Несколько слов о себе: родилась в 1904 году в Литве, в г. Каунасе. Мои родители: отец — профессор по инфекционным болезням, мать — зубной врач. По национальности — евреи. Когда мне было около четырёх лет, мои родители переехали в Воронеж. Там я пережила первую мировую войну и гражданскую.
В 1919 г. приехала в Москву, к маме — родители жили отдельно.
Жила в Москве до 1937 г.
2 ноября 1937 года была арестована вместе с моим мужем — Романовичем Игорем Константиновичем, переводчиком художественной литературы с английского языка. Нас обоих обвиняли в активном участии в фашистской организации. Муж получил 10 лет, я — 8 лет лагерей строгого режима. Меня отправили на Дальний Восток, в город под названием «Свободный».
Через три года меня освободили чудесным образом — без всяких хлопот с моей стороны. После освобождения, в 1941 году, за неделю до объявления войны, в Москве, я крестилась в Православие.
Все мои хлопоты за мужа были тщетны. Он умер в ночь с 19-го на 20-е февраля 1943 года в лагере под г. Рыбинском.
По национальности я еврейка. Родители мои, врачи, были убеждёнными атеистами. У нас в семье, когда речь заходили о Боге, всегда говорили, что в Бога могут верить «тёмные» люди, что вера — это признак некультурности и т. п. Детей у моих родителей было двое: я, младшая, и брат Митя, старше меня на 2.5 года. Мама всё своё время отдавала нам, горячо любила нас и старалась оградить нас от внешней жизни. Мы жили, как жило большинство детей состоятельной интеллигенции того времени, не соприкасаясь с жизнью, в отдельной детской со своими игрушками и книжками, в обособленном детском мире. Особенно мама следила за тем, чтобы не было никакого религиозного влияния. «Я не хочу, чтобы детские головы забивали всякими религиозными бреднями», — говорила она. Поэтому она избегала оставлять нас на прислугу. Наша последняя няня ушла от нас, когда мне было 3 года. Я очень любила маму и брата и, конечно, безусловно верила, что всё, что говорит мама, — непреложная истина. Так я и прожила до 6 лет, ничего не зная о Боге, или, вернее, в твёрдом убеждении, что Его нет.
Когда мне исполнилось 6 лет, в моей жизни произошло событие, которое глубоко потрясло меня. При доме, в котором мы жили, был большой сад. Однажды мы с братом и несколькими соседними детьми играли в саду, бегали по дорожкам и наткнулись на больного петуха. Он лежал на боку и тяжело дышал. Мы окружили его, кто-то из ребят принёс ему воды попить, но ему уже ничто не могло помочь. Он умирал. Агония продолжалась несколько минут. Он судорожно раскрывал клюв, он задыхался. Затем всё было кончено. Мы стояли как вкопанные и молча смотрели на это умирание. Кто-то из детей сказал: «Теперь надо его похоронить…» И мы вырыли ему могилу, засыпали её цветами; всё, казалось, закончилось детской игрой. Но вечером, ложась спать, я вдруг ясно вспомнила это умирание, и мне стало страшно. Я вся дрожала от напряжённого и томительного недоумения. «Куда же девалось петушиное “я”? — так шли мои мысли. — Вот я — “я”, Леночка, и Митя — у него тоже “я”, и у всех есть “я”, и у петуха оно должно быть. Вот он умер, мы его закопали, а где же его “я”»? Я заплакала, меня трясло, и я долго не могла заснуть. Утром я сразу же бросилась к маме со словами: «Мама! А где петушиное “я”»? Моя мама даже растерялась, и не сразу смогла понять, в чём дело. Затем стала объяснять: «Что ты, Леночка, какое петушиное “я”? Петушка уже нет, его закопали в землю, он сгниёт и на его месте вырастет цветочек». «Нет, нет, — горячо спорила я, — мы закопали только петушка, а его “я” там не было, его нельзя закопать, оно не может умереть, где оно теперь, и где будет моё “я” и Митино, скажи, мама!» Я плакала, я волновалась, и долго меня не могли успокоить.
Через несколько дней я сказала маме: «Ты неверно говоришь, что Бога нет. Он есть, и петушиное “я” ушло туда». И с этой поры я начала молиться. Молилась я своими словами, складывала стихи и читала их, как молитвы. В наше время в школьные тетради в магазине вкладывали красивые яркие картинки. Брат уже учился, и я однажды в его новой тетрадке нашла очень красивого ангела. Я наклеила его на голубую бумагу и повесила на спинку моей кровати. Я молилась перед его изображением, становясь на колени. Митя всячески дразнил меня, клал старый башмак к себе на подушку и кланялся, копируя меня, взрослые тоже смеялись надо мной, но я твёрдо стояла на своём. Я очень боялась, что Бог накажет Митю за его издевательство и всегда просила Бога, чтобы Он простил Митю. Моя молитва была такой:
Господи, помилуй и благослови, Ты даруй мне силу, силу воли. Мой брат в Тебя не верит, Ты прости ему. Я тебе верю, великому Господу, Ты даруй мне силу и терпение, труд. Господи помилуй, люди только врут… (т. е. врут, что Бога нет!).
Затем я прибавляла уже в прозе все свои прошения.
Мне было лет 8, когда у нас в доме появилась новая картина. Она изображала Нерукотворённого Христа, не помню какого, западного художника. Картина эта всем известна, она имеется в очень многих домах, христианских и не христианских. Она написана так, что иногда кажется, что у Него открыты глаза, а иногда закрыты, в зависимости от того, как падает свет. Мама вставила эту картину в красивую раму и повесила углом, как вешают иконы, в приёмную для больных. Помню, монашенки-белошвейки, которые шили нам бельё, когда приходили к нам, подолгу стояли перед этой картиной. Я, конечно, тоже обратила на неё внимание, и чем дольше я смотрела на неё, тем больше мне хотелось ещё и ещё смотреть. Я спросила маму: «Кто это?» Мама мне объяснила так: «Это был очень хороший человек. Христиане думают, что это Бог, но это неверно — Бога нет; это был просто хороший человек, который учил добру». Я старалась при малейшей возможности проскользнуть в приёмную, чтобы смотреть на Него. (Нас не очень-то пускали в эту комнату — ведь всякие больные приходили). Я могла смотреть на Него целыми часами, неотрывно. Бывало, забьюсь в кресло в плохо протопленной приёмной, вся закоченею от холода и все смотрю, смотрю… Меня уводили, меня бранили. «Мама, я люблю Его», — вот всё, что я отвечала на все вопросы. Больше я ничего объяснить не могла. Мама встревожилась: «Просто не знаю, что с ней делать, религиозный психоз какой-то!». Но так как во всём остальном я была здоровым, бойким и шаловливым ребёнком, она несколько успокоилась: «ничего, подрастёт и пройдёт это, сама всё поймёт…». Но это не проходило. Я росла, поступила в гимназию. В то время перед началом занятий всегда была общая молитва. Девочки-христианки крестились, я же с другими девочками-еврейками должна была присутствовать при этом. С первого дня мне почему-то захотелось перекреститься тоже. Я сразу же почувствовала притягательную и таинственную силу крестного знамения. Вернувшись домой, я осторожно, медленно перекрестилась. Я волновалась, боялась, что делаю что-то недозволенное, что со мной что-то произойдёт… Но ничего, всё было вокруг тихо, тихо, и внутри какая-то особая тишина. После этого первого опыта я стала креститься все чаще и чаще во время своей молитвы, но не каждый день. Естественно, что моими подругами стали русские девочки из верующих семей. С одной из них связь не прерывалась на протяжении всей моей жизни, и так до сих пор. Мы с ней, как родные сестры. Очень скоро я познакомилась с Евангелием, выучила свою первую молитву — «Отче наш», приобрела маленький крестик и носила его. Всё это тогда можно было купить за несколько копеек в любой церкви. Сколько было у меня неприятностей дома, сколько отнятых и выброшенных крестов и Евангелий! Но неизменно кто-нибудь из моих друзей дарил мне, и я опять надевала крест. Я стала заходить в церковь, но очень робко. Однажды отец пришёл домой расстроенный и сказал маме: «По городу ходят слухи, что я собираюсь креститься, потому что нашу дочь видели в церкви». (Мы жили в г. Воронеже, мой отец был известным врачом, и его знал почти весь город). Тогда мама, чтобы прекратить моё хождение в церковь, сказала: «Смотри, не ходи больше, а то тебя поп оттуда кадилом выгонит». Я, конечно, поверила и боялась этого страшно. Этот страх жил во мне очень долго, и я, даже когда мне было уже 40 лет, часто ловила себя на том, что в церкви я с опаской отодвигаюсь, когда диакон или священник идут с кадилом.
Для меня было большим горем, что я не могу ходить в церковь, а главное — не могу исповедоваться и причащаться. Что такое исповедь, я понимала, а что такое Причастие, я не знала, но ясно чувствовала, что я лишена чего-то самого главного, без чего невозможно жить.
И вот однажды в Пасхальную ночь я была одна в своей комнате и плакала. Мне уже было 11 лет и меня из общей с братом «детской» перевели в отдельную комнату. Я плакала о том, что я не в церкви, что все мои подруги исповедовались и причащались и теперь радостно встречают праздник, а я всего этого лишена. Была очень тёплая апрельская ночь. Окно было раскрыто, и весь город был наполнен колокольным звоном. Вдруг я решительно сказала себе — глупая, чего ты плачешь? Вот — Бог и ты. Расскажи Богу все свои грехи, потом сама окрести себя и сама причастись. Тогда я не понимала, что такое св. Тайны. Я так и сделала. Налила в чашку воды и опустила туда свой крестик. Поставила свою святую воду на маленький круглый столик и выдвинула его на середину комнаты. Затем я сказала вслух: «Господи! Я исповедуюсь Тебе». (Мне казалось, что всё, что я делаю, я должна громко объяснять Богу, чтоб Он это понял). Я встала на колени и рассказала все свои грехи, а их было много. Я старалась все вспомнить. Затем я взяла в руки Евангелие и с ним обошла три раза вокруг столика, на котором стояла чаша, читая, что попадётся из Евангелия и молитву «Отче наш». Ничего другого я ведь не знала. Потом я сказала: «Господи, вот я крещусь!» и стала поливать себя своей святой водой. Потом я взяла крашеное яйцо и крошечный куличик, которые мне украдкой сунула наша кухарка, и сказала: «Господи, а это пусть будет моё причастие!» И я съела яйцо и кулич, запивая всё святой водой. Внезапно всё стало изменяться во мне. Первые мгновения я ярко чувствовала теплоту ночи и гул колоколов, и всё это входило в меня. Меня наполнило какое-то ликующее счастье, я чувствовала себя прозрачной, как бы хрустальной, и внутри меня с шумом, как от водопада, струилась жидкость — горячая и сверкающая как огонь. Шум был похож на водопад и морской прибой. Он то нарастал, то ослабевал, ритмично перемежаясь. Я не помню, спала ли я в эту ночь. Утром я не могла ни есть, ни говорить. Что-то сдавило мне горло. Я была как в столбняке, я избегала всяких прикосновений. Я так боялась запачкать эту хрустальную чистоту, потерять это чудесное ощущение. Мама испугалась, она была уверена, что я заболела. Постепенно, в течение дня, шум делался всё слабее и слабее, и к вечеру всё утихло во мне.
Я прожила долгую жизнь, я крестилась поздно — 37 лет. Во время крещения я с волнением ждала, что со мной повторится то чудесное, что было в детстве, но не почувствовала ничего. Много лет отделяют меня от той ночи. Но когда вспоминаю, я снова и снова ощущаю ту удивительную теплоту, тот проникающий в меня гул церковных колоколов, я опять слышу этот ритмичный шум водопада и морского прибоя.