К книге
Погрешность.Глава 4. Общее дело
9%
Глава 4. Общее дело
4

Раз в год, в конце лета, посёлок вытаскивает лодки на берег.

Это далеко не праздник. Праздником это не назовёт никто, кто хоть раз в этом участвовал.

Но и не просто работа. Это общее дело: восемь лодок, три дня, по восемьдесят человек на канате — и никакого способа отсидеться в стороне.

Даже те, кто в другое время не разговаривал друг с другом из упрямства, в эти дни тянули одну верёвку.

Канат не спрашивает, кто с кем в ссоре. Он просто рвётся, если тянуть вразнобой.

Брин на такие дни мастерскую закрывал. Не из уважения к обычаю — все, кто мог прийти с заказом, всё равно были на берегу.

— Иди, — сказал он утром, запирая дверь. — И не вздумай сегодня работать головой. Сегодня работают руками и спиной. Голова будет только мешаться.

— Звучит как правило на всю жизнь.

— Это и есть правило на всю жизнь. Просто у кого-то оно работает три дня в году, а у кого-то всегда.

Берег с утра был не похож сам на себя. Сети сняли с жердей, жерди свалили в сторону, в одну кучу. Собак, как и в общем-то всегда, старались не пускать на берег, и они выли где-то выше по склону.

К берегу я пришёл, когда уже разбирали катки — короткие обструганные брёвна, по которым лодки затаскивают на сушу.

Их каждый год делали заново, и каждый год большую часть из них приходилось делать мне. Ольгерд с двумя сыновьями натирали их салом, и от этого весь нижний край берега пах кухней.

Рольф нашёл меня первым. Он всегда находил первым, что бы это ни было: свободное место у костра, лишнюю миску похлёбки, причину не делать что-то, что его заставляли делать.

— Ты опоздал, — сообщил он радостно. — На четверть часа. Уже всех распределили.

— И куда меня?

— На канат. Со мной. — Он ухмыльнулся. — Я сказал, что ты силён как тролль и вообще незаменим на растяжке.

— Я не силён как тролль.

— Знаю. Но зато теперь мы стоим рядом, а не я один с братьями Скегги, которые за три часа не сказали ни слова, ещё с прошлого года. С прошлого года, Стейн! Я проверял. Я специально с ними заговорил в позапрошлом году, чтобы посмотреть, ответят ли они мне. Они не ответили.

— Может, они не хотят говорить только с тобой.

— Это была бы очень обидная мысль, — сказал Рольф с достоинством, — и я отказываюсь её думать.

Рольф был из тех, кого клан не замечал в хорошем смысле слова.

Дом небогатый, третий сын, врата открылись поздно и всего одни. Ничего, за что стоило бы держать в голове его имя.

И при этом он был единственным человеком моего возраста в посёлке, которому было совершенно, до полного равнодушия всё равно, что там у меня с вратами.

Я однажды спросил его прямо. Не выдержал.

Он подумал два вдоха — честно подумал, мне кажется, я видел, как у него тогда пар пошёл из ушей.

«А чего мне-то? Ты меня из воды вытащил, когда я под лёд ушёл. Врата у тебя тогда тоже были закрыты, если я правильно помню. Мне как-то без разницы, чем именно ты меня тащил».

Самый разумный ответ, который я слышал в этом мире по вопросу моих врат. И дал его человек, которого весь посёлок считал не особо умным.

Первую лодку тянули до полудня.

Это проще звучит, чем есть. Лодка — тридцать локтей, дуб и сосна, пропитанные водой так, что весит она вдвое больше, чем сухая.

Её нужно вывести на мелководье, подвести катки, а потом тянуть. По счёту, всем вместе.

Катки подкладывают четверо, по двое с борта, стоя по пояс в воде. На это место не ставят никого моложе тридцати: лодка, которая уже пошла, забирает руку раньше, чем человек успевает крикнуть.

Если восемьдесят человек будут тянуть не в такт, канат просто будет дёргаться, а лодка не сдвинется с места.

Счёт вёл Торкель. Голос у него был как корабельный рог — низкий, ровный, слышный на весь берег.

— И — раз!

Канат под ладонями натянулся, впился, ушёл. Лодка сдвинулась на локоть.

Вода за кормой мутно взбилась и осела.

— И — раз!

Ещё локоть.

Я тянул и думал — против прямого указания Брина, но думал.

Это, пожалуй, самая честная вещь во всём клане. Здесь никто не спрашивает, какие у тебя врата. Канат не различает.

Восемьдесят пар рук, у каждой ровно та сила, которая есть, и всё вместе — простая сумма. Без поправок.

Свенн с его третьими вратами тянул сильнее меня. Рольф — слабее.

Старуха Гудрун, которой было под сто и которую никто не смог отговорить, тянула вообще для виду, и все делали вид, что не замечают. Отогнать её было бы хуже, чем позволить.

И всё-таки все тянули один канат.

— И — раз!

К третьему часу ладони перестали чувствоваться отдельно от верёвки — они будто бы вросли в неё, став одним целым.

К четвёртому лодка вышла на катки целиком. Торкель объявил перерыв, и восемьдесят человек одновременно сели там, где стояли.

— Я, кажется, умер, — сообщил Рольф в небо. — Похороните меня здесь. Прямо там, где я лежу. Не надо меня никуда нести.

— Тебя объест чайка.

— Пусть. Я больше не двинусь с места.

Мимо прошёл кто-то из старших с бочонком воды, и Рольф немедленно воскрес.

Пили из общего ковша, по очереди, и никто не вытирал край. Брезгливых на севере не было. Ладони у всех были одинаковые: красные поперёк, у кого-то были уже содранные мозоли.

Именно на перерыве оно и случилось. То, из-за чего весь этот день и остался у меня в памяти.

Мы сидели у второй лодки, той, что тянуть после полудня. Она стояла на катках с прошлого дня.

От неё пахло мокрым деревом и старой смолой, которую за лето вытопило и заново прихватило холодом.

Вокруг неё, как всегда, собрались те, кто разбирался в дереве: трое старших корабельщиков.

А за компанию с ними — ещё человек десять, что в дереве не разбирались вовсе, но зато любили поприсутствовать при обсуждениях и дать непрошеный совет.

Спорили о шпангоуте. Точнее, о том, менять его в этом году или протянет ещё сезон.

— Сухая гниль, — говорил старший, Асгейр. — Я тебе говорю, это сухая гниль. Вот тут, у самого стыка. Ножом ткни — уйдёт на палец.

— Тыкал уже. Не уходит.

— Значит, плохо ты тыкал.

Я слушал вполуха. Был перерыв, а сколько там у них пальцев гнили — не моё дело.

А потом Асгейр, не поворачиваясь, сказал:

— Стейн. Подойди.

Разговоры у лодки сразу притихли.

Не демонстративно. Просто стало заметно тише, чем было.

Человек десять посмотрели на меня разом — с тем неопределённым интересом, с каким смотрят на то, что вот-вот может пойти не так.

Я подошёл. Приложил ладонь к шпангоуту у стыка, где показывал Асгейр. Потом опустил руку ниже, где ещё никто не смотрел.

Дерево ответило сразу.

Я до сих пор не знаю, как это назвать. Ближе всего так: я почувствовал гниль. И то место, где она будет через год.

Точку, в которой волокно уже сдалось, хотя снаружи ещё выглядело хорошо. Как трещина под слоем краски, которую видно только потому, что краска над ней лежит чуть иначе.

— Стык в порядке, — сказал я. — Гниль на две ладони ниже, с внутренней стороны. Отсюда её не видно. Она пойдёт вверх, к стыку, и к следующему лету уже дойдёт.

Асгейр немного помолчал.

Потом взял нож и полез внутрь корпуса. Грузный человек за шестьдесят, а полез сам, не отправив никого помоложе.

Из-под настила донеслось ворчание. Потом скрежет. Потом глухой удар и ругань.

Он вылез, потирая затылок. На лезвии его ножа висела бурая труха.

— Две ладони ниже, — сказал он. — С внутренней стороны. Не соврал.

Никто не сказал ни слова.

Для Асгейра всё было просто: гниль есть, значит, менять. Ни удивления, ни одобрения — он уже думал, где брать дуб.

Рольф присвистнул громко и сказал что-то вроде «а я говорил», хотя ничего он не говорил.

Свенн, стоявший чуть в стороне, смотрел на меня, и на лице у него было ровно то же, что и позавчера у сушильных навесов: непонимание человека, у которого не сходится счёт.

Только теперь к нему добавилось что-то ещё. То ли досада, то ли невольное уважение. У него это выглядело почти одинаково.

А старуха Гудрун, сидевшая на перевёрнутом ведре, тихо сказала:

— Вот так и с судном Эйнара было.

Разговоры оборвались.

Я не знал, кто такой Эйнар. Мне про него никто не рассказывал.

По лицам было ясно, что знают все, кому уже за сорок.

— Гудрун, — сказал Асгейр устало, не оборачиваясь. — Давай без этого. Не начинай.

— А я что? Я ничего и не начинаю.

Она скрестила руки на груди. От чужого недовольства ей не было ни жарко ни холодно.

Ведро под ней стояло криво из-за того, что ушло частично в землю, и она даже не подумала его поправить.

— Я лишь говорю, что у Эйнара тоже был похожий мальчик, который знал про дерево больше остальных. И судно его ходило лучше всех в трёх фьордах. Двенадцать лет ходило.

— И что? — спросил кто-то.

— И на тринадцатый год оно не вернулось, — сказала Гудрун. — Со всей командой, что была на борту.

Тишина стала совсем другого толка.

— Море всегда берёт своё, — добавила она. — Если тебе что-то дали не по праву — значит, где-то открыли счёт. И его надо будет закрыть. Если возьмут не с тебя, так с тех, кто рядом.

Она посмотрела уже на меня. Прямо, без злобы и почти сочувственно.

— Ты мальчик хороший, — сказала она. — Я тебя с пелёнок помню. Я не про тебя говорю, не бойся. Я про счёт и про то, что за всё есть своя плата.

Асгейр разогнал всех тут же, и все разошлись обратно к своим канатам.

Торкель снова начал счёт, и восемьдесят человек снова тянули.

Вот что важно понять про клан.

Гудрун сказала то, что сказала, — и никто из тех, кто рядом, не согласился с ней вслух.

Асгейр её оборвал. Рольф потом полдня закатывал глаза каждый раз, когда её вспоминал. Молодые вообще забыли через час.

И всё же к вечеру я заметил, что двое из тех, кто был у лодки, за весь остаток дня так и не подошли ко мне ближе чем на пять шагов.

Не избегали меня демонстративно. Просто как-то так вышло. Оба раза естественно, объяснимо, оба раза — случайно.

Никто не верит Гудрун. Но все её слышат.

И у каждого где-то в глубине остаётся крошечная поправка. Не убеждение даже — так, погрешность в третьем знаке.

Человек сам за собой её не замечает. Но при достаточном числе людей и достаточном времени она складывается в силу, способную сдвинуть лодку.

Восемьдесят человек тянут один канат. Все в такт.

Но если пятеро из восьмидесяти тянут на волосок слабее — лодка всё равно пойдёт. Просто чуть медленнее.

И никто никогда не узнает, кто именно эти пятеро.

Включая их самих.

Вторую лодку тянули после полудня.

На этот раз Торкель поставил меня не с Рольфом, а ближе к носу. Туда, где канат идёт под самым тяжёлым углом и где обычно ставят тех, кому доверяют держать натяжение ровно.

Рольф, уходя на своё место, сказал, что запомнит это предательство навсегда, и тут же, кажется, забыл.

Хельга оказалась через двух человек от меня.

Первый час мы не разговаривали. На растяжке вообще не разговаривают, дыхания не хватает.

Но я видел её краем глаза. Как она перехватывает канат, как ставит ноги, как на счёте «раз» её плечи уходят назад чуть раньше остальных.

Третьи врата. Даже сейчас, на общем деле, разница была видна любому, кто знает, куда смотреть.

На пятом перехвате канат рядом с ней пошёл неровно.

Я услышал это отчётливо и понял, что звук был неправильный — короткий сухой треск где-то в глубине пряди. Тот самый звук, с которым волокно начинает рваться изнутри.

— Стой, — сказал я.

Никто этого не услышал. И я повторил уже громче.

— Стой!

Я перехватил канат левой рукой и рванул назад, ломая счёт. Самое худшее, что можно сделать на растяжке, и все восемьдесят человек это знали.

Счёт сбился. Лодка встала.

Торкель обернулся с таким лицом, что я успел прикинуть, сколько именно способов моего умерщвления он перебрал в своей голове.

— Стейн, ты... — Его глаза начали наливаться кровью.

— Прядь рвётся, — сказал я. — Здесь.

Я показал место. В двух локтях от рук Хельги, там, где на первый взгляд не было ничего, кроме мокрой пеньки.

— Не снаружи. Внутри.

Восемьдесят человек стояли и ждали.

Асгейр подошёл, взял канат, помял в ладонях, поднёс к уху, согнул.

Ничего не сказал. Просто снял с пояса нож и разрезал прядь поперёк.

Внутри пенька была тёмная и рыхлая, как размокший хлеб.

— Пять перехватов, — сказал он в пространство. — Может, шесть. Потом бы лопнуло.

Никто не стал уточнять, что бывает, когда на растяжке лопается канат под нагрузкой в тридцать локтей мокрого дуба.

Все это и так прекрасно знали. Особенно те, кому доводилось видеть, как отдача уходит по линии людей. И что остаётся от тех, кто стоял ближе к носу.

Хельга стояла ровно там. И я — через двух человек от неё.

Она не сказала ничего. Отпустила канат, отступила на шаг и посмотрела на разрезанную прядь.

Потом на меня — долгим, странным взглядом, в котором не было ни благодарности, ни удивления. Было что-то третье, чему я тогда не нашёл названия.

Канат заменили за четверть часа. Торкель снова начал счёт. И всё пошло дальше как обычно.

А ближе к вечеру, когда лодка уже стояла на катках и люди расходились, Хельга нашла меня у воды. Я отмывал руки от пеньковой трухи.

— Я не услышала, — сказала она без предисловий.

— Ты стояла ближе. Должна была слышать.

— Я стояла ближе и не услышала ничего.

В голосе появилось раздражение, направленное не на меня.

— У меня третьи врата, Стейн. Третьи. Я слышу, как в двадцати шагах натягивают тетиву. А тут — не услышала треск за два локтя.

Я не знал, что мне на это сказать, и потому сказал правду:

— Это другое. Ты слышишь звук. Я слышу...

Я поискал слово и не нашёл ничего лучше.

— Усталость. Я слышу, где вещь уже устала.

Хельга помолчала.

— Знаешь, что самое паршивое? — сказала она наконец, глядя на воду. — Я три года думала, что ты просто ленивый мальчишка. Думала: ну не может же быть так, что человек честно старается — и ничего не выходит.

Она сказала это спокойно, без раскаяния, как говорят о том, что давно надо было сказать.

— А сегодня ты услышал канат. И я поняла, какая я дура.

— Ты не дура.

— Я три года так о тебе думала, — сказала Хельга. — И ни разу не сказала тебе об этом вслух. Вот это и есть самое паршивое, Стейн. Не то, что я думала о тебе что-то. А то, что молчала и даже не пыталась помочь или хотя бы поговорить.

Она ушла раньше, чем я успел ответить. Быстрым шагом и не оборачиваясь.

Я остался стоять у воды и смотрел на мокрые руки.

И почему-то именно тогда — не после Гудрун, не после Свенна, не после шпангоута — мне впервые за день стало по-настоящему не по себе.

Не потому, что Хельга была права.

А потому, что если так думала она — сестра, которая любит меня таким и без всяких условий, — то что, интересно, думают обо мне все остальные.

Вечером, у костров, Рольф сунул мне миску похлёбки и сел рядом, вытянув гудящие ноги.

— Не думай про Гудрун, — сказал он с набитым ртом. — Она в прошлом году сказала, что у меня несчастливое лицо и что из-за этого я скоро умру.

— У тебя обычное лицо.

— Спасибо. Именно это я ей и ответил тогда. Она сказала, что это и есть примета.

Я засмеялся. Коротко, но по-настоящему, что случалось со мной нечасто.

Он посмотрел на меня с удовлетворением человека, который добился ровно того, чего хотел.

— Ты знаешь, что она про всех что-то говорит? — сказал он уже серьёзнее. — Про всех, Стейн. Про Торкеля говорила, что он утонет до сорока. Ему пятьдесят три.

— Я знаю.

— Ну и всё тогда.

— Я знаю, — повторил я. — Но она не про меня говорила. Она про счёт говорила. И вот с этим сложнее, потому что тут она, пожалуй, может быть права.

Рольф остановился с ложкой на полпути.

— В каком смысле?

Я посмотрел на костёр. Потом на свои ладони — стёртые канатом, в мозолях, самые обычные руки самого обычного работяги. Которые почему-то знали про дерево то, чего знать не могли.

— В том смысле, что бесплатно ничего не бывает, — сказал я. — Это не суеверие. Это просто правда. Если что-то есть — оно откуда-то взялось. Если у меня есть вот это, — я неопределённо повёл ладонью, — значит, оно откуда-то взялось. И я не знаю, как это возможно. Вот это меня и беспокоит. Не море. Не счёт. Просто то, что я не знаю ответа на вопрос, который сам себе задаю уже шестнадцать лет.

Рольф подумал. Это заняло у него время — он вообще думал медленно, но, в отличие от многих быстрых в этом деле, всегда додумывал мысль до конца.

— А это обязательно знать? — спросил он наконец.

— Что?

— Ну откуда взялось. — Он пожал плечами. — Вот у меня нос кривой. С рождения. Я не знаю почему. И мне как-то... — Он поискал слово. — Нормально?

— Тебе повезло, — сказал я.

— Мне не повезло. Я тебе говорю, у меня нос кривой.

— Тебе повезло, что тебе нормально.

Он обдумал и это.

— Ага, — сказал он с явным облегчением. — Вот это ты хорошо сказал. Мне действительно нормально. Всегда было. — Он снова взялся за ложку. — Слушай, а тебе когда-нибудь нормально бывает?

Я хотел ответить сразу.

Обнаружил, что не могу.

— Иногда, — сказал я не сразу. — В мастерской. Часа по три подряд.

— Три часа в день, — фыркнул Рольф. — Как у Свенна на льду.

— Наверно.

Мы доели уже молча.

Костры горели по всему берегу. Лодки чёрными горбами стояли на катках, и от воды тянуло холодом, который к концу лета уже не был летним.

— Кстати, — сказал Рольф уже совсем сонно, когда огонь начал оседать. — Ты слышал, что с сетями у северной линии?

— Нет.

— Говорят, пустые идут. Третью неделю уже. — Он зевнул. — Торкель говорит, рыба ушла глубже. А Ольгерд говорит, рыба ушла вовсе. От чего-то.

— От чего?

— А вот этого, — сказал Рольф, устраиваясь поудобнее на свёрнутом канате, — Ольгерд не говорит. И, по-моему, впервые в жизни он просто не знает.

Он уснул спустя десяток ударов сердца.

А я сидел ещё долго. Смотрел на тёмную гладь воды, в которой отражались блики от горящих костров. Думал я не о старухе Гудрун, не о счёте и даже не о грядущем Совете.

Я думал о том, что рыба никогда не уходит просто так. И что у этого должна быть причина.

У всего и всегда есть причина. Это сказал Брин человеку с одержимым духами сундуком.

Просто иногда причина может оказаться такой, что лучше бы это и правда оказались духи.

Предыдущая главаГлава 4 из 47Следующая глава