Проснулся я в начале седьмого, сам, без будильника. Внутренний счётчик исправно работал и в июле, и в отпуске, и, подозреваю, будет работать на том свете — приму смену и там.
Свет уже стоял в комнате. Июльское солнце встаёт по-хозяйски рано, шторы у Леры плотные, но между ними осталась щель в палец, и через эту щель на пол легла жёлтая полоса, дотянувшаяся до ножки кровати. В полосе плавала пыль, медленно, кругами, как планктон в толще воды. Дом ещё спал и разговаривал сам с собой на своём языке: внизу коротко всхлипнул и загудел холодильник, где-то в глубине щёлкнула труба, за окном возились в соснах птицы — по-рабочему, с шорохом и короткими вскриками, без всяких концертов. За время, что я тут уже живу, я выучил эти звуки наизусть, как когда-то выучивал стук движка своей «Шкоды». Дом был исправен.
Лера спала на боку, лицом ко мне, подсунув ладонь под щёку. Дышала она глубоко и мерно, и на выдохе у неё едва заметно шевелилась прядь, упавшая на нос. Прядь ей мешала. Убрать её я не рискнул — будильник у Леры стоял на семь, и отнимать у человека сорок минут сна из-за собственных нежностей было бы свинством.
Обычно тело поднимает меня сразу: открыл глаза — встал, порядок отработан до автоматизма, ещё с той жизни, где на утро приходилось по три звонка и два часовых пояса. Сегодня я лежал и смотрел. Минут десять, наверное. Смотрел, как дышит рядом человек, как ползёт по полу солнечная полоса, как за окном набирает силу июльский день, которому от меня ничего не нужно. Имею право, решил я. В моём плотном графике борьбы за выживание образовалась среда.
Снизу, через этаж, цокнули по плитке когти. Барон установил, что я проснулся. Как он это определяет через перекрытие, ковёр и закрытую дверь — вопрос к науке, я перестал искать ответ уже давно. Возможно, у меня скрипят мысли.
Выбирался я из-под одеяла по частям, чтобы не качнуть матрас. Постоял, послушал — дыхание за спиной не сбилось. На лестнице переступил третью снизу ступеньку: она поскрипывает, я вычислил это во вторую же ночь и с тех пор хожу по-воровски. Хозяйка дома про ступеньку не знает. Хозяйка дома по утрам спит, у неё со своим внутренним счётчиком отношения здоровые.
На кухне стоял полумрак и держалась ночная прохлада — окна тут выходят на запад, солнце доберётся до них только к обеду. На сушилке блестела вчерашняя Лерина кружка, белая, с отбитым краешком, из которой она пила исключительно вечерний чай и которую запрещала мне ставить в посудомойку. Барон ждал у стеклянной двери террасы, вежливо, всем корпусом изображая, что никуда не торопится и вообще подошёл случайно. Я сдвинул дверь, и вежливость кончилась: пёс вылетел на газон, распугал птиц у смородины, сунулся в кротовый угол — доложить кротам, что власть не сменилась, — и ушёл в обход периметра, нос к земле, хвост кверху.
Выставил я его, если честно, из соображений шкурных. Рядом с Бароном я глухой, белая тишина на весь дом, а мне хотелось слышать это утро целиком — дом, Леру наверху, всё. Псу я, разумеется, объяснил, что забочусь о его моционе. Пёс сделал вид, что поверил, — оба мы с ним дипломаты.
Я смолол кофе, поставил турку на малый огонь и полез в холодильник. Творог, яйца, мука — всё нашлось, Лера закупалась в субботу основательно. Фартук с вышивкой «ДИАГНОСТ» висел на крючке у плиты: Лера перевесил его сюда ещё в июне, заявив, что инструмент должен храниться на рабочем месте. Я надел его, завязал тесёмки за спиной и почувствовал себя при исполнении.
Сырники — жанр коварный. Тесто у меня сначала вышло жидким, я добавил муки и перестарался, разбавил ложкой сметаны, и где-то на этом этапе мы с тестом начали договариваться. Первый сырник получился комом, второй развалился при перевороте, на третьем стороны пришли к взаимному уважению и дальше работали слаженно. Сковорода шипела негромко, кофе в турке поднялся шапкой, я успел снять его в последнюю секунду. За террасой поскрипывал под Бароном гравий. Наверху пошла по трубам вода: Лера встала раньше будильника. Я прибавил огня и выложил на сковороду вторую партию.
Спустилась она минут через десять — в моей рубашке с закатанными до локтей рукавами, босиком, волосы собраны наспех в узел, из которого уже сбежала одна прядь, та же, что мешала ей спать. Ещё с лестницы она попала в мой радиус вся, без помех и стен, и я на секунду забыл про сковороду.
Меня накрыло плотным утренним янтарём, тёплым, как нагретое солнцем дерево перил, и по краю его крутились мелкие золотые искры, вспыхивали и гасли. На языке разошлась мягкая карамель со сливочным низом, а к ней подмешалась почти цитрусовая нота свежести — так у неё фонит любопытство. Сквозь янтарь тянулась тонкая чистая лазурная нить, вода из холодного родника. Текстура была шёлковая, гладкая по всей длине, и серая рябь забот, которая включается у неё вместе с телефоном, до себя ещё не добралась. А глубже, под всем этим, лежало медленное сильное течение, которое она сама пока не назвала никакими словами, и я чувствовал его кожей: оно шло через кухню ко мне, к моим перепачканным в муке рукам. С таким фоном соврать нельзя даже из вежливости, всё равно что шептать в мегафон. Она и не врала, и вся эта роскошь предназначалась мне.
Читать человека в такую минуту почти неловко, как подглядывать в чужое письмо. Только письмо было адресовано мне, и я его читал, строчку за строчкой, и не испытывал по этому поводу ни малейших угрызений. Такая вот у меня утренняя пресса.
— Пахнет подозрительно хорошо, — сказала она, щурясь на сковороду. — Признавайся, чего натворил.
— Пока ничего. Всё впереди.
— Вот это меня и настораживает.
Она прошлёпала босыми ногами к столу, заглянула в турку, одобрительно хмыкнула. Где-то далеко, за посёлком, на деревенской стороне, заорал петух — с оттяжкой, со второй попытки взяв верхнюю ноту. Лера, не открывая толком глаз, кивнула на окно:
— Герман Аркадьевич. Лично прибыл.
— Ага, похоже на то, — согласился я.
Она подошла и встала рядом, плечом к моему плечу, глядя, как я переворачиваю сырники. Взяла с тарелки готовый, разломила, подула, обожглась всё равно и зашипела сквозь зубы. Ела она его из ладони, наклонив голову, и янтарь рядом со мной набирал густоту с каждой секундой, как мёд, который мешают ложкой.
— Ты в муке, — сказала она. — Вот тут.
— Издержки производства.
Она провела пальцем по моей скуле, снимая муку, и руку не убрала. Ладонь у неё была тёплая от сырника, и пахла она сном, ванилью и немножко моей рубашкой. Я повернул голову. Лазурная нить в её фоне вспыхнула и растворилась в янтаре без остатка, а тёплое течение внизу поднялось и перестало быть нижним.
— Сгорят же, — сказала она тихо, про сковороду, не отводя глаз.
— Пусть.
Я выключил конфорку не глядя, по памяти. Солнечная полоса с окна в прихожей к этому времени доползла до середины кухни и легла нам под ноги, тёплая даже сквозь плитку. Дальше были её дыхание у моей щеки, прохладные после лестницы ступни, тесёмки фартука, с которыми она справилась быстрее, чем я их завязывал, и короткие фразы, в которых от полноценных слов оставались одни гласные. Янтарь поплыл, потерял границы, залил кухню до потолка, и я плыл в нём вместе с ней, читая каждое её желание на полвздоха раньше, чем она сама успевала его понять, и отвечая на письма, которые ещё не были написаны. Она уплывала, и я уплывал следом, и было слышно лишь как стучит где-то на границе одно сердце на двоих — чьё именно, я разбирать не стал.
Сырники мы ели через час, холодными. Это были лучшие холодные сырники в моей жизни.
Завтракали на террасе. Солнце уже перевалило через сосны, доски пола нагрелись, и по ним ходили пятна света, просеянные сквозь ветки. Кофе я сварил по второму разу — первый безнадёжно перестоял на выключенной плите, и мы честно вылили его в раковину, не глядя друг другу в глаза. Лера сидела напротив в уже своей одежде, закинув пятку на перекладину стула, и листала в телефоне рабочую почту. Серая рябь забот включилась у неё вместе с экраном, но янтарь под ней никуда не делся — лежал основой, как грунтовка под краской.
— Наманган сегодня, — сказала она, не поднимая глаз. — В одиннадцать созвон. Обещают первую партию новых выкрасов к концу месяца. Тех, что взамен прошедших экспертизу Бароном.
Про экспертизу она сказала спокойно, с усмешкой, и я отметил это отдельно: зажило. Тогда тема была минная, по ней ходили в обход и сапёрным шагом.
— Эксперт, кстати, вон, — сказал я.
Барон как раз шёл мимо террасы деловой, будто у него в зубах планшет с чек-листом. На своё имя он повёл ухом и продолжил маршрут — на службе отвлекаться не положено.
— После обеда логисты по казахской ветке, — продолжала Лера. — Там опять весело: вагоны стоят на переходе четвёртые сутки, и все шлют друг другу письма о том, что вагоны стоят. Буду ругаться. Голосом. — Она отпила кофе. — А у тебя что?
— Магазин, обед, вечером ничего. Завтра доски отбираю для вольера, в субботу Толян каркас привезёт. День гиганта мысли, короче.
— Гигант, купи молока, мы его допили. И Барону кость возьми. Он вчера у Тимура выпрашивал так, что Тимур чуть свои котлеты не отдал. Стоял, говорит, смотрел в душу.
— Он умеет. Школа.
— Твоя, что ли, школа?
— Обижаешь. Его собственная. Я так в душу смотреть не умею, мне до него расти и расти.
Она засмеялась, и золотые искры брызнули по краю янтаря весёлой шрапнелью.
— В субботу, значит, стройка века, — сказала она. — Вольер. А воскресенье у нас свободно?
— Свободно. А что?
— Я еще не придумала, но предлагаю провести вместе.
— Поддерживаю.
— Еще бы ты не поддерживал, — Лера фыркнула и покачала головой. Потом вернулась к почте, нахмурилась на какое-то письмо, быстро настучала ответ большим пальцем, стёрла и настучала заново, покороче. Я сидел и смотрел, как она работает — растрёпанная и босая, с остывающим кофе под рукой, самый серьёзный переговорщик по казахской ветке на этой террасе.
Барон закончил обход, поднялся по ступенькам и лёг у моей ноги, вздохнув, как грузчик в конце смены. Бок у него был горячий от солнца, и через штанину меня грело, будто от батареи. Интерфейс сдуло. Янтарь с искрами, карамель на языке, серая рябь по краю — всё погасло за секунду, и в белой тишине осталась Лера напротив, обыкновенная, без всякой подсветки. Досады я не почувствовал. Утреннюю прессу свою я уже прочитал, а остальное про эту женщину знаю и без интерфейса.
Кофе в кружке давно остыл, а я всё сидел. В прошлой жизни у меня в кабинете висела на стене карта с подсвеченными точками — заводы, порты, две страны, где я так ни разу и не побывал. Я смотрел на неё лет пять и ни одного утра из тех пяти не помню. А это запомню целиком, вместе с пригоревшей сковородой, крошками на столе и женщиной, которая через час будет ругаться голосом на целую железную дорогу.
Потом она ушла наверх собираться, а я мыл посуду и слушал дом. Наверху стучали дверцы шкафа, потом по полу простучали каблуки — короткая примерка, — потом каблуки сменились на другие, с иным тоном, и я поймал себя на том, что научился различать её обувь на слух. Ценный навык, дорого бы дал за такой любой начальник охраны. Барон лежал на пороге террасы, наблюдая за моими манипуляциями в мойке с выражением глубокого служебного недоверия: с его точки зрения, ополаскивать тарелки было расточительством.
Собралась она быстро, по-рабочему: каблуки, часы, помада в две секунды перед зеркалом в прихожей. У двери обернулась, посмотрела на меня и ничего не сказала — только улыбнулась чему-то своему и вышла. Ворота отъехали, выпустили её машину, доехали до упора и щёлкнули. Барон проводил её вдоль забора до поворота и вернулся с докладом: уехала штатно, преследования нет.
Через час выехал и я — в магазин у трассы, за продуктами. Барон остался на участке под присмотром Тимура, который как раз собирался на обход и пообещал псу совместный обед — судя по вчерашнему, обещание было вырвано под давлением. Я вырулил на шоссе и набрал Толяна на громкой.
— О, шеф. — В трубке визжала болгарка, потом хлопнула дверь, и стало тихо. — А у нас скука смертная, докладываю. «Газель» в камере, красят, к вечеру соберут, завтра отдаём. Никита пену освоил, Мишку больше не поливает. Ну, случайно не поливает. Гриша с Саней взяли «Туарег» с мятым задним крылом, воюют. Палыч с утра обошёл ворота четыре раза, придраться не сумел и заметно расстроился.
— Пусть на петлях отыграется, смазку там проверит или еще чего.
— О, точно. Скажу — он расцветёт. Доски твои не трогаем, штабель стоит.
— Завтра, как и говорил, сам отберу.
— Понял. Никита и Мишка сказали, что в субботу на вольер с нами.
— Вот и хорошо. Только оформи им этот день как рабочий, с двойным окладом. Пусть не привыкает работать бесплатно, потом отучать замучаемся.
— Во, я так и думал, что ты так скажешь. Мишка Никите, кстати, уже пообещал доверить шуруповёрт. Торжественно, при свидетелях.
— Растёт кадровый резерв.
— Не то слово. Ты сам-то приедешь сегодня?
— Незачем. Раз скучно — значит, всё работает. Скучно у нас теперь любимая сводка.
— Тоже верно, — согласился Толян. — Ну, тогда до завтра.
Руки были заняты рулём, дорога шла пустая, и голова, конечно, полезла куда не просили. К Марго.
«До пятнадцатого» — она сказала это Артуру, я слышал это и в голосе у неё стоял металл, который не путается ни с чем. Пятнадцатое наступило в понедельник и упёрлось в зал двести четырнадцать. Заседание ушло на перерыв, потом отложилось, решения нет, бумаги нет. Что бы у неё ни было завязано на эту дату, завязка повисла в воздухе вместе с делом. Меня в том зале не было, и чем понедельник кончился для этих двоих, я понятия не имел. Всё моё знание — определение об отложении, шесть казённых абзацев из картотеки, где нет ни слова о том, кто как выходил из зала и какого цвета был при этом фон у Артура.
А чего именно она ждала к пятнадцатому, я не знал и раньше. Долг «на всю жизнь вперёд» — её слова, её счёт, природа его мне неизвестна до сих пор. Может, доля. Может, деньги, обещанные за работу на глубине двадцати трёх метров. Может, что-то вовсе из другой оперы, о чём я не догадываюсь, потому что знал эту женщину три года и, как выяснилось на той глубине, не знал совсем.
И ждала ли она решения суда как условия расплаты, или её календарь совпал с судебным случайно — тоже вопрос. Если ждала, то её дедлайн сорвался вместе с заседанием, и Артуру сейчас предъявляют за просрочку, а он ходит со своим свежим страхом и рассказывает ей про обстоятельства непреодолимой силы. Если календарь у неё собственный, то пятнадцатое прошло, и что-то уже случилось или не случилось, а я об этом узнаю в лучшем случае из светской хроники, в худшем — никогда.
Вопросов набралось три, ответов ноль. Я аккуратно снял всю связку с руля и переложил на полку, где у меня копятся вопросы без ответов. Полка ощутимо прогибалась. Надо будет как-нибудь провести там инвентаризацию, подумал я, и списать хотя бы просроченное.
Магазин съел двадцать минут. Тележка, список в телефоне: молоко, мясо на ужин, овощи, сахарная кость для Барона. По мясу я застрял у витрины дольше разумного — прикидывал, тянет ли среда на утку, решил, что утка подождёт пятницы, взял говядину. На кассе передо мной пожилой мужчина долго отсчитывал мелочь за хлеб и кефир, кассирша ждала спокойно, без вздохов, и я мысленно поставил ей плюс — по нынешним временам редкая выдержка. Список я составил заранее, предусмотрительно, ещё на террасе, перепроверил дважды — и всё равно ушёл без соли. Есть вещи сильнее прогресса.
Домой я вернулся к часу. Разобрал пакеты, вручил Барону кость — тот принял её с достоинством сеньора, получающего оброк, унёс в тень под смородину и лёг там к миру спиной, чтобы никто не претендовал. Тимур при обходе показал мне большой палец: обед у них, стало быть, уже состоялся.
Обед у меня стоял в холодильнике со вчера — окрошка, приготовленная в приступе борьбы с июлем. Я вынес тарелку на террасу, сел за стол, до крошек на котором так и не дошли руки, и принялся есть, листая телефон.
В чате «ВикторАвто» шёл обычный полуденный трёп. Чат этот жил своей жизнью давно и без меня: сто с лишним водителей, из которых половину я в глаза не видел, а вторая половина не догадывалась, что бывший коллега Гена имеет к названию парка отношение более личное, чем им кажется. Выходить из чата я не стал в своё время сознательно. Лучшей сводки о состоянии холдинга снизу, с асфальта, не придумаешь: наверху могут врать пресс-релизами сколько угодно, а водитель, которому задержали выплату, напишет об этом в чат через минуту.
Сегодня обсуждали подачу — тариф опять перекроили, и старожилы объясняли новичкам, что раньше было хуже, но лучше. Кто-то выложил фото очереди на медкомиссию с подписью «третий час стою, врач один на всех». Вован в четвёртый раз за месяц продавал свою «Оптиму»: «состояние идеальное, не бита, вложений ноль». Под объявлением рыдали в комментариях все, кто хоть раз видел эту «Оптиму» живьём, и спрашивали, ноль вложений — это до или после замены двигателя. Я ел окрошку и листал всё это вполглаза, как листают за обедом газету, — привычный шум, из которого ухо само выхватывает знакомые фамилии.
Потом, в четверть второго, написал Саня Домодедово:
«мужики у брата на работе дурдом полный. он же у меня в головном офисе сидит, у викторовских. говорит вторую неделю страховая всех дрючит запросами. какой-то Ракитин. затребовал ВСЁ по бывшему шефу за последние годы — договоры, полис, допники, командировки, приказы, чуть ли не пропуска на парковку. бухгалтерия воет, юристы ночуют)))»
«страховой бабок жалко, классика))» — отозвался Лёха 748.
«во дают, — написал Вован. — премию хоть выпишут пацанам за сверхурочные?»
«ага. выпишут. грамоту)))»
«а я говорил — шеф живой, — не унимался Лёха. — вернётся и всех этих проверяющих сам уволит))»
«он вернётся и первым делом тариф на подачу вернёт, помяните моё слово))»
Дальше чат покатился к шиномонтажу — кто-то спрашивал, где в Видном переобуться не за конские деньги, и ему уже советовали три адреса, один другого дальше.
Ложка у меня встала на полпути к тарелке. Я положил её обратно, придержав пальцем, чтобы не звякнула о край, — в пустом доме соблюдать тишину было не перед кем, руки решили сами. Под ложечкой сделалось холодно, по-февральски, и окрошка тут была ни при чём.
Я отлистал вверх и перечитал Санино сообщение. Потом перечитал ещё раз, медленно, по словам, взвешивая каждое, — так я в понедельник читал определение суда.
Дежурный запрос страховой выглядит иначе, я таких запросов за прошлую жизнь навидался с обеих сторон стола. Письмо на бланке, исходящий номер, список из пяти пунктов: полис, справка, выписка, месяц на ответ. Таких писем у любой страховой сотни в день, и никакая бухгалтерия от них не воет, их закрывает один клерк между обедом и планёркой. Списком «всё за последние годы», с командировками, приказами и парковочными пропусками, документы поднимает живой человек — человек, у которого есть допуск, время и задача. Пропуска на парковку не запрашивают для галочки. Пропуска на парковку запрашивает тот, кто собирается восстанавливать по дням, где я был, когда, на чём приехал и с кем. Тот, кто сел читать чужую жизнь с первого листа и не намерен пропускать страницы.
И ещё одно слово в этом сообщении весило больше остальных. «Вторую неделю». Я посчитал на пальцах, туда и обратно, надеясь, что ошибся, и ошибся ровно на ноль дней. Вторая неделя запросов означала, что начались они ещё до понедельника — до зала двести четырнадцать, до перерыва и отложенного заседания. Значит, в суд Ракитин пришёл, прочитав про меня целую гору. Он вставал, просил слово и ходатайствовал об отложении, зная обо мне по бумагам больше, чем знали некоторые мои бывшие заместители. Проверка катилась полным ходом, пока я тут выбирал доски, спорил с Палычем про зазоры и жарил сырники.
А где-то в коробках, которые сейчас таскают по головному офису воющие бухгалтеры, лежала моя подпись под допником двадцать третьего года — акваланг, вертолёты. Я поставил её за сорок секунд, между двумя другими бумагами, думая про самолёт, и так удачно тогда пошутил, что до сих пор смеюсь.
Чат уже уехал ниже, к шиномонтажу в Видном. Барон грыз кость в тени и был совершенно счастлив. А я сидел над недоеденной окрошкой и смотрел на весёлую строчку с тремя скобками в конце, застрявшую между тарифами и переобувкой. Вес её в этом чате понимал я один. В головном офисе человек по фамилии Ракитин перелистывал жизнь Макса Викторова, страницу за страницей, и рано или поздно он должен был дойти до Мальдив.