К книге
Контрактник 1. Зона отчужденияГлава 22. ИРП
31%
Глава 22. ИРП
22

Серый вечер опускался на полигон влажной, тяжёлой мглой, смешивая запахи остывающей глины и прелой травы с запахом брезента и собственного пота. Палатка, натянутая между деревянными стойками, колыхалась от порывов ветра, пропуская сквозь щели холодный воздух, который оседал на коже липким инеем. Внутри было сумрачно — только один светильник, подвешенный к центральной стойке, разгонял тьму, оставляя на лицах жёлтые пятна света, и в этом свете пыль танцевала медленно, как снег в безветренную погоду. Запах сырой ткани смешивался с запахом земли и металла, и этот коктейль уже стал привычным, как собственное дыхание.

Романов сидел на земле, чувствуя, как глина прилипает к ткани формы, как холод проступает сквозь неё, заставляя мышцы напрягаться. Левая нога была вытянута, и боль в колене пульсировала ровно, как второй пульс, отдаваясь в икре тупой волной. Пальцы сжимали коричневый пакет, который лежал на коленях — плотный, с шершавой поверхностью, пахнущий пластиком и типографской краской. ИРП — индивидуальный рацион питания — был тяжёлым, и его вес (3 килограмма) давил на бёдра, как кирпич, напоминая о том, что это — единственная еда на сегодня, единственная энергия, которая поддержит тело в грязи и холоде.

Нож вошёл в пластик с сухим треском, и воздух хлынул наружу — смесь консервов, сухарей и химического аромата, который исходил от пакетов. Пальцы нащупали содержимое: банка тушёнки, пакет с гречкой, сухари в герметичной упаковке, чай, сахар, соль, несколько таблеток для обеззараживания воды. Всё было холодным — металл банки обжигал пальцы ледяным прикосновением, сухари были сухими, как пыль, и гречка была сырой, требующей варки, которую нельзя было провести под открытым небом.

Открыл банку тушёнки. Металлическая крышка соскочила с резким хлопком, и запах ударил в нос — жирный, мясной, но с примесью консервантов, которые делали его химическим, почти искусственным. Пальцы коснулись содержимого — жир был застывшим, белым, как воск, и он скользил по пальцам, оставляя на них маслянистый след, который въедался в кожу и не оттирался даже сухой травой. Ложка — алюминиевая, с ободранным краем, — вошла в банку с лёгким хрустом, и Романов зачерпнул комок холодного жира, поднёс ко рту. Жир налип на нёбо, как холодный воск, оставляя металлический привкус, который смешивался с вкусом мяса, но был слишком солёным, слишком жирным — и этот вкус въедался в язык, не исчезал даже после сглатывания.

Прожевал. Жир опустился в желудок, оставляя после себя ощущение тяжести, как от камня, и в груди разлилось холодное тепло — не согревающее, а лишь напоминающее о том, что организм получает энергию, но не удовольствие. Пальцы снова зачерпнули тушёнку, и движения стали механическими, как у автомата, который не чувствует вкуса.

Кеды сидел рядом, сжимая свой пакет, и его пальцы дрожали, когда он пытался открыть банку. Лицо его было бледным, с испариной на лбу, и он смотрел на еду с таким видом, как будто перед ним была отрава, а не ужин. Губы его были сжаты, и кадык ходил вверх-вниз, когда он глотал слюну, пытаясь побороть отвращение. Пахло от него потом и страхом, и этот запах смешивался с запахом тушёнки, создавая густой, удушливый коктейль.

— Как это есть? — спросил Кеды, и голос его был тихим, с ноткой отчаяния, которая прорывалась сквозь попытку сохранить спокойствие.

Романов поднял голову, и в его взгляде была та же холодная уверенность, что и всегда. Смотрел на Кеды, на его дрожащие пальцы, на его бледное лицо, и вспоминал себя двадцать лет назад — такого же молодого, с таким же отвращением к холодной, жирной еде, с такой же тоской по горячему супу и свежему хлебу. Тогда он тоже не мог проглотить этот жир, не морщась. Теперь он ел, не чувствуя ничего.

— Просто, — сказал Романов, и голос его был ровным, без эмоций. — Закрываешь глаза и жуёшь. Не думаешь о вкусе. Думаешь о том, что это — энергия. Твоя жизнь — в этом пакете. Каждый кусок — на счету.

Кеды моргнул, и в его глазах мелькнула тень понимания. Пальцы его сжали ложку, и он зачерпнул холодную гречку, которая была сырой, с комками, которые хрустели на зубах. Поднёс ко рту, и его лицо исказилось, когда он прожевал — вкус был отвратительным, смесь сырой крупы и жира, который налипал на нёбо, как клей, и оставлял во рту металлический привкус. Сглотнул с усилием, и кадык его дёрнулся, как будто он глотал камень.

— Не могу, — сказал Кеды, и голос его дрогнул. — Это невозможно. Как это можно есть?

Романов смотрел на него, и в его взгляде не было жалости — только факт, как запись в отчёте. Знал, что этот момент наступает у всех, и что его нужно пережить, как переживают боль.

— Сможешь, — сказал он, и голос его стал твёрже. — Или умрёшь с голоду. Выбор простой. Ты ешь то, что есть, и ты жив. Ты не ешь — ты умираешь. Холодная еда — не враг. Она — топливо. Как бензин для машины. Ты не думаешь о вкусе бензина. Ты думаешь о том, что он двигает машину.

Кеды замолчал. Пальцы его сжали ложку, и он снова зачерпнул гречку, зажмурился, и проглотил с усилием. Второй раз — легче. Третий — он уже не морщился. Лицо его стало спокойным, и только лёгкая дрожь в пальцах выдавала усилие.

Бух сидел рядом, поджав ноги, и его пальцы двигались ровно, как по линейке. Перед ним лежал открытый блокнот — старый, с потёртым картонным переплётом, с пятнами от чернил и кофе, — и он записывал состав ИРП, вес, калорийность, количество порций. Запах бумаги и чернил смешивался с запахом еды, и этот коктейль был странным, почти сюрреалистичным, как будто война и бухгалтерия встретились в одном месте.

— Тушёнка — 300 граммов, — сказал Бух, не поднимая головы, и голос его был ровным, как у диктора. — Сухари — 200 граммов. Гречка — 100 граммов. Сахар — 50 граммов. Чай — 20 граммов. Итого — 670 граммов сухого веса. Калорийность — примерно 1500 калорий. Этого достаточно для поддержания жизни, но не для нормальной работы. Если мы будем расходовать больше энергии, чем потребляем, организм начнёт сжигать мышцы. Через неделю — слабость. Через две — потеря координации.

Романов кивнул, и в его взгляде мелькнула тень одобрения. Бух был ценен не только как счётчик, но и как аналитик, который видел дальше ближайшей банки тушёнки.

— Хорошо, — сказал Романов. — Записывай. Это пригодится. Когда начнётся, мы будем распределять еду по норме. И мы будем знать, сколько у нас осталось.

Дед сидел на бревне, опираясь на палку, и его пальцы, кривые, с распухшими суставами, сжимали банку тушёнки. Ел медленно, с той же сосредоточенностью, с какой чистил автомат, — каждое движение было отработанным, как у человека, который делал это сотни раз. Запах старой кожи и мази, которой он втирал в колени, смешивался с запахом еды, и этот контраст был привычным, как запах пороха и глины.

— Бывало, — сказал Дед, и голос его был хриплым, с кашлем, который разрывал тишину. — В Чечне мы ели холодное месяцами. Мясо — замороженное, хлеб — чёрствый, вода — из луж. Привыкаешь. Организм перестраивается. Главное — не думать о том, что ты ешь. Думать о том, что ты будешь делать после того, как поешь. Потому что война не ждёт, пока ты переваришь жир.

Кеды снова зачерпнул гречку, и теперь его лицо было спокойным, без гримасы. Жевал размеренно, как будто это было обычным делом, и в его движениях уже не было отвращения, только сосредоточенность.

— Степаныч, — сказал он, и голос его был ровным. — А если я привыкну к холодному, я перестану чувствовать вкус?

Романов повернул голову, и в его взгляде мелькнула тень усмешки — невесёлой, но человеческой.

— Привыкнешь, — сказал он. — Перестанешь замечать. Твои рецепторы притупятся. Еда станет просто топливом. И это — хорошо. Потому что если ты будешь думать о вкусе — ты будешь думать о доме. А дом — там, где тебя нет.

Тишина повисла в палатке. Слышно было только, как двадцать человек жуют холодную еду, как хрустят сухари, как чавкает жир, как где-то в углу кто-то кашляет. Запах тушёнки и сырой гречки смешивался с запахом пота и сырой ткани, и этот коктейль уже не казался странным — он стал частью их мира, их новой реальности, в которой не было места горячему супу или свежему хлебу.

Романов доел тушёнку. Банка была пустой, и жир остался на дне, смешанный с крошками сухарей. Вытер ложку о рукав, и ткань оставила на ней масляный след, который через минуту впитался в волокна. Положил банку в мусорный пакет, который Бух аккуратно сложил у входа, и почувствовал, как желудок начинает переваривать эту пищу — медленно, с усилием, как старый механизм, который привык к более качественному топливу.

Поднялся, чувствуя, как боль в левом колене отзывается привычной волной. Вышел из палатки, и холодный воздух ударил в лицо, смешиваясь с запахом глины и травы. Смотрел на серое небо, которое уже начинало темнеть, на облака, которые плыли на юг, оставляя за собой синие проплешины. Знал, что завтра всё будет так же. Холодная еда, холодная вода, холодная земля. Но был готов. Был сыт — настолько, насколько это было возможно. И это было главное.

Вернулся в палатку. Кеды уже доедал свою порцию, и его лицо было спокойным, без следов отвращения. Бух записывал последние цифры в блокнот, и его рука двигалась ровно, как по линейке. Дед сидел с закрытыми глазами, и его дыхание было ровным, с лёгким свистом, который выдавал больные лёгкие.

— Всё, — сказал Романов, садясь на свою лежанку. — Завтра — снова полигон. Спать.

Палатка погрузилась в тишину, только редкие вздохи и шорох брезента нарушали её. Романов лёг на спину, чувствуя, как глина давит на спину, как холод проступает сквозь ткань, как боль в колене затихает, уступая место усталости. Закрыл глаза, и в темноте зажглись белые пятна — тепловые сигнатуры, которые он видел на экране. Но теперь он знал, что его собственное пятно было серым, почти невидимым. Был сыт. Был жив.

Пальцы сжали край лежанки, и провалился в сон, слыша, как Бух переворачивает страницы блокнота, как Кеды дышит ровно, как Дед кашляет во сне. И знал, что завтра будет новый день — с той же холодной едой, с той же грязью и той же надеждой на то, что они выживут.

Предыдущая главаГлава 22 из 70Следующая глава