Предрассветный сумрак ещё держался над полигоном, когда грузовик заурчал двигателем, выбрасывая в холодный воздух облако сизого выхлопа, который смешивался с туманом, стелившимся над мокрой травой. Запах солярки — густой, едкий, с примесью горелого масла — заполнял всё пространство вокруг, въедался в ткани, в волосы, в поры, оставляя на языке металлический привкус. Брезентовый тент был натянут на металлических дугах, и его края хлопали на ветру, пропуская сквозь прорехи серый утренний свет, который падал на деревянные скамьи неровными полосами, как солнечные зайчики, только без тепла.
Романов сидел у самого борта, чувствуя, как холодный металл вибрирует под его спиной, как доска скамьи впивается в ягодицы через ткань формы. АК-12 лежал на коленях — тяжёлый, с холодным стволом, который упирался в грудь при каждом толчке, напоминая о своём присутствии металлическим холодом, проступавшим сквозь рубашку. Пальцы сжимали цевьё, и на костяшках выступили белые пятна от напряжения, которое не мог сбросить, даже когда старался расслабиться. Левая нога была вытянута вдоль скамьи, и боль в колене пульсировала в такт с вибрацией двигателя, отдаваясь в позвоночнике глухой, тупой волной.
Рядом, прижавшись плечом к плечу, сидели его люди. Кеды — бледный, с тёмными кругами под глазами, которые выдавали бессонную ночь, — сжимал свой автомат так сильно, что костяшки побелели, и на лбу его выступила испарина, которая блестела в полумраке. Бух — с закрытым блокнотом на коленях, с пальцами, которые сжимали обложку, как будто он держался за единственный якорь в этом мире. Дед — опираясь на палку, которая стояла между его ног, и его кашель разрывал тишину, как выстрел, но он подавлял его, прижимая ладонь ко рту. Очки — с биноклем на груди, с глазами, которые смотрели в щель между досками, уже сканируя горизонт, как будто он видел что-то, чего не видели другие.
Запах пота смешивался с запахом солярки и выхлопа, создавая густой, удушливый коктейль, который оседал на языке, как пыль. В этом запахе было что-то первобытное — смесь страха и ожидания, которая въедалась в кожу, как грязь, и не отмывалась. Грузовик трясся на каждой яме, и металл скрипел, как старый механизм, который работает на пределе, и этот скрип был единственным звуком, кроме гула двигателя.
Романов повернул голову к щели между досками, которая служила окном в этот серый мир. Мелькали поля — бескрайние, с жёлтой стернёй, которая колыхалась на ветру, как море, только без жизни. Лесополосы — чёрные, обгоревшие, с голыми сучьями, которые тянулись к небу, как руки, молящие о пощаде. Дома — разрушенные, с пустыми глазницами окон, с обрушившимися крышами, с обгоревшими стенами, на которых ещё виднелись следы краски, когда-то бывшей светлой. Всё это было чужим, незнакомым, хотя он знал эти места двадцать лет назад — тогда здесь были деревни, где жили люди, и поля, где рос хлеб.
Теперь — пустота. Только серая земля и чёрный дым на горизонте, который поднимался в небо, как знак того, что там, впереди, что-то ещё горит.
Вспомнил 2003 год. Тогда дорога на передовую была другой — по ней ехали колонны, и в воздухе висел запах бензина и надежды, которая ещё не умерла. Тогда он смотрел в окно грузовика и видел зелёные поля и целые дома, и думал, что война — это что-то далёкое, что можно победить. Теперь он смотрел на эту серую, выжженную землю и знал, что война не побеждается — она только затихает, чтобы снова вспыхнуть.
Глухой гул донёсся издалека — низкий, басовитый, который прокатился по земле, как дрожь, и Романов почувствовал, как она передаётся через колёса грузовика, через металлический борт, через доску скамьи. Гул был непохожим на гром — он был тяжелее, плотнее, как будто земля вздыхала, и этот вздох был предвестником чего-то страшного. Не то артиллерия, не то реактивные системы — звук был таким же, как двадцать лет назад, когда «Грады» начинали свою работу.
Кеды вздрогнул, и его пальцы сжали автомат с такой силой, что металл скрипнул под его хваткой. Лицо его стало ещё бледнее, и испарина на лбу превратилась в капли, которые стекали по вискам, оставляя на них солёные дорожки.
— Что это? — спросил он, и голос его был тихим, с ноткой ужаса, который он пытался скрыть.
Романов перевёл взгляд на него, и в его глазах была та же холодная уверенность, что и всегда, хотя внутри он знал, что этот звук — предвестник того, что они скоро окажутся под ним.
— Артиллерия, — сказал он, и голос его был ровным, как дыхание. — Мы уже близко.
Слова повисли в воздухе, осели на брезенте, смешались с запахом солярки. Кеды сглотнул, и кадык его дёрнулся, как будто он глотал камень. Глаза его были широко открыты, и в них отражалась та же пустота, что и за бортом.
— Я боюсь, Степаныч, — сказал он, и голос его дрогнул, как струна, которую перетянули.
Романов смотрел на него, и в груди шевельнулось что-то — не жалость, а холодное понимание, которое приходит с годами. Знал этот страх — он был у каждого, кто впервые ехал на передовую, и он был у него самого двадцать лет назад. Но тогда не было дронов, и небо не смотрело на него сверху.
— Бояться нормально, — сказал Романов, и голос его стал твёрже, как сталь, которая не гнётся. — Главное — не паниковать. Ты — не один.
Кеды моргнул, и в его глазах мелькнула тень понимания. Кивнул, и его пальцы немного ослабили хватку — не до конца, но достаточно, чтобы кровь снова начала циркулировать в них.
Бух, сидевший напротив, поднял голову, и стёкла его очков блеснули в свете, пробивавшемся сквозь щели. В руках он держал блокнот, и его пальцы, с обгрызенными ногтями, сжимали ручку, готовую записать каждое слово.
— Степаныч, сколько километров до передовой? — спросил он, и голос его был ровным, как у бухгалтера, который уточняет данные.
Романов перевёл взгляд на Буха, и в его глазах мелькнула тень одобрения — этот человек даже в страхе искал цифры, и это было правильно.
— Километров двадцать, — сказал он. — Потом — пешком.
Бух записал это в блокнот, и его рука двигалась быстро, ровно, как по линейке. Но его пальцы дрожали — мелко, почти незаметно, — когда он поднимал голову.
— А если нас обстреляют по дороге? — спросил он, и в голосе его проскользнула нотка беспокойства, которую он пытался скрыть.
Романов покачал головой. Взгляд его снова ушёл в щель между досками, где проплывали обгоревшие деревья и пустые поля.
— Не обстреляют, — сказал он. — Слишком далеко. Здесь — только дроны.
Дед, сидевший на скамье с краю, поднял голову. Палка стукнула о деревянный пол, когда он переложил её с одной руки на другую. Кашель разорвал тишину, и он подавил его, прижимая ладонь ко рту.
— Дроны, — повторил он, и голос его был хриплым, с придыханием. — В моё время их не было. Только птицы. Настоящие.
Кеды смотрел на Романова, и его глаза были широко открыты, как у ребёнка, который услышал страшную сказку.
— Дроны? — переспросил он, и голос его дрогнул.
Романов смотрел на него, и в его взгляде была та же холодная уверенность, что и всегда.
— Да, — сказал он. — Птички. Они уже смотрят на нас. Но мы — не светимся. Мы — в тени.
Очки, сидевший у противоположного борта, кивнул, и его пальцы скользнули к биноклю, проверяя его целостность. Глаза его, даже сквозь очки, были острыми, и он смотрел в щель, как будто видел то, что другие не замечали.
— Их слышно, — сказал он, и голос его был тихим, но уверенным. — Жужжание. Как комар, только громче. Но мы — не двигаемся. Мы — мёртвые для них.
Грузовик снова тряхнуло на ухабе, и металл скрипнул, как живой. Романов вжался спиной в борт, чувствуя, как холод проступает сквозь ткань, как боль в колене отдаётся глухой волной. Смотрел в щель, и в его взгляде была та же холодная решимость, что и у него внутри.
Поля сменялись лесополосами. Лесополосы — разрушенными домами, которые становились всё чаще, всё ближе. На одном из домов ещё висела вывеска, которую не разобрать, и окна были пустыми, как глазницы. На другом — обгоревший остов машины, который ржавел на обочине, и от него пахло гарью, даже когда они проезжали мимо.
Гул артиллерии становился громче, ближе. Романов чувствовал, как он проходит сквозь тело, как вибрация оседает в костях, как дыхание становится чаще, хотя он старался держать его ровным. Запах солярки смешивался с запахом гари, и этот новый запах — войны, близкой и настоящей, — был резче, чем любой другой.
Пальцы сжали цевьё АК-12, и металл был холодным, но привычным, как продолжение руки. Знал, что через час они будут на «перевалке» — в трёх-четырёх километрах от передовой, — и дальше пойдут пешком. Там, за горизонтом, ждала глина, траншеи и небо, которое гудит. Но пока они были в этом грузовике, в этой серой коробке, которая везла их к смерти или к жизни, и он должен был держать их спокойными.
— Двадцать минут, — сказал он, и голос его был ровным, как дыхание. — Потом — выходим. Проверьте снаряжение.
Кеды кивнул, и его пальцы сжали автомат, но уже с меньшей силой. Бух закрыл блокнот, убрал его в вещмешок. Дед поправил палку, и его дыхание стало ровнее. Очки снял очки, протёр их о рукав, надел снова.
Романов посмотрел в щель. Небо было серым, без точек. Но знал, что точки скоро появятся. И знал, что они готовы.