стала плотной, как глина, и в ней слышно было только, как ветер шуршит по сухой траве, как где-то далеко гудит артиллерия, настолько далёкая, что казалась частью фона, как шум крови в собственных ушах. У входа стоял Романов, чувствуя, как боль в плече становится частью тела, как глина прилипает к подошвам, как время течёт медленно, как глина, которую месишь руками, и каждый момент был тяжёлым, как камень.
Ждали. Ремонтировали. Готовились, когда небо снова наполнится гулом.