К книге
Царь. Книга 2Глава 7
32%
Глава 7
7

Сгустившаяся в Средней палате тишина казалась почти осязаемой, звенящей и плотной настолько, что в ней вязли и тонули пылинки, плясавшие в косых лучах света из высоких слюдяных окон. Её можно было резать ножом, как застывший студень, и, казалось, никто из присутствующих бояр и князей не смел даже выдохнуть в мучительном ожидании моих слов. И это всепоглощающее, жгучее любопытство исходило не только от знатнейших людей, что замерли изваяниями за тяжелым дубовым столом, покрытым алым сукном. Я отчётливо, почти физически ощущал его, исходившим от каждого в этом гулком, высоком зале.

Служилые из государева полка, расставленные вдоль расписной стены, застыли каменными истуканами в начищенных до блеска доспехах, но их глаза, устремлённые на меня из-под стальных шишаков, горели живым, неподдельным интересом. Эти закалённые в бесчисленных боях и походах воины, всей своей выправкой, каждым напряжённым мускулом показывали, что от моих решений зависит не только судьба этих спесивых вельмож, но и их собственная — где проливать кровь, под чьим началом стоять и за какую правду умирать.

Даже стража из рослых жильцов, что окаменела у резных косяков обеих дверей, вопреки строгому уставу, вперила жадные взгляды внутрь палаты, вытянув шеи. И челядь, выстроившаяся ровной, безмолвной шеренгой у противоположной от стражи стены, затаила дыхание, превратившись в один сплошной, навострённый слух и напряжённое зрение. Десятки пар глаз ловили каждое моё движение, каждый мой вздох, превращая воздух в густой, наэлектризованный кисель, в котором вот-вот должна была сверкнуть молния.

— Князь Василий Васильевич Шуйский, — наконец произнёс я, и мой голос, негромкий, но твёрдый, разрезал тишину, словно острый клинок.

Немой вздрогнул, будто его ударили, но тут же поднялся единым движением всего своего мощного тела, пожирая меня глазами, в которых жадность боролась со страхом.

— Слушай мой указ. За верную службу твою, быть тебе наместником московским. Град сей, торги на нём, мыт и порядок на улицах и торжищах — отныне тебе в ведение. Главою своею мне ответишь за покой в сердце Державы.

Широкая, хищная, скрытая в густых усах улыбка едва не прорвалась на лицо Василия Васильевича. Миг неприкрытого торжества промелькнул в его глазах. Он склонил голову низко, даже слишком низко, изображая глубочайшую покорность и благодарность.

— А понеже дело сие многотрудно и все силы и время твое отымать будет, — не дав ему насладиться победой, я перевел взгляд на сидевшего рядом представителя знатнейших Гедиминовичей. Тот непроизвольно подобрался, словно почуяв недоброе, но тут же вскочил со своего места. — Князь Дмитрий Фёдорович Бельский, тебе же отныне быть главою Думы Боярской. Законы новые, суды земские да споры меж родами — твоего ведения. Думай крепко, прежде чем слово изречешь, ибо словом твоим отныне вся Русь судима будет.

Улыбка застыла и сползла с лица Шуйского, сменившись маской ледяной ярости. Он уставился на Бельского с такой неприкрытой злобой, будто тот только что вырвал у него из рук самый лакомый кусок. Бельский же, чуть приподняв подбородок, ответил ему не менее красноречивым взглядом, полным холодного презрения и торжества. Можно было не сомневаться, что отныне главной их заботой станет вечная, подковёрная борьба друг с другом, отнимающая все силы, которые они могли бы направить против меня.

— Дабы сила ратная крепла и не было в ней разброду и шатания, повелеваю учинить Большой Разрядный приказ, — я намеренно повысил голос, и по палате, казалось, повеяло могильным холодком. — В коем будут все списки воинские, от воеводы до последнего кошевого, в нём же роспись полков, воевод и голов служилых, счёт свинцу, зелью и прокорму. Ведать же тем приказом будете вы двое — князь Иван Фёдорович Бельский и князь Иван Васильевич Шуйский! Накрепко. И помните: без подписи одного из вас грамота другого недействительна.

Названные князья, заклятые враги, побледнели так, словно им только что зачитали смертный приговор. Они медленно повернули головы и переглянулись с такой неприкрытой, животной ненавистью, что воздух между ними, казалось, заискрил. Я связал их воедино, как двух цепных псов, заставив либо сожрать друг друга в борьбе за кость, либо научиться тянуть одну государеву лямку.

— Земля — кровь Державы, её плоть и сила, — медленно проговорил я, давая им свыкнуться с новой мыслью. — Посему учиняю Поместный приказ. Всю землю на Руси, чья б ни была — княжеская, боярская, монастырская — велю описать и счесть до последней пяди. Кто утаит хоть десятину пашни, кто изолжет в писцовой книге — лишится вотчины, будь он хоть одной со мной крови. Быть главою сего приказа тебе, Роман Юрьевич Захарьин-Юрьев!

Вокруг повис глухой, сдавленный ропот, похожий на гудение растревоженного улья. Родовитые князья, чьи предки владели этими землями задолго до возвышения Москвы, бросали на не столь знатного, но близкого к трону Захарьина яростные, полные презрения взгляды. Он же, приняв на себя эту волну ненависти, лишь спокойно встал и поклонился, и в его ясном взгляде читалась готовность исполнить любой мой приказ. Особенно об изъятии земель у князей.

— Деньгу же государеву и печать великую, коей скрепляется воля моя, како и прежде, блюсти тебе, Иван Петрович. Береги казну, дабы ни одна деньга, ни полушка мимо ока твоего не проскользнула.

Третьяков-Ховрин не вскочил, как другие. Он поднялся медленно, с достоинством, словно нехотя, распрямляя костлявые плечи. Его глубоко запавшие глаза сверкнули холодным огнём, он отбил отработанный, точный поклон и вновь сел на место, уже преисполненный не столько важности, сколько осознанием, что он сохранил ту колоссальную власть, в его худых, когтистых руках.

— А дабы воля моя в грамотах крепла и приказы мои исполнялись безо всякой волокиты… Фёдор Михайлович Мишурин! — я посмотрел на кряжистого дьяка, чьё гусиное перо на миг замерло над пергаментом. — Отныне ты не токмо великий дьяк казённый. Быть тебе главой Большого приказа. Вся служилая рать приказная, все деловодство Державы, все подьячие и писцы от Пскова до Нижнего — под твоею рукою.

Мишурин поднял на меня свои невероятно усталые, но умные глаза. Он не выказал ни радости, ни страха. Лишь поклонился, словно получал очередное рутинное поручение, и в этом поклоне была вся суть этого человека дела, для которого не было ни князей, ни бояр — лишь входящие и исходящие грамоты. Отныне все князья и бояре, сидевшие в этой палате, станут его заклятыми врагами, но при этом будут денно и нощно искать его расположения, ибо без его подписи любая их просьба ко мне была лишь пустым звуком.

— Но все приказы и новые затеи — суть прах и тлен, аще не будет меча разящего, дабы их оборонить. Князь Фёдор Михайлович Мстиславский! За ратные заслуги твои, доблесть и прямоту, нарекаю тебя Первым воеводою Большого Полка. Отныне стой во главе всей поместной рати.

Знатнейший Гедиминович, не утративший даже в страхе и неопределённости своей великолепной воинской выправки, с достоинством поклонился. На сегодняшний день по всей Руси, пожалуй, не нашлось бы военачальника, который сочетал бы в себе столь же грамотный военный ум и высокородную кровь, способную обуздать поместное ополчение.

— Не посрамлю доверия твоего, государь, — коротко и хрипло ответствовал он, и в этих двух словах было больше клятвы, чем в многословных заверениях других.

Дождавшись, пока Мстиславский вновь сядет, я перевел взгляд на могучего, испещренного шрамами мужчину из клана Шуйских, который разительно отличался от своего хитрого и вкрадчивого родственника Немого.

— Князь Александр Борисович Горбатый-Шуйский. Тебе вверяю полк Государев. Сбережешь и возглавишь цвет моей тяжкой конницы. Коли сам в седло сяду и в поле выступлю — ты пойдешь одесную меня.

Горбатый-Шуйский, суровый рубака с лицом, обветренным степными ветрами, не говоря ни слова, тяжело поднялся и отбил земной поклон. В его ясных глазах не было и тени интриги — лишь суровая готовность исполнить приказ. Не думаю, что был кто-то, кто смог бы управлять кованой ратью лучше него. И в яростном бою, и на холодном постое.

— Ратным же делом на реках да озерах ведать отныне князю Семёну Ивановичу Телятевскому-Пункову. Тебе, княже, стоять во главе Судового разряда. И ведать будешь всей судовой ратью, речными боями и походами водными.

Я перевел взгляд на моего троюродного брата, который всё это время настороженно слушал, как я решительно перекраиваю привычный ему уклад государства.

— Князь Иван Иванович Кубенский. За тобою, как и допрежь, оставляю Большой дворец и чин Дворецкого.

Крупное, изрезанное шрамами лицо Кубенского расслабилось, он облегченно, шумно выдохнул, но я тут же поднял палец, останавливая его благодарный поклон.

— Но ведай же: дворовую стражу и жильцов я у тебя отымаю, сие отныне вотчина дворцового воеводы Михаила Семёновича Воронцова. Зато на твои могучие плечи радение ляжет о прокорме и снабжении всего того воинства и приказного люда, коих я ныне на службу призвал. И отныне кормить будешь не токмо мой двор, но и все приказы, и полки, что в Москве стоят.

Кубенский поперхнулся воздухом. Его глаза округлились, когда он попытался осознать немыслимые масштабы этой логистической задачи — тысячи новых ртов, сотни пудов зерна и мяса ежедневно. Лицо его побагровело, но он поспешно, почти панически поклонился, не смея возразить. Следом не забыл вскочить и Воронцов.

— Приказом Конюшенным, государевыми конскими заводами, обозами и поставкой ратных коней, но без полку Государева, ведать отныне будет Иван Григорьевич Очин-Плещеев.

Пожалуй, на это назначение последовала самая бурная, хоть и немая реакция присутствующих. В глазах родовитых бояр отразилось откровенное недоумение и злость. Они думали, что самый высший придворный чин я отдал Горбатому-Шуйскому, вместе с полком, но не тут-то было. Я разделил должность, отдав почётный сан нетитулованному выскочке.

— И о тебе я не забыл, княже, — я обратился к Овчине-Телепневу-Оболенскому, который, услышав о передаче его бывшей должности безродному Плещееву, было помрачнел, как грозовая туча. — Место твое — у стремени моего. Вручаю тебе Стременной Стяг. Моя личная тяжкая конная дружина, мой последний довод в сече, в подчинение коей помимо Стремянного полка, тако же и Государев полк Горбатого входит и Опричный Государев полк.

Лицо Овчины мгновенно преобразилось. Он расцвёл, глаза его хищно блеснули, и он медленно обвёл взглядом всех вокруг, будто говоря, что за меня он любого из присутствующих голыми руками на части порвёт.

Я перевел взгляд на молодого, но уже известного своей непреклонной суровостью мужчину.

— Иван Васильевич Шереметев, коего Большим кличут.

Шереметев смотрел на меня, прямой как натянутая тетива, не выказывая ни раболепия, ни спеси. Лицо его было строгим, почти монашеским, словно высеченным из камня.

— Тебе вверяю приказ Губной. Все разбои, татьбы, душегубства и суды по ним вне Москвы — отныне в твоем ведении. Карать будешь лиходеев, не взирая на род их. Аще и князь на большаке душегубством промышлять станет — вздернешь на древе наравне с последним татем, и ответ держать будешь лишь предо мною.

По рядам бояр прошёл едва слышный, но полный ужаса вздох. Шереметьев уже успел заработать себе авторитет честнейшего, но при этом жёсткого человека.

— Боярин Фёдор Иванович Карпов. Повелеваю тебе быть главою Приказа Челобитного. Всякая челобитная от простого люда, от смерда до гостя, что на произвол боярский али дьячий подана будет, — к тебе на стол да ляжет. Буди моими ушами, дабы слышал я плач всякого обиженного.

Ни на секунду не усомнившись в выборе, я повернулся к человеку, который всё это время оставался безмолвной, пугающей тенью за престолом. Сначала отца, а теперь и моего. Я чувствовал, как взгляды князей и бояр косятся на него с плохо скрываемым, почти животным страхом.

— Ведаете вы все Ивана Юрьевича, — сказал я ровно. — Отныне нарекаю его моим доверенным и ближним стряпчим. Отселе ни одна грамота, ни одна челобитная, ни один извет тайный не ляжет на стол мой, минуя рук его. Никто из вас не переступит порога опочивальни моей или светлицы без его на то дозволения. А кто покусится обойти Ивана Юрьевича, дабы шепнуть мне на ухо, — тот говорить будет с гневом моим.

Вдоволь проанализировав реакцию на мои слова, я посмотрел на старого, преданного человека, сидевшего поодаль от вельмож.

— Иван Игнатьевич Безубцев. Служил ты и отцу, и деду моему, а ныне и мне с самых пелен служишь. Чин Постельничего — твой по праву верности. Ключи от опочивальни, вся ближняя челядь и спальники — и впредь да будут под рукою твоею. Главою своею ответствуешь за мой сон и покой.

Старик Безубцев, утирая рукавом кафтана проступившую на морщинистых щеках слезу, молча поклонился до самой земли.

— Яков Андреевич Салтыков! Тебе отныне ведать приказом Ямским. Твоим радением да будут все дороги, шляхи, мосты и гоньба ямская по всей Руси. Дабы гонцы мои летели борзее ветра, а обозы не вязли в распутице.

Салтыков коротко, по-деловому поклонился.

Я указал рукой в дальний, тёмный конец стола, где сидели те, кто до сей минуты, вероятно, считали себя случайными гостями. Я увидел, как паника отразилась на лицах двух людей, которых я выдернул из безвестности.

— Иван Михайлович Висковатый!

Молодой подьячий, белый как полотно, дёрнулся было вскочить, но ноги его не слушались. Я жестом остановил его суетливые движения. Князья смотрели на него с нескрываемым омерзением и недоумением.

— Отныне ты не подьячий, но глава Приказа Гостиного. Вся торговля, окромя московской, весь мыт, все пошлины и сношения с гостями заморскими и нашими — в твои руки даю. Учини так, дабы казна пухла от сребра, а иноземцы торговали по нашей воле, а не по своей прихоти. Печать Думы тебе не указ. Подсуден ты токмо мне единому.

В палате раздался тихий, свистящий вздох всеобщего изумления. Я увидел, как даже обычно невозмутимый Мстиславский побледнел. Отдать всю немосковскую торговлю и таможни безродному писарю⁈ Это было неслыханно для Руси.

— Иван Григорьевич Выродков!

Молодой отпрыск сына боярского, сидевший рядом с Висковатым, весь напрягся, сжимая кулаки так, что побелели костяшки. Он смотрел на меня распахнутыми, горящими глазами, в которых смешались страх и отчаянная надежда.

— Тебе в ведение вверяю Пушкарский приказ. Государев наряд, зелейные мельницы, туры осадные, затинные пищали всех градов, их литье, снабжение и учение пушкарей — отныне да будет то твое радение.

Я на мгновение прервался, ощущая, как раскалённый добела металл политической воли начинает плавить тонкие и хрупкие схемы моего юного мозга. Десятки лиц, сотни возможных реакций, тысячи нитей последствий, которые необходимо было просчитать, — всё это сплеталось в один тугой, болезненно вибрирующий узел прямо за моими глазами.

Необходима была передышка, микроскопическая пауза, чтобы дать биологической системе остыть. Каким бы гениальным стратегом, каким бы опытным манипулятором я себя ни воображал, моё «железо» оставалось до обидного несовершенным и архаичным. Мой центральный процессор, размещённый в черепной коробке великого князя, отчаянно сигнализировал о перегреве и нехватке ресурсов. Ещё немного, и он бы просто завис, выдав «синий экран смерти» прямо посреди совещания на потеху князьям.

Мысли начали путаться, острота восприятия — притупляться, а в висках застучала тупая, навязчивая боль, предвестница полноценной детской мигрени. Пришлось принудительно сбросить обороты, очистить оперативную память от вороха второстепенных вычислений и позволить нейронам прийти в относительную норму. Со стороны это, должно быть, выглядело как тяжёлая, многозначительная пауза самодержца, обдумывающего судьбы мира. И пусть так и думают. Главное, что это дало мне те драгоценные минуты, что отделяли меня от падения в банальный обморок от когнитивного перенапряжения.

— Речь моя ещё не молвлена до конца, — мой негромкий голос мгновенно пригвоздил к скамьям тех, кто уже было шевелился, полагая, что раздача тяжестей и милостей завершена. — Говорил я о тех, кто днесь пред очами моими стоит. Но есть и иные. Те, коих забвению предать не смеем.

Я выдержал паузу, позволив им гадать, кого ещё из безвестных выскочек я сейчас возвышу над ними. Но мои следующие слова заставили многих виновато или испуганно опустить глаза.

— Есть те, кто ныне в палате сей не зрим, ибо льет кровь и страждет в полону за Державу нашу. Но я памятую о каждом. И места им уже уготованы.

Я перевел суровый взгляд на князя Василия Немого Шуйского и его родичей.

— Князь Фёдор Васильевич Овчина-Телепнев-Оболенский, что грудью встретил ляхов в Стародубе и ныне в тяжких узах. Егда вызволим его из полону — и то будет первая забота послам нашим, — быть ему во главе Опричного Государева полка. А покуда князь не воротится и полка не примет, наместником его и устроителем опричной рати поставляю тебя, князь Фёдор Иванович Скопин-Шуйский.

Скопин-Шуйский вздрогнул и торопливо поклонился, а у князя Василия Немого хищно дёрнулась щека.

Идеальный баланс унижения и доверия. Представитель клана Шуйских будет делать грязную работу, обучать и строить элитный спецназ, заранее зная, что как только вернётся истинный командир — из враждебного Шуйским рода Оболенских — ему придётся уступить место и подчиняться.

— Памятую я и о князе Михаиле Ивановиче Булгакове-Голице, — продолжил я мягче, но с не меньшей непреклонностью. — Сей муж крест свой несет тягчайший. Уж почитай четверть века в виленском полону томится у Жигимонта, но верности Москве не предал, ляхам присяги не принес. Се есть истинный столп духа. По возвращении его на отчину, возглавит он новосозданную Государеву Ратную Думу. Место, где будут коваться не мечи, но замыслы походов, осад и битв.

— Князь Михаил Иванович Воротынский! Встань.

Двадцативосьмилетний Воротынский, чей отец сгнил в тюрьме стараниями моей матери и Овчины, поднялся с настороженным, мрачным достоинством. Ему было страшно, но он не отвёл взгляда.

— Тебе быть в Ратной Думе наместо Голицы, и покуда он в неволе — быть тебе за старшего, а после и подле него. Сбирай карты, чертежи порубежные, изучай пути татарских сакм. Держи совет с Большим Разрядом да с Мстиславским. Отец твой пал в опале, но я зла не помню и гляжу лишь на пользу для державы. Докажи же мне пользу свою.

В глазах Воротынского промелькнула вспышка жгучего понимания и благодарности. Он низко, искренне поклонился: «Не посрамлю, государь».

Воротынский настоящий гений тактики и будущий спаситель Руси при Молодях — утаенном, но наиболее судьбоносном сражении за всю историю Руси, а потом и России. Я вытягиваю его из опалы, показывая, что прошлое забыто. Даю ему Ратную Думу и должность заместителя начштаба. Когда вернётся стальной старец Голица с его железной волей, они вдвоём превратят мою армию в машину войны.

— И ещё. Делам иноземными отныне ведать новому приказу — Посольскому. А во главе его быть Осипу Григорьевичу Непее, коему велено прибыть из Вологды. Он муж бывалый, хваткий, умеет с иноземным купцом речь вести и интерес государственный блюсти не токмо словом, но и весом кошелька. Что до казны… Мало нам казны, что в подвалах лежит, для процветания державы. Нужна казна, что сама себя множит. Боярину Фёдору Сыркову из Великого Новограда повелеваю немедля чинить устроение нового приказа — Государева Ссудного. Пусть сбирает людей, сводит книги, готовит устои. Главу же над ним я поставлю своею рукою, егда время придет.

Непея станет моими глазами и ушами в Европе. Будущий первый посол в туманную Англию — и кто справится с этим лучше, чем вологодский гость, чья голова — что торговая книга, а язык умеет сплетать выгоду и лесть в единый, тугой узел? Бояре-послы годятся лишь для пышных приёмов, где важно лишь чванливо перечислять предков до седьмого колена. Непея же будет говорить с европейцами на единственном понятном им языке — языке прибыли.

Назначение Сыркова — ещё более горькая пилюля для родовитой знати. Купец! Хоть и облечённый боярским саном, но в глазах любого московского столбового дворянина он так и остался торгашом. Назови князя Кубенского «купцом» — и он, не моргнув глазом, выпотрошит тебя кинжалом за такое оскорбление. Но новгородцы — иное племя. Они не стыдятся ремесла, что построило их Великий город. Эти ребята знают счёт деньгам, понимают силу роста и долга, и чуют выгоду так же остро, как гончая чует зверя. Сырков, один из богатейших людей Новгородской земли, должен заложить фундамент того, что я задумал: настоящего государственного банка. Он начнёт собирать воедино денежные потоки, создавать систему ссуд под государево слово, чтобы казна не просто лежала мёртвым грузом в подвалах, а работала, питая армию, стройки и торговлю. Голову же к Банку я прикручу такую, что, уверен, удивятся все.

— Из Пскова, славного каменщиками, выписать зодчего Постника Яковлева. Ему ведать новоучреждённым Приказом Каменных дел. Отныне всякая крепость, всякая церковь, всякий государев терем да строится по единому умыслу и под государевым присмотром.

Я мельком взглянул на церковных иерархов. Их печаль, внезапно проступившая на постных, словно сошедших с икон, ликах, была так же очевидна, как и её причина.

— С севера же, из Сольвычегодска, призвать Аникея Строганова. Ему ведать Приказом Рудознатных дел. — Никого это назначение, как и сам приказ не заинтересовал, не те времена, не те нравы.

Я не сомневался, что эти двое — зодчий и промышленник — справятся с делом лучше любого родовитого воеводы. Они были не просителями тёплых мест, а созидателями.

— А дабы тебе, князь Семён Иванович, было с чем супостата бить, — я посмотрел на своего первого адмирала, пусть и речного, пока, — повелеваю учредить новый, Судовой приказ. Ведать ему не латанием ветхих ладей да стругов, а строением подлинной государевой речной рати. Нужны нам суда, что ходили бы везде, несли тяжкий пушечный наряд и оберегали торговых людей от лихого человека.

Я сделал паузу, обводя взглядом застывшие лица. Миг тишины, плотной, как войлок, повис в палате.

— Поставить же во главе приказа того, как токмо сыщут его и в Москву доставят, Фёдора Колычёва.

Имя ничего не сказало им и они разочаровано выдохнули. Однако мне оно говорило очень многое и я не собирался уступать Церкви этот алмаз. Пусть другие спасают душу в молитвах, этому предстояло спасать Отечество, строя флот. В руках церковников он станет очередным преподобным, чей лик со временем напишут на доске. Под моей же рукой он станет тем, кто откроет России морские пути. Его гений должен служить живому, растущему государству, а не тлеть в тишине кельи.

И если о едва заметном уколе, что я нанёс Церкви, забрав у неё Колычёва, клир мог даже не подозревать, то следующий мой удар должен был прозвучать для них погребальным набатом. Я видел сытые, холёные лица иерархов и связанных с ними бояр-иосифлян — они уже расслабились, полагая, что главные слова сказаны и их интересы не затронуты. Они считали, что буря миновала. Но настоящий шторм был ещё впереди.

Я выдержал долгую, гнетущую паузу, в которой утонули все перешёптывания, давая каждому в палате ощутить вес моего следующего слова.

— И последнее слово мое на сей день, но первое по важности для державы нашей, — мой голос прозвучал твёрдо и гулко, отчеканивая каждое слово, — повелеваю учредить новый приказ, доселе на Руси не бывалый. Приказ Акридный.

По рядам присутствующих прокатился недоумённый ропот, смешанный с любопытством. Акридный? Что за слово диковинное, звучащее то ли как лекарское снадобье, то ли как иноземная ересь? Лица, всех кроме церковников, которые прекрасно знали это слово, выражали полное недоумение. Я позволил им мгновение помучиться, а затем обрушил на них всю тяжесть своего решения.

— Во главе же приказа сего поставлен будет муж учёный, Максим Грек. Коего повелеваю немедля избыть из монастырского заточения, с честью подобающей доставить в Москву и представить пред мои очи.

Вот теперь тишина стала воистину гробовой. Я видел, как лицо Даниила, главного идеолога иосифлян, вытянулось и пошло серыми пятнами. Его, привыкшие благословлять пальцы вцепились в резной подлокотник так, что костяшки побелели. Это был не просто вызов. Это было объявление войны.

— Но прежде, нежели приказ сей к своим прямым делам приступит, глава его, преподобный Максим, сотворит дело куда более насущное и важное для души державы. Ему готовить Вселенский Собор, на коем мы решим все споры и о догматах, и об уставах церковных, и о монастырском землевладении, и о всех делах земских. Помощниками же ему в сём богоугодном и многотрудном деле будете вы. — Мой взгляд медленно прошёлся по рядам и остановился сперва на Фёдоре Мишурине, а затем на Карпове, на лице которого уже расплывалась откровенно злорадная усмешка.

Старый приказной волк Мишурин лишь едва заметно склонил голову, принимая новый, немыслимый по своему масштабу труд. Его непроницаемое лицо не выражало ничего, кроме глубокой, въедливой сосредоточенности. А вот Фёдор Иванович явно будет мстить своим обидчикам, и тем кто заточил его друга в каменный мешок.

— На сём днесь всё. Ступайте по приказам своим и делам. Завтра же жду от вас первые росписи по людям, казне и дорогам. Федька, указы готовь, да Шигоне на подпись неси, а он до меня донесёт. — Этим Федькой, я как бы отсёк деловую часть себя, вернувшись к церемониальной государственности.

Я медленно поднялся. Кабинет министров тут же вскочил со своих мест, в едином порыве склоняясь в глубоком полупоклоне, зашуршав соболями и бархатом.

В их глазах я больше не видел ни снисходительности к малолетству, ни страха перед божественностью, ни жажды поделить власть у пустующего трона. Я видел в них ясное осознание того, что на Руси появился Хозяин, чей ум непостижим, а хватка холодна, как смерть. Машина нового государства завелась, её ржавые шестерни со скрежетом пришли в движение. И теперь мне оставалось лишь подбрасывать уголь в топку, чтобы она перемолола всё старое и слабое.

Предыдущая главаГлава 7 из 22Следующая глава