Серый полумрак блиндажа стал привычным, как дыхание, и запах сырой глины и оружейной смазки уже не вызывал отвращения, а просто существовал, как часть этого подземного мира, в котором не было места для свежего воздуха и солнечного света. Влажность оседала на стенах, превращая их в скользкие, холодные поверхности, и капли воды падали с брезента с ровным интервалом — кап, кап, кап, — создавая звуковой фон, который был единственным, кроме дыхания людей, сидевших в нишах. Запах пота смешивался с запахом сырой ткани, которая уже не успевала высыхать, и этот коктейль был густым, тягучим, как старая грязь, которая въелась в каждую складку формы.
Романов сидел на перевёрнутом ящике, чувствуя, как доска впивается в ягодицы через ткань формы, как холод проступает сквозь неё, заставляя мышцы напрягаться. Левая нога была вытянута, и боль в колене пульсировала ровно, как второй пульс, отдаваясь в икре тупой волной. Смотрел на своих людей, которые сидели в нишах, сжимая в руках порции еды или просто отдыхая, и знал, что пришло время для того, о чём они ещё не думали, но что могло убить их тише пули.
— Внимание, — сказал Романов, и голос его был ровным, как сталь, которая не гнётся. — Снимаем берцы. Все.
Кеды поднял голову, и в его глазах мелькнула растерянность. Пальцы его, сжимавшие ложку, замерли на полпути ко рту.
— Зачем? — спросил он, и голос его был тихим, с ноткой непонимания.
Романов поднялся, и ящик скрипнул под его весом. Шагнул к Кеды, и его берцы стукнули о глину, оставляя глубокие следы, которые сразу начали заполняться водой.
— Затем, — сказал он, и голос его стал твёрже. — Траншейная стопа — грибок, трещины, обморожения. Если не менять портянки и носки — ноги сгниют. Ты хочешь сгнить заживо в этой глине?
Кеды сглотнул, и кадык его дёрнулся, как будто он глотал камень. Пальцы его опустили ложку, и он начал расшнуровывать берцы — медленно, неуклюже, как будто делал это в первый раз. Шнурки были влажными, скользкими, и они не поддавались, и он дёргал их с усилием, пока они не ослабли.
Бух уже снимал свои берцы, и его движения были точными, как у человека, который знает цену каждой секунды. Снял их, поставил рядом, и его носки были влажными, с тёмными пятнами, которые расплывались по ткани, как чернила на мокрой бумаге. Запах прелой кожи ударил в нос, смешиваясь с запахом глины и пота, и этот запах был резким, почти удушающим.
Дед сидел в своей нише, опираясь на палку, и его пальцы, кривые, с распухшими суставами, уже расшнуровывали берцы с той же сосредоточенностью, с какой он чистил автомат. Кашель разорвал тишину, но он подавил его, прижимая ладонь ко рту, и продолжал своё дело.
Очки снял берцы бесшумно, как тень, и его носки были почти сухими, потому что он не двигался, не потел, как остальные. Положил их рядом с собой, и его пальцы, длинные, с тонкими фалангами, уже начали массировать ступни, как будто он делал это каждый день, дважды в день, как привычку, которая стала частью его жизни.
Кеды снял берцы, и его ноги показались на свет — белые, влажные, как тесто, с бледной, морщинистой кожей, которая была похожа на бумагу, долго лежавшую в воде. Пальцы ног были красными, с тёмными пятнами, и на пятках виднелись трещины — тонкие, как волосы, но уже глубокие, которые начинали шелушиться. Запах прелой кожи стал сильнее, и Кеды поморщился, когда увидел свои ноги.
— Степаныч, — сказал он, и голос его был тихим, с ноткой ужаса. — У меня уже болят. Они как чужие.
Романов подошёл к нему, и его шаги были тяжёлыми, глина чавкала под его ногами. Опустился на корточки рядом с Кеды, и его лицо оказалось на уровне его ног. Взгляд его был холодным, но не жестоким, и в нём чувствовалась усталость, которая приходит с опытом.
— Потому что ты не сушил, — сказал он, и голос его был ровным, но в нём чувствовалась сталь. — Теперь — массируй, суши, меняй. Каждый день. Это — твои ноги. Без них ты — не солдат, ты — обуза.
Показал, как это делать. Пальцы его, с въевшейся грязью под ногтями, взяли ступню Кеды, и он начал массировать её — медленно, с усилием, надавливая на мышцы, которые были напряжены, как струны. Кеды зашипел от боли, но Романов не остановился.
— Боль — это хорошо, — сказал он. — Боль — значит, кровь идёт. Если больно — значит, ты ещё жив.
Кеды сжал зубы, но не отстранился. Пальцы его сжали край досок, на которых он сидел, и костяшки побелели от напряжения, когда Романов массировал его ступню, разминая мышцы, которые уже начали затекать от долгой неподвижности.
— Теперь ты, — сказал Романов, отпуская его ногу. — Делай так каждый день. Утром и вечером. Если пропустишь — ноги начнут гнить. Ты не сможешь ходить. А если ты не сможешь ходить — ты труп.
Дед уже снял свои берцы, и его ноги были такими же бледными, как у Кеды, но на них было больше шрамов и трещин — старых, заживших, которые были как карта, на которой были нанесены все его войны. Массировал свои ступни с той же сосредоточенностью, с какой чистил автомат, и его движения были медленными, но точными, как у человека, который делал это сотни раз.
— У меня колени болят двадцать лет, — сказал Дед, и голос его был хриплым, с кашлем, который он подавил. — Но я хожу. Потому что я их массирую. Каждый день.
Романов подошёл к буржуйке, которая стояла в углу, прикрытая брезентом, чтобы её тепловая сигнатура не выдала их позицию. Печка была небольшой, с ржавым корпусом и дымоходом, который уходил в стену и выходил наружу сквозь землю, приглушая тепло и дым. Достал из мешка сухие портянки — хлопковые, с грубым плетением, которые пахли сухим деревом и чистотой. Положил их на буржуйку, и они начали нагреваться, отдавая тепло, которое проходило через ткань, как электричество.
— Сушите портянки на буржуйке, — сказал он, и голос его стал командным, как приказ. — Но только в глубоких нишах, где тепло не выходит наружу. Если засветитесь — дрон увидит вас за сотни метров. Тепло — это смерть.
Бух уже сушил свои носки, повесив их на жердь, которая была вбита в глину, и они пахли влажной тканью и потом, который испарялся, оставляя на воздухе резкий запах. Записывал что-то в блокнот, и его пальцы двигались ровно, как по линейке.
— Носки — по две пары на человека, — сказал Бух, и голос его был ровным, как у бухгалтера, который зачитывает отчёт. — Портянки — по две пары. Сушить — каждый день. Запас — на неделю.
Романов кивнул, и в его взгляде мелькнула тень одобрения. Бух был их счётчиком, их порядком, который держал их в рамках, когда хаос пытался сожрать их.
Кеды массировал свои ноги, и его лицо было сосредоточенным, с гримасой боли, которая постепенно проходила. Пальцы его двигались по ступне, разминая мышцы, и кожа начала розоветь, возвращая себе цвет. Запах прелой кожи стал слабее, смешиваясь с запахом чистых портянок, которые Романов снял с буржуйки.
— Хорошо, — сказал Романов, протягивая Кеды сухие портянки. — Надевай. И не забывай массировать. Каждый день.
Кеды взял портянки — они были тёплыми, с запахом сухого дерева, который был почти забытым, как запах дома. Обмотал их вокруг ног, чувствуя, как тепло проникает в кожу, как мышцы расслабляются, отпуская напряжение. Пальцы его двигались увереннее, и он завязал их, поднял глаза на Романова.
— Спасибо, Степаныч, — сказал он, и голос его был ровным, без дрожи.
Романов покачал головой, и в его взгляде мелькнула тень усмешки — невесёлой, но человеческой.
— Не за что, — сказал он. — Просто делай это. Каждый день.
Смотрел на своих людей, которые снимали и сушили портянки, и знал, что это — часть войны, которая была не менее важной, чем стрельба. Война состояла из таких мелочей — смены носков, массажа, сушки, — которые держали их живыми, когда пули и дроны пытались их убить.
Подошёл к своей нише, сел на доски, и его пальцы начали расшнуровывать берцы. Шнурки были влажными, и он потянул их с усилием, пока они не ослабли. Снял берцы, и его ноги были такими же влажными, как у других, с мозолями на пятках, которые болели при каждом шаге. Начал массировать их — медленно, с усилием, чувствуя, как боль в колене затихает, уступая место усталости.
Смотрел на буржуйку, на портянки, которые сушились, и знал, что завтра он снова будет менять их, и послезавтра, и каждый день, пока небо не перестанет жужжать.