К книге
Сыскарь с того светаГлава 1
3%
Глава 1
1

— А ты точно попал? В темноте-то поди прицелься… Может, в молоко дал все ж таки?

Я еще раз огляделся по сторонам. Двор-колодец — узкий, темный, глухой, четыре стены в пять этажей, и наверху квадрат неба, затянутого тучами. Поленница, чье-то тряпье на веревках, дворницкая с кривой дверью — и ни единого места, куда мог бы спрятаться душегуб.

Так что по всему выходило — удрал, собака такая. Выбил стекло вместе с рамой. Спрыгнул — а тут сажени две, не меньше — и просто ушел. Вместо того, чтобы валяться и причитать, как положено порядочному гражданину с пулей в… ну, где там у него — эта пуля?

— Да не может такого быть, ваше благородие! — обиженно отозвался Тихон и хлопнул по висевшей на боку кобуре. — Я с двадцати шагов в карту промаху не дам, а тут целый человек!

— Это если человек. — Матвей поправил ремень и перекрестился. — Я с семьдесят третьего года на службе, и ни разу не видал…

— Чего ты там бормочешь? — проворчал я.

Городовой тут же осекся — и отвечать не стал. Может, и хорошо — таких разговоров мне сейчас только и не хватало. И так ясное дело, что дело темное.

Из арки мы вышли на Малую Морскую. Два часа пополуночи. Ни извозчиков, ни прохожих — ни единой живой души. Только фонари горели через каждые полсотни шагов, и в их мутном свете лужи на мостовой блестели яркими желтоватыми кляксами. Дождь закончился еще вечером, но воды налило столько, что она и сейчас будто нарочно скрывала следы на земле.

Но кое-что все-таки осталось. Я едва не прозевал в спешке, и лишь краем глаза успел заметить отпечаток на стене. Темный, длинный — явно мазнули рукой на ходу.

— Значит, тут он и шел. — Я опустился на корточки, достал из кармана спички и чиркнул. — Правда, попал Тихон… И куда надо попал.

Дрожащий огонек осветил алые пятна. Четкие, будто душегуб нарочно ткнулся. На кирпиче отпечаталась ладонь и пальцы — тощие, но длинные… слишком длинные. Я поднял руку и приложил рядом.

Ну да, так и есть — мои как бы не в полтора раза короче. А эти вытянутые, будто у паскуды на одну косточку больше положенного… а то и на две.

Спичка догорела, лизнув кожу жаром, я тряхнул рукой, и стало опять темно.

— Это что ж это за образина такая? — едва слышно выдохнул Матвей.

Хороший вопрос. И ответа у меня не имелось. Пуля в брюхе — не упал. Со второго этажа сиганул — не поломался, дальше пошел. Пальцы растут не так.

Три факта, и один к другому никак не пришьешь. У сумасшедшего такой силы нет. После опиума, говорят, боли не чуешь, однако и далеко не убежишь — ноги ватные сделаются. Акробат из цирка удрал, что ли?.. Этот, пожалуй, мог бы — но у него руки как руки.

Должны быть, во всяком случае.

Оставалось только признать: кого бы мы с Тихоном и Матвеем ни ловили, я понятия не имею, что это такое. Паршивое, надо сказать, ощущение.

Городовые молчали. И у обоих на лицах явственно читалась одна и та же мысль — что незачем служивому человеку по ночам ловить какую-то дрянь, которую и человеком-то назвать сложно. Что надо бы выждать до утра, собрать людей и без всякой лишней суеты прочесать околоток. С пулей из «смита» в организме все одно далеко не уйти. Найдем голубчика где-нибудь в канаве холодного — и дело с концом.

Только вот не будет он в канаве. Знать я, понятное дело, не мог, однако нутром чуял — не помрет эта дрянь к утру. Никак не помрет, раз до сих пор ходит. Отлежится у себя в берлоге, заживет — а через месяц опять вылезет на улицу ночью, и тогда…

Вот уж дудки. Сейчас его брать надо, пока след свежий. Поймаем — а там уж сообразим, кто таков.

— Значит, так. Тихон, ты пошустрее — давай бегом к околоточному. — Я выпрямился и поправил фуражку. — Пусть поднимает всех, кто есть, и сюда. А ты, Матвей, со мной.

Старший городовой состроил страдальческую мину, однако спорить не стал — не положено, даже если очень хочется. А Тихона, ясное дело, упрашивать не пришлось — развернулся и рванул так, что пятки засверкали.

— Смотри под ноги. — Я зашагал в сторону проспекта. — Найдем. С такой дыркой в животе самому черту далеко не уйти.

Черт, пожалуй, и правда бы уже свалился с копыт — но душегуб пока держался. Еще одно пятно обнаружилось на углу Воскресенского, а за ним и третье, четвертое… Кровь не кончалась — тянулась вдоль стен и по водосточным трубам, по цоколям домов. Густая, темная, и чем дальше, тем больше. И по-хорошему давно бы уже надо было нашему сударику прилечь да лежать — но нет.

Шел себе и шел, не падал.

Матвей мрачно сопел за спиной, однако молчал. Я тоже — говорить было не о чем, и даже думать не хотелось. Слишком уж мрачная оттого рисовалась першпектива.

Адмиралтейский проспект открылся впереди — широкий, пустой, с тусклой золотой иглой шпиля над деревьями. Справа и слева дома, и даже подворотен до самого перекрестка будто бы уже не было — прятаться негде. И я почти не удивился, разглядев на углу темную фигуру.

Высокий худой мужчина, облаченный то ли в плащ, то ли в длинное пальто стоял к нам спиной, опираясь правой рукой на стену. И почти не двигался, только едва заметно покачивался из стороны в сторону — сил, видимо, уже не осталось.

— Вот он, голубчик, — сказал я тихо и на ходу взвел курок. — Берем. А дернется — стреляй.

До душегуба оставалось всего ничего, и стоял он чуть ли не прямо под фонарем, но я почему-то никак не мог толком разглядеть даже одежду. Только силуэт — угловатый, странный, будто наспех вырезанный из картона, да еще и приклеенный на панораму абы как, без всякого вкуса.

Между нами оставалось всего три-четыре десятка шагов, когда из-за туч выползла луна. Круглая, яркая — и проспект тут же залило светом. Лужи заблестели ртутью, и тени упали на мостовую, как ножом отрезанные.

А душегуб, который только что еле на ногах стоял, вдруг отлип от стены — и опустился на четвереньки. Не упал, не свалился лицом вперед — а явно нарочно, будто на двух ногах ему было неудобно, а так — в самый раз.

И не успел я поднять револьвер, как он рванул прочь, на ходу превращаясь из хоть какого-то подобия человека в черную тень. Спина ходила вверх-вниз, локти торчали, плечи выворачивались — и все это неслось по булыжнику с такой скоростью, что полы одежды хлестали за спиной облезлыми вороньими крыльями.

— Господи Иисусе! Ваше благородие, это…

Я обернулся. Матвей стоял, схватившись за фонарный столб, а свободной рукой крестился — мелко, часто, отчаянно колошматя себя сложенными пальцами то в лоб, то в прочие положенные места. И бежать никуда уж точно не собирался — ноги не держали.

— Матвей!

Городовой не двинулся. Только еще сильнее побелел, и я вдруг услышал, как у него стучат зубы. И от этого звука злость поднялась разом, горячая и злая, как перед дракой. Не на Матвея — на себя. Надо было Тихона брать, тот бы не испугался, хоть и на службе не больше моего. Хотя…

Да и черт с ними, с обоими! Один — так один.

Я сплюнул и рванул через проспект — за душегубом, который уже почти добрался до сада на той стороне. Ни одна сволочь от меня еще не уходила, и этот не уйдет. Хоть на двух ногах, хоть на четырех.

Александровский сад. Ну конечно — куда тут еще бежать?

Я перемахнул через чугунную ограду и помчался следом. Деревья стояли черными палками, голые, без единого листа, и в просветах между ними мелькала темная фигура — низко, у самой земли. Душегуб уходил влево, к Неве, а я чесал за ним изо всех сил, то и дело скользя подошвами по мокрым корням.

Нутро жгло огнем, ветки хлестали по лицу, «смит» в руке стал как бы не впятеро тяжелее, но и душегуб будто слегка поубавил прыть, хоть до этого и казался двужильным. Хруст веток слышался уже в каких-то двух десятках шагов впереди, потом раздался топот — и вдруг все стихло.

Я продрался через кусты, чуть не нырнув головой вперед, и прошлогодняя листва под ногами снова сменилась булыжной мостовой. Сенатская площадь. Медный всадник на Гром-камне, тусклые фонари и Нева вдалеке за набережной. Ни души, ничего — и прятаться тут негде.

Душегуб сидел у самого памятника. Скрючился у подножия, прижался — темная клякса на светлом граните — и не двигался. Если бы не едва заметный пар над головой — я бы подумал, что он уже готов. Но нет — дышит.

— Сидишь? Вот там и сиди, сучий потрох. — Я облизал пересохшие от бега губы и с щелчком взвел курок. — Дернешься — богом клянусь, сразу башку прострелю.

Из-за облаков выглянула луна. Неторопливо, вальяжно — будто кто-то наверху нарочно решил подсветить мне сцену, как в балагане. Тень поползла по мостовой, спустилась с Гром-камня к подножью — и душегуб повернул голову.

А я вдруг подумал, что может, и правильно Матвей крестился. И лучше бы мне было составить ему компанию, а не ломиться одному через сад в погоне за тварью, которая даже с пулей в брюхе почему-то не спешила умирать.

Глаза у душегуба сверкали, как два желтых фонарика. А лицо… будто из воска сделанное у него оказалось лицо. Поплыло книзу и так вытянулось — хорошо даже, что разглядывать некогда.

Кожу на затылке продрало холодом, ноги сами шагнули назад, а рука с револьвером подпрыгнула, выцеливая размазавшуюся в воздухе фигуру. Она прыгнула в тот же миг — одновременно с выстрелом. Я видел вспышку, слышал грохот, почувствовал, как «Смит» лягнул отдачей в локоть — и вдруг ноги будто сами по себе оторвались от земли. Сложения душегуб был не богатырского, но силищу имел такую, что меня швырнуло и протащило спиной по мостовой до самого Гром-камня.

Подняться я кое-как успел, а вот взвести курок — уже нет. Тощее тело с воем налетело, щелкая пастью и вцепившись обеими руками мне в ворот шинели. Я ударил — с размаху, изо всей силы — и угодил в челюсть. Голова мотнулась, что-то хрустнуло, а душегуб будто и не заметил. Ни кулаки, ни рукоять «Смита», которой я орудовал, будто молотком.

Длинные тощие пальцы вцепились мне в грудь и рванули. Я кое-как вывернулся, врезал локтем, и тут паскуда меня достала. Поперек живота, наотмашь, не иначе ножом или еще чем-то — рукой так не ударишь. Колени подломились сами, я медленно сполз по гранитному боку Гром-камня — и сел.

Странно. Совсем не больно. То есть — было больно, а теперь перестало.

«Смит» лежал на мостовой, в полутора аршинах. Я завалился, протянул руку — и не достал. Пальцы скребли по мокрому булыжнику, и не хватило всего ничего.

Глупость какая. Совершеннейшая, несусветная глупость — в Туркестане уцелел, на Черной речке уцелел, а душу богу отдам, получается, тут. В самом центре города, на Сенатской, прямо у памятника Петру Великому. Хоть бы к Неве отползти, что ли — не дело государю на такое безобразие смотреть.

Не отполз.

* * *

Тело лежало у подножья Гром-камня, запрокинув голову. Шинель, задравшаяся до пояса, набухла темным — в лунном свете не разобрать, кровь это или грязь, но по запаху любой живой человек тут же бы догадался. Живых, впрочем, поблизости не было.

Людей тоже.

Тварь с желтыми глазами втянула носом воздух и подалась вперед. Осторожно — будто боялась, что упрямый сыскарь не упокоился окончательно, а сейчас снова встанет драться. Потом все-таки подошла поближе, принюхалась, снова опустилась на четвереньки… И вдруг подняла голову. Заскулила, попятилась, скользя на мокрых камнях. Развернулась, неуклюже путаясь в собственных конечностях, и бросилась прочь. В три прыжка пересекла площадь, махнула через решетку Александровского сада и пропала в темноте между деревьями.

А фонари на Адмиралтейском проспекте будто отодвинулись, стали дальше и тусклее, и свет их уже не доставал до памятника. Нева, которая только что плескалась за гранитным парапетом, затихла. Даже ветер, тянувший с залива всю ночь, унялся — оборвался на полувздохе и стих, уронив на мостовую влажный газетный листок.

Сыскарь остался один. Лежал, как лежат только мертвые — бесформенно, неаккуратно, без всякого достоинства. Только рука, простертая по мостовой, все так же тянулась к оружию, будто обычный полицейский «смит-вессон» еще мог чем-то помочь.

Со стороны Невы послышался скрип, и по волнам к берегу скользнула небольшая лодка, сидящая в воде чуть ли не по самые кромки бортов. Ни весел, ни шеста, ни паруса — она шла против течения сама по себе, и след за кормой затягивался мгновенно, словно сама река не хотела помнить, что здесь кто-то проплыл.

Лодка ткнулась носом в гранитную стенку, замерла, из нее на набережную поднялся человек. Невысокий сухонький старик в темно-сером сюртуке — видавшем виды, но аккуратном. Из тех что, хозяева носят долго, берегут и не меняют, пока ткань на локтях не протрется до сквозных дыр.

А беречь определенно стоило, потому как ни шинели, ни даже какого-нибудь прохудившегося пальтишка у странного господина не имелось. Что его, впрочем, нисколько не смущало, хоть ночь выдалась и не из теплых. Старик подхватил невесть откуда взявшийся саквояж и поднялся по гранитным ступенькам наверх.

Должен был шаркать подошвами по камню, в его-то возрасте — но нет. Ни звука. Ни шороха, ни скрипа, ни стука каблуков. Он пересек мостовую, обошел памятник — без спешки, на почтительном расстоянии — и остановился у тела.

Саквояж с тихим стуком опустился на мостовую. Прямо рядом с вытянутой рукой — между пальцами сыскаря и потертой кожей не набралось бы и пяди. Старик щелкнул замками и достал толстую пачку бумаг, перехваченную серой тесьмой. Развязал, послюнявил пальцы и начал перебирать листы.

— Булатов… Булатов… — бормотал он, неспешно водя пальцами по строчкам. — Ну где же… Ага, вот. Булатов, Петр Алексеевич, одна тысяча восемьсот шестьдесят седьмого года рождения. Коллежский секретарь, сыскная полиция.

Старик поднял глаза от бумаг. Посмотрел на тело. Потом на руку, которая тянулась к револьверу и не дотянулась, на темное пятно на мостовой. И покачал головой.

— Жить бы еще тебе и жить. Двадцать пять лет от роду — и зачем полез-то, голубчик? Зачем?

На несколько мгновений на площади воцарилась тишина, будто старик ждал ответа — хотя кому тут было отвечать? И только потом засунул бумаги обратно, но саквояж не закрыл.

— Ну да чего уж теперь. Пора, Петр Алексеевич. Собирайся.

Он потянулся к телу, словно собирался взять сыскаря за руку, чтобы помочь встать.

И вдруг замер.

— Никуда он с тобой не пойдет.

Старик дернулся. Не испугался — бояться ему было нечего и некого — но явно занервничал. Выпрямился, оглядываясь, и только потом негромко спросил:

— Кто здесь?

— А ты сам-то как думаешь?

Голос шел сверху. Низкий, густой и глубокий — совсем не похожий на человеческий. Так звучит металл, когда по нему бьют. То ли колокольный звон, то ли суровый рокот пушечной бронзы, по которой к казеннику катится ядро. И дрожь от него шла не по воздуху, а через камень, через булыжную мостовую, через подошвы — прямо в кости.

Старик поднял взгляд.

Медный всадник стоял на своей гранитной скале — так, как стоял сотню с лишним лет. Конь с поднятыми передними копытами, и давно почивший государь на его спине. Лавровый венок, протянутая рука, взгляд на запад. Бронза, гранит и лунный свет.

Памятник. Просто памятник.

Но голос шел оттуда.

— А-а-а… это вы. Доброй ночи, ваше величество, — вздохнул старик. Уже без особого удивления, но с осторожностью — так обычно говорят с высоким начальством, нагрянувшим без предупреждения. И тут же продолжил, разом сменив тон на тоскливо-канцелярский: — Вынужден огорчить. Путь этого достойного молодого человека, увы, завершен. И я имею полное право…

— Нет у тебя тут никаких прав.

Снова сердитая бронза — как молотом по наковальне. По мостовой вдруг хлестнуло ветром, и даже саквояж у тела сыскаря будто бы сам собой захлопнулся, проглотив бумаги. Старик осекся на полуслове, чуть втянув голову в плечи.

Но тут же снова взял себя в руки.

— Помилуйте, ваше величество, — сказал он, и в голосе появилось что-то вроде обиды. Учтивое, но вполне осязаемое недовольство служивого человека, которому вдруг решили помешать делать его работу. — Так нельзя. Я пришел за ним. Бумаги оформлены…

— Не разрешаю.

Огромная фигура наверху дернулась. Не сдвинулась с места, нет. Но что-то изменилось — едва уловимо, так, что можно и вовсе не заметить. Тень памятника, лежавшая на мостовой, качнулась, хотя луна стояла неподвижно. Протянутая рука всадника — та самая, указующая на запад — то ли сжалась в кулак, то ли всегда была такая, и просто свет лег иначе.

Старик сделал шаг назад. Маленький, аккуратный, почти незаметный шажок. Глаза его скользнули к набережной — туда, где за гранитным парапетом покачивалась на темной воде лодка.

— Правильно мыслишь, — сказал Всадник, и в лязгающем металлом голосе прозвучало что-то похожее на усмешку. — Садись в свое корыто — и давай отсюда. Покуда я не осерчал.

На несколько мгновений над Сенатской площадью повисла тишина. Такая густая и тягучая, что когда старик аккуратно, не торопясь наклонился к саквояжу и щелкнул замками, звук получился неожиданно громким.

— Как вам будет угодно, — проговорил он.

Одернул сюртук, изобразил учтивый поклон и зашагал обратно к набережной. Бесшумно, как и пришел. Но перед лестницей, ведущей вниз к Неве, вдруг замедлил шаг, развернулся и снова посмотрел на тело у подножья Гром-камня.

— Порядок вещей не нарушить, — сказал он тихо. То ли Всаднику, то ли самому себе. — Кто умер — тот умер. И иначе — никак.

Старик спустился по ступенькам к воде, его лодка отошла от гранитного берега — тихо, без единого всплеска. И тут же пропала, растворившись в тумане над Невой, будто ее тут и вовсе не было.

И стало тихо. Еще тише, чем прежде — ни волн, ни ветра, ни города. Только тело у камня и памятник над ним.

— Не слушай старого дурака, — сказал Всадник.

Голос изменился. Грозный гул ушел — осталась только глубина. Негромкая, спокойная и почти теплая. Так, может быть, звучит город, когда разговаривает сам с собой ночью на пустых набережных.

— Мне виднее. А раз уж так — не окончилась твоя служба, сыскарь Булатов. И не окончится, покуда я не скажу.

Тело у подножья Гром-камня дрогнуло. Грудь поднялась — медленно, с хрипом, а пальцы руки, что до сих пор тянулась к револьверу на мостовой, сжались в кулак. Рот открылся, и из него вышел звук — не стон, не слово.

Вздох.

А с ним вернулись и другие звуки — разом, будто кто-то отдернул занавес. Нева снова зашелестела волной о гранит, ветер рванул с залива, а фонари на Адмиралтейском проспекте вспыхнули тем белесым, неровным и живым светом, каким им и положено гореть. Луна вышла из-за облаков и снова поплыла по небу, неторопливая и равнодушная ко всему, что случилось внизу.

И только Медный всадник на своем камне остался неподвижным. Конь, змея, протянутая рука. Бронза и гранит.

Памятник — просто памятник.

Топот послышался со стороны Адмиралтейства — громкий, тяжелый стук сапог вперемежку с сердитым бряцанием всего того, что служивому люду положено носить на портупее. Краснолицый усатый городовой в расстегнутой шинели выбежал на площадь — и тут же рванул к распростертому у подножья Гром-камня телу.

— Ваше благородие! — позвал он, наклоняясь над сыскарем. — Голубчик, ты как? Живой? Господи Иисусе, да что же…

Городовой отпрянул, будто ошпаренный, потом судорожно нашарил свисток на шнурке и прижал к губам. Через мгновение откуда-то издалека откликнулся второй свисток, потом третий, и где-то за фонарями замелькали плечистые фигуры.

— Сюда! — заорал городовой, срывая голос. — Сюда, братцы! Сыскаря ранили! Карету — подайте карету!

Предыдущая главаГлава 1 из 29Следующая глава