Холод камня, покрывавшего гробницу Ивана Великого в полумраке Архангельского собора, казалось, навсегда въелся в губы князя Ивана Фёдоровича Овчины-Телепнева-Оболенского. И даже не сам могильный камень леденил его душу, а то непередаваемое, парализующее прикосновение к мёртвенно-белой, лишённой живого тепла руке семилетнего отрока, на которой тускло поблескивал тяжёлый золотой перстень самодержца.
Князь Овчина, человек, некогда деливший ложе с правительницей Руси, водивший в бой многотысячные полки и самовластно отправлявший в каменные мешки князей, познал в те дни нечто лежащее за гранью человеческого разумения. Всю свою жизнь он играл с властью, дергал за её нити, считая себя кукловодом. Однако там, в гулких сводах собора, а затем в Средней палате, где цвет знати распластался по коврам, он отчётливо понял: его прежняя власть была лишь пылью. Истинное могущество — тёмное, первобытное, нерассуждающее — смотрело на него из глаз мальчика.
Когда за ним и остальными закрылись тяжелые двери, отсекая от этого могущества, Оболенский не пошёл, а побрёл по переходам Кремля, словно пьяный или оглушённый ударом булавы по шлему. Страх, животный, леденящий кровь страх смерти, который он испытал на пути в белозерскую ссылку, сменился странным, пугающим восторгом. Отрок не просто даровал ему жизнь. Отрок бросил его в горнило новой эпохи, сделав своим цепным псом. И Овчина готов был рвать глотки. Уж лучше быть первым псом у трона воплощённого божества, чья воля ломает вековые устои, нежели гнить в яме стараниями Шуйских. Его дух, сломленный и раздавленный, парадоксальным образом возродился, выкованный заново из фанатичной преданности и понимания того, что вся его жизнь теперь висит на одном слове государя.
Но восторг надлежало оставить для молебнов. Наступало время жестокой, обыденной работы.
Стременной полк, Опричный Государев полк и просто Государев полк — огромная, закованная в железо рать, объединённая в единый Стяг, которая должна была стать мечом новой власти. И этот меч надлежало выковать, собрать из разрозненных осколков, вооружить и, что самое главное, осмотреть в едином строю, дабы явить государю его новую мощь и преподать наглядный урок всем недовольным.
Первой заботой князя Овчины стал поиск места для проведения смотра.
В сопровождении немногочисленной, но верной свиты из дюжины своих детей боярских — молодых, задиристых воинов, призываемых по отечеству из его собственных вотчин — и пары приписанных ему дьяков с кожаными тубусами для бумаг, князь выехал за пределы городских стен. Миновав Тверские ворота, они оставили позади шум и гвалт разросшегося московского посада. Иссохшая после весенней распутицы земля Тверского тракта гулко и твёрдо стучала под копытами сытых аргамаков, поднимая столбы белёсой пыли, которая тут же оседала на бархате кафтанов и вороненой стали доспехов.
Последующие дни превратились в долгую, изматывающую скачку. Они объездили все ближние окрестности Москвы, но Овчина так и не нашёл подходящего места. Угодья у Симонова монастыря оказались слишком покаты и изрезаны овражками, где полки неминуемо сломали бы строй. Низина по дороге в Коломенское, обширная на первый взгляд, всё ещё хранила предательскую влагу после недавнего разлива. Стоило им выехать на очередное просторное поле, князь тут же останавливал жеребца и придирчиво оглядывал его взглядом старого воеводы, мысленно выстраивая тысячи всадников.
Здесь было слишком болотисто, там — слишком много оврагов и перелесков, где конному строю не развернуться для показательной, грозной атаки, что должна была внушить трепет в сердца врагов и гордость в душу государя. Дьяки почтительно разворачивали писцовые книги и карты, но Овчина лишь хмурился, не находя на пергаменте того, что видел его намётанный глаз: ни одно из этих полей не годилось, чтобы достойно явить новую рать.
Возвращаясь под вечер третьего дня после очередной безуспешной выездки, усталый и раздражённый, он вдруг резко натянул поводья, заставив всю свиту так же внезапно остановиться. Они ехали по старой Волоцкой дороге, и справа от них, до самой кромки дальнего леса, расстилалось нечто необъятное. Безграничное пространство, по которому гулял ветер, поднимая зелёные волны. Овчина нашёл то, что его полностью устроило.
— Др-р-р! — Овчина натянул поводья, осаживая горячего жеребца.
Перед ним расстилалось Ходынское поле. Огромный луг, раскинувшийся между руслом реки Москвы и извилистой речушкой Ходынкой, впадающей в Таракановку. Поле не пустовало: оно испокон веков принадлежало к государевым дворцовым землям и числилось за селом Хорошёво, в котором стояли государевы кобыличьи конюшни, заведённые ещё при Иване Великом. На поле зеленела густая, сочная майская трава, по которой медленно бродили тучные стада коров и табуны государевых жеребят — здесь были летние пастбища и сенные покосы двора.
Князь привстал на стременах, обводя взглядом бескрайний простор. Земля здесь была твёрдой, подсушенной ветрами, с едва заметным уклоном, обеспечивающим сток воды. Ни единого дерева, ни одной глубокой промоины. Идеальное, ровное полотно.
— Семо зрите, — князь властно ткнул в пространство рукой, закованной в кожаную перчатку, обращаясь к дьякам. — Вот зде, от речного изгиба и до того дальнего бугра, станет Стременной Полк. Правее, где трава гуще, развернём Опричный полк Скопин-Шуйского. А Государев полк Горбатого-Шуйского замкнёт сей клин у самого тракта. Тысячи коней пройдут зде, и тесноты им не будет. Да и корм конский, почитай, под ногами, токмо овса подвезти надобно.
— Княже, — осторожно подал голос один из сопровождающих, поглядывая на пастухов, что с опаской смотрели на вооружённых всадников, — сие ведь государевы покосы. Ключники дворцовые вой поднимут, ежли мы траву здешнюю копытами в пыль изобьём. Чем тогда скотину государеву зимою кормить станут?
Овчина резко обернулся, скрипнув седлом. Глаза его полыхнули тёмным огнём.
— Скотину ли кормить важнее, али Державу мечом опоясать⁈ — гаркнул он так, что пастухи вдали испуганно погнали стадо прочь. — Не твоя то печаль, о сене кручиниться! Воля государя — собрать рать великую. Князь Кубенский на то свой чин дворецкого имает, дабы войско прокормить, то его и дума, где сено косить! А полю сему отныне быть полем ратным. И чтоб к исходу седмицы ни единой животины зде не было, а колья были вбиты да поставлен шатёр высокий для государева смотра!
Развернув коня, Овчина галопом погнал его обратно в Москву. Место было найдено, теперь предстояло самое тяжкое — бумажная война. Но то было оружие, с которым князь справлялся не хуже, чем с острой саблей.
В Кремле, в выделенной ему просторной приказной избе, в нос ударял густой запах дешёвых сальных свечей, старого пергамента, кислого пивного сусла и человеческого пота. Вдоль стен громоздились тяжелые дубовые лари со свитками. Посередине, за длинными столами, устланными потертым зелёным сукном, сидели дьяки и подьячие, приданные ему из Разрядного приказа. Скрип гусиных перьев сливался в монотонный, раздражающий звук, похожий на шелест сухой травы под сапогами.
Овчина, скинув тяжелый бархатный кафтан и оставшись в одной льняной рубахе с расстегнутым воротом, расхаживал между столами, заложив руки за спину. Перед ним лежала колоссальная задача. Формирование трёх полков нового Стяга шло в спешке, и он, как опытный царедворец и воевода, знал: там, где спешка, там всегда есть место подлогу, утайке и боярскому саботажу. Избежать этого было невозможно, но выжечь калёным железом — его прямая обязанность.
На столах громоздились Разрядные списки — толстые книги и свитки, где, по новым наказам государя, уже были переписаны все служилые люди от мала до велика, с указанием их поместий, боевого опыта, родословной и «отечества».
— Читай-ка Козельский уезд, — бросил Овчина, останавливаясь у стола старшего дьяка, сухонького старичка с въевшимися в кожу чернильными пятнами.
— Князь Дмитрий Волконский, — сипло начал сказывать дьяк, ведя пальцем по строчкам. — В службу писан. С ним пять детей боярских и двенадцать послужильцев, конно и оружно. Просит места в Стременном полку, в поруку кладёт грамоты прадедовские…
— Вон его, — отрезал Овчина, даже не моргнув. — Разряд сей князю Александру Борисовичу отошли, може, ему в кованную рать такие и потребны.
Дьяк удивлённо поднял глаза от свитка.
— Помилуй, княже. Род-то какой знатный! И амуниция у него справная, кони сытые. Чем же не годен в Стременной али Опричный полк?
Иван Фёдорович навис над столом, опершись на него костяшками пальцев, и в упор посмотрел на дьяка холодным, тяжёлым взглядом.
— Ведом мне род его. И то ведомо, как Волконские под Стародубом дружины свои вспять обратили да в леса ушли, пока Оболенских ляхи кромсали. Трус он, хоть и в золоте шит. Мне в полках, что пред государевыми очами стоять будут, такие «сытые» не надобны. Нам потребны волки голодные, что саблею звенят, а не грамотами родовыми. Сказывай дале. Кто там безземельный да разорённый?
Дьяк суетливо зашуршал пергаментами, выискивая нужные списки. Понимание того, кого именно отбирает в новое войско этот некогда всесильный князь, доходило до него с пугающей ясностью. Овчина, наученный горьким опытом своей недавней политической гибели и внезапного спасения, искал людей, похожих на него самого в его нынешнем состоянии. Людей, потерявших всё, отчаявшихся, отторгнутых старой родоплеменной боярской олигархической корпорации, для которых новое войско государя станет не просто службой, а единственной семьёй, религией и источником хлеба. Те, кто не имеет мощного родового клана за спиной, не смогут предать — им не к кому бежать.
— Игнат Сухово, дачный сын боярский по Коломне, — промолвил дьяк, извлекая мятый листок. — Земельки за ним две чети худой. Конь под ним худ, доспеха нету, токмо тигеляй да сабля с саадаком. Такому, княже, в казаках пеших место…
— В Опричный полк его пиши! — гаркнул Овчина так, что дьяк вздрогнул и кляксу на бумагу посадил. Раздражение и азарт одновременно вскипали в старом воеводе. Как же они все слепы. Никто не видел той картины, что уже сложилась в его голове после общения с малолетним повелителем. — Выдать ему из Казны мерина справного, кольчугу добрую и всё, что потребно!
Он повернулся и окинул взглядом всю избу, обращаясь сразу ко всем писцам.
— Слушайте меня в оба, души чернильные! Не надобны мне списки княжичей, что за матушкин подол держатся да к вотчинам своим прикованы. Государь ясно рек — отбор верстать из самых бедных да разорённых. Из тех, кто кровь за Русь лил, да в нужду впал. Ищите таковых, что на краю кабалы стоят, а службы ратной хлебнули сполна!
Овчина замолчал, прохаживаясь вдоль столов. Мысли его работали как отлаженный часовой механизм. Указ государя предписывал формировать Опричный полк, в отличии от выборного Стременного полка, из освобождённых холопов и кабальных служивых. Это была идеальная, гениальная по своей простоте политическая защита — телохранители, обязанные свободой лично монарху. Но Овчина, как практик, знающий реальное положение дел на разорённых татарскими набегами и церковными ростовщиками землях, видел скрытую проблему.
Даже если по всей Руси собрать всех кабальных воинов, дай бог наберется полсотни годных к строевому конному бою мужчин. Многие из них искалечены годами тяжёлого рабского труда, утратили боевые навыки или попросту сломались духом, а кто-то слишком мал ещё для строя. Чтобы собрать полнокровный, мощный полк минимум в тысячу сабель, нужны были ещё люди.
— Тако, стало быть, — задумчиво протянул Овчина, подходя к окну и глядя в мутное слюдяное стекло на кремлёвский двор. — В Стременной полк пиши́те людей с лихвою. Верстайте туда всех меньших сынов из семейств многочадных да родов худых, али тех, чьи поместья погорели да татарами порушены. Бери́те их сверх всякой меры, вдвое паче, чем по росписи надобно.
Один из старших дьяков, осмелившись, подал голос:
— Дозволь слово молвить, княже Иван Фёдорович. Князь Кубенский взбеленится. Ратники в Стяге всецело на государевом коште стоять будут. Казна дворцовая надорвётся всех кормить, обувать да конями довольствовать.
Овчина резко развернулся. Его губы тронула жёсткая, волчья усмешка. Он превосходно умел читать между строк государевы замыслы и строить свои собственные.
— Пускай Кубенский скрипит, а кормит. — Овчина понизил голос, почти мурлыкая себе под нос. — Государь велел собрать мне отборное войско, а не в том суть, какими путями я пополню его рати.
Писцы молча склонились над бумагами, страшась перечить. Для них эта интрига на грани открытого конфликта с Дворцовым приказом казалась безумием, но для Овчины это был тактический маневр. Так и только так можно было в короткие сроки создать несокрушимую личную дружину государя.
Но собрать людей по бумагам было лишь половиной беды. Тех, кто уже начал стекаться к Москве по раскисшим майским трактам, оборванных, голодных, но с горящими свободой глазами, нужно было где-то поселить. И это стало следующей головной болью князя.
Выйдя из приказной избы, Овчина в сопровождении двух рынд отправился в Замоскворечье и Чертолье. Из Дворцового приказа ему передали изрядное количество добротоных бревенчатых изб. Это были дома иноземных мастеров, пушкарей, серебряников и лекарей — немцев и фрязов, — которые, насмерть перепуганные недавним всплеском народного религиозного гнева, обрушившимся на их головы, поспешили слёзно молить малолетнего государя отпустить их с Руси. Он не стал удерживать инородцев силой, позволив им беспрепятственно покинуть пределы страны, бросив обжитые углы. Тех из них, кто веру сменить не пожелал.
Впрочем, юный государь ничего не творил сгоряча или бездумно — в этом Овчина за последние недели успел убедиться на собственной, как говорится, шкуре. Вот и в этой ситуации, отпуская иноземцев, отрок хитроумно просеивал их. Среди массы мастеровых, лекарей и купцов была немалая доля тех, для кого возвращение на родину, означало неминуемую плаху или костёр инквизиции — беглых сектантов, раскольников, осужденных за долги или политические интриги.
Таким путь назад был заказан. И вот им-то, этим отчаявшимся, государь и оставил лазейку, узкую, как игольное ушко. Хочешь остаться на Руси? Отрекись от своей веры и живи себе спокойненько. Но уже не на правах драгоценного заморского специалиста с непомерным жалованьем и особыми привилегиями, а как простой мастеровой. Казна тут же урезала им содержание втрое, а то и вчетверо, приравняв к своим. Многие, даже под страхом смерти, на такое пойти не смогли, предпочтя попытать счастья на чужбине. Но те, кто остался, становились самыми верными, самыми покорными слугами престола.
Овчина осматривал брошенное наследство. Крепкие, высокие срубы, сложенные на немецкий манер с чистыми дворами и просторными печами, стояли покинутыми, зияя пустотами снятых ставен.
— Сюда селить тех, кто с семьями прибывает, — на ходу раздавал указания князь, перешагивая через брошенную в спешке поломанную телегу во дворе одного из таких домов. — А холостых и молодых, человека по четыре на избу с одним кошевым на двор.
Но даже этих просторных иноземных хором катастрофически не хватало для ожидаемого потока ратных людей, что уже хлынул в столицу. Людей нужно было селить компактно, чтобы они жили полком, а не разбредались по московским слободам, набираясь местных слухов, пьянства и вольнодумства. Нужны были слободы. Обособленные, укреплённые военные городоки.
И вновь государь удивил старого воеводу, когда тот обратился к нему с этим вопросом. Отрок не просто отдал приказ «построить слободу». Он вручил ему странные, начерченные на плотном пергаменте схемы. Эти свитки сейчас покоились за пазухой князя, обжигая грудь своим чужеродным, дьявольским совершенством.
Получив в своё распоряжение обширный пустырь за посадом, неподалеку от Воронцова поля, Овчина столкнулся с упрямством московских плотников. Сюда, со всех концов города и окрестных лесов, вереницами тянулись тяжёлые возы, гружённые отборным сосновым и еловым бревном. Сотни топоров звенели с раннего утра до поздней ночи.
Но когда князь развернул перед старшим плотничьим артельщиком, суровым дедом Лукой, государевы чертежи, то наткнулся на глухое непонимание.
— Да как же по сему-то рубить, княже? — Лука чесал в затылке, тупо разглядывая пергамент. — Испокон веку отцы наши избы по пригоркам да по речным извивам ставили, дабы солнце в оконца глядело да вода вешняя долу сходила. А здеся… здеся же всё прямо, аки саблей полоснули!
И впрямь, чертёж не имел ничего общего с привычной московской застройкой, где улицы петляли, словно пьяные, огибая каждый куст и образуя глухие тупики. На бумаге были начертаны строгие, прямые линии, как нити на ткацком стане. Улицы пресекались исключительно под прямыми углами, образуя идеальные квадраты кварталов. Дома — длинные, рубленые в лапу избы на четыре семьи каждая, выстроенные в ровные, как стрела, шеренги.
Между длинными рядами изб были прочерчены широкие и, что казалось совершенной нелепостью для плотников, прямые как струна дороги, по обеим сторонам которых предписывалось рыть глубокие, укреплённые бревном сточные канавы. На каждом перекрёстке предполагался пожарный чан с водой. А в центре слободы, образуя огромное пустое пространство, лежал прямоугольный плац для построений двух сотен одновременно. Раздельные, удалённые на безопасное расстояние поварни и крытые конюшни на сотни голов лошадей завершали этот строгий, геометрический план. Никаких кривых дворов, отдельные курятники, хлевы, огороды, помывочные и бани, Продумано было казалось всё и вся.
В этой сухой, математической гармонии прямых линий и прямых углов, Овчина вновь, как и в соборе, ощутил незримое, но пугающее присутствие иного, нечеловеческого разума. Это была не просто архитектура. Это был оттиск чуждого, беспощадного порядка, который силой насаждался на рыхлую, хаотичную почву Руси.
— Ты, Лука, не мудрствуй, а руби, как велено, — зловеще тихо произнёс Овчина, сворачивая пергамент. — Здесь не о пригорке дума, а о том, дабы всадник из конюшни стрелой по прямой улице летел и притыка не знал. Дабы строй конный прямо в слободе верстать. Сие государев замысел. Станешь перечить — я тебя под первой же избой живьём замурую. И чтоб канавы сточные на сажень вглубь были, как писано, а не то по осени в грязи утопнем
Артельщики, чуя в голосе князя неподдельную угрозу, споро взялись за топоры. Работа закипела. Ровные, как по линейке, траншеи прорезали поле, позже из них вырастут ряды одинаковых бревенчатых изб, ознаменовывая приход нового времени.