К книге
Маяки СахалинаСтраница 6
25%
Страница 6
6

Иногда тени длиннее людей. Иногда – короче. Всё зависит от того, куда падает свет.

И в этот момент свет лёг так, что вытянул из памяти мою собственную историю.

Его звали Алёша Протопопов. Первая любовь моей мамы. Возможно, единственная настоящая. Я никогда не видел его, только слышал. Он был не человеком, а радиоволной, улавливаемой из прошлого.

Он погиб в 1964 году. Пассажирский Ил-18 разбился на подлёте к Южно-Сахалинску. На борту – восемьдесят семь человек. Не выжил никто. В официальной хронике остался список имён. В семейной памяти – молчание и лёгкая дрожь в голосе, когда случайно всплывало его имя.

Мама рассказывала о нём редко. Словно стоит назвать его имя вслух, и память      рассыплется.

В детстве я не понимал, почему в нашем доме вечерами бывало так тихо. Словно кто-то не пришёл. Потом понял: тот, кто не пришёл, – и был он. Он не стал моим отцом. Не успел. Его не пустили – не люди, не судьба, а железо, ветер и ошибка высоты.

Иногда маяк – это не тот, кто указывает путь. А тот, чьё отсутствие делает путь возможным. Тот, кто не вошёл в твою жизнь, но определил её своей недостачей. Алёша Протопопов – не мой отец, но, может быть, его отсутствие и есть причина, по которой я здесь: в этой точке, в этой экспедиции, в этом романе.

Если бы он не сел на тот рейс, всё было бы иначе. Другая семья. Другая биография. Другой я. Или не я вовсе.

Мы редко думаем о том, сколько в нашей жизни зависит от тех, кто не дожил. Не сказал. Не успел. Ушёл в небо, не долетев до земли.

Иногда самые сильные маяки – это те, которых никогда не было.

– Было бы неплохо доехать в лагерь к ужину, – негромко напомнил Аркан.

Я поднял глаза: море снова стало просто морем. Без трагедии. Без притяжения. А Жонкиер стоял, как прежде, – заколоченный, но не забытый. Словно знал: его свет сохранился. Пусть не в фонаре, но в тех, кто сумел его увидеть.

Аркан ни на что не намекал, но мы переглянулись – и кивнули. Без слов. Всё уже было ясно.

Чтобы вернуться, нужно было взобраться на вершину сопки. Первые попытки вышли нелепыми: мотоциклы скользили, а мы валились на бок, как кегли в высокой траве. Тогда Костя с Арканом предложили единственный разумный вариант: они поднимутся на наших мотоциклах, а мы заберёмся пешком. Так и пошли. Мы с москвичами запыхались, но дошли. Ждали наверху, ловя дыхание и ветер.

– Мои скиллы всё ещё на уровне «младшей группы», – усмехнулся я, глядя, как Костя ловко втащил мой мотоцикл.

– Погоди, – ответил Аркан. – Через неделю все будете как прорайдеры. Даже ты.

Володя, добравшись последним, присел у валуна, вытер лоб, поднял голову и усмехнулся:

– Ну и подъём.

Он достал телефон, сфотографировал камень. Отметил: был здесь.

Когда операция подъёма завершилась, мы снова двинулись в путь. Около десяти километров вдоль берега – и дорога спустилась в узкую, выдутую ветрами котловину. Здесь, среди травы и камней, когда-то родилось первое русское поселение на Сахалине – Дуэ.

Сюда, между прочим, мечтал попасть сам Наполеон. В экспедицию 1787 года амбициозного корсиканца французский мореплаватель Лаперуз с собой не взял. История умалчивает, обиделся ли Бонапарт.

До прихода Лаперуза село называли просто и утилитарно – «пост на острове Сахалин», а иногда и вовсе – «Сахалинское зимовье». Но великие моряки, как известно, не терпят безымянного. Лаперуз дал ему имя – короткое, звонкое, чужое: Дуэ.

Откуда оно взялось, спорят до сих пор. По одной версии, это городок на севере Франции. По другой – переделанное нивхское «Руи», означающее «водоворот» или «сильное течение». Эта вторая версия звучит правдоподобнее: в этих местах издавна жил род Руи – нивхи, разговаривавшие с морем на своём языке.

На въезде в село нам помахал щуплый старичок. Махал так, будто привык встречать приезжих всю жизнь с тех пор, когда Дуэ был живым поселением.

Мы остановились. Заглушили моторы. Старик прищурился, улыбнулся и спокойно сказал:

– Добро пожаловать в Дуэ. Первую столицу Сахалина.

Пахло от него аптекой и выстиранной ватной курткой. Двигался он мягко, с осторожной плавностью музейного работника – той, что появляется у всех, кто живёт рядом с прошлым. Не тревожит его. Не разгоняет память.

– А Александровск как же? – усмехнулся Аркан, щурясь на солнце.

– Не хочу обидеть уважаемых тамошних, – ответил старик. – Но, как ни крути, всё началось у нас. В 1850-х русские моряки сюда первыми добрались, в уголь вцепились. Пост поставили. Потом – огороды. А там – дорога, жизнь, история. Остров стал просыпаться.

– Вы сами это застали? – спросил Костя с прищуром.

Аркан бросил взгляд, и Костя тут же осёкся. Но старик только рассмеялся:

– А как же без юмора? Без него – ни туда, ни сюда. Нет, не сам. Но прадед видел. Дед помнил. Отец рассказывал. А что не рассказал – книги дополнили. Я – Михаил Семёнович. Хотите – покажу, где история рукой тронута.

– Хотим, – сказал я. Остальные и кивнуть не успели.

Он выпрямился, повернулся и пошёл. Мы за ним.

Старик показал на уголок, заросший бурьяном:

– Здесь стоял первый православный храм. Говорят, Иннокентий здесь молился. Да, тот самый – святитель. Его след, кажется, до сих пор осел в здешней пыли.

Мы шли за Михаилом Семёновичем, и его голос, ровный и негромкий, будто сам расчищал тропу не только меж сорняков, но и сквозь десятилетия. Вёл нас, как хранитель этих мест: медленно, но безошибочно.

– И про каторгу расскажу, – сказал он тише. – Дед мой любил повторять: «Вокруг вода – посредине беда». Так говорили тогда про наш остров. Первый каторжанин, Иван Лапшин, прибыл сюда ещё в 1850-х. Потом другие. А к семидесятому году – уже полторы тысячи ссыльных. А Дуэ – три сотни. Места не хватало, вот и начали Александровку строить. Это уже к девяностым.

– Об этом и Чехов писал, – кивнул я.

Михаил Семёнович скривился, но тут же хмыкнул – не то с досадой, не то с улыбкой. И почти ласково произнёс:

– «Страшное, безобразное и во всех отношениях дрянное место, в котором по своей доброй воле могут жить только святые или глубоко испорченные люди». Это он так про нас, Антон Павлович.

Он замолчал. Смотрел в сторону моря. Волны лениво облизывали берег, катясь снова и снова, будто время здесь не шло вперёд, а возвращалось к началу.

Мы стояли рядом. Молча. Словно ждали, что остров всё-таки скажет.

– Не только, – произнёс я наконец. – Но в целом близко.

Чехов описывал Дуэ и строже, и мягче одновременно. Почти бухгалтерски точно, но с той русской тоской, что не лечится ни морем, ни прогрессом:

«…расщелина, в которой и находится Дуэ, бывшая столица сахалинской каторги. В первые минуты, когда въезжаешь на улицу, Дуэ даёт впечатление небольшой старинной крепости: ровная и гладкая улица, точно плац для маршировки, белые чистенькие домики, полосатая будка, полосатые столбы…»

А дальше его взгляд скользил вниз, вглубь поселения:

«…в обеих [слободках], особенно в левой, тесно, грязно, неуютно… без дворов, без зелени, без крылец… участки земли – по четыре квадратных сажени, а пахотной земли – всего восьмая часть десятины…»

Я повернулся к Михаилу Семёновичу:

– Удивительно… Больше века прошло, а строки словно всё ещё держатся в воздухе. И запах дерева, и эта теснота, и вы сами – как будто всё это не исчезло, а просто научилось жить тише.

Он ничего не ответил. Только кивнул.

– Резкие у него слова, – тихо вздохнул он. – Но что ж… хоть один тогда увидел. И записал. А теперь и вы видите. Значит, не зря живём.

Он помолчал.

– Тогда, знаете, из всех достопримечательностей было две тюрьмы. Воеводская – вообще ад на земле, как поговаривали. За крупные – виселица, за мелкие – кнут. А зимой солнце всего часа на три показывалось. Остальное – тьма беспросветная. Белого света каторжники не видели совсем. Потому как японцы высадились в пятом, зэки первыми эту тюрьму и сожгли. С концами.

– Как при японцах жилось? – спросил Аркан.

– Удивительно, но спокойно, – пожал плечами Михаил Семёнович. – Мы ж на пятьдесят первой параллели. Уже российская территория, не ихняя. Но лет двадцать уголь отсюда всё равно потихоньку тянули. Царю до нас тогда дела не было. А как советская власть вернулась, японцы сначала поклонились, потом улыбнулись… и концессию подписали. Официально. Только после Победы их окончательно попросили. По-хорошему.

– А потом?

– Шахта на «Союзе» работала. Всё было по плану. Жилось ничего. А плохо стало, когда закрыли. В семьдесят девятом. Тут и начался упадок. Люди стали уезжать. Постройки – рушиться. Убрали комбинат, котельную, клуб, школу, столовую… Одно за другим.

– А дети? – удивился Дима.

– Не осталось детей, – спокойно ответил Михаил Семёнович. – В лучшие времена, ещё до войны, тут жило три тысячи. Сейчас – десяток стариков. Всё остальное – тишина да развалины.

– Почему вы не уехали? – не удержался я. – Вы же молодым были, когда шахту закрыли.

– Был, – кивнул он с лёгкой улыбкой. – Но… как бы это сказать покрасивше…

Он посмотрел туда, где волны вполголоса переговаривались с прибрежными камнями.

– Где родился, там и пригодился. Куда бы ни кидала судьба, родная земля всё равно одна. Она примет. Не спросит, кем ты стал. Не осудит. Я дважды уезжал – по работе. Были предложения остаться на материке. Но не смог. Не там. Люди не те. И я – чужой. А тут – всё своё. Даже боль. Я, знаете, во снах видел этот берег. Небо. Траву. Маяк. Просыпался – и скучал.

Он умолк.

А я не нашёл, что сказать.

Да, я уехал с Сахалина. Не по своей воле – так вышло. Я был слишком юн, чтобы выбирать. После восьмого класса – ПТУ или Суворовское. Но вмешался дед, уговорил маму переехать во Владимир. И жизнь свернула иначе.

Иногда думаю: кем бы я стал, если бы остался? Но эти мысли, как морская пена: появляются и тут же оседают, не дав ответа. Да и не в этом суть. Важно не кем бы стал, а кем стал.

Не каждому нужно уезжать. И не каждому – оставаться. Но чтобы остров жил, чтобы он не превратился только в строчку учебника, нужны те, кто остаётся. Кто не ждёт смены, а просто выходит на мостик. Как Михаил Семёнович. Как Жонкиер – треснувший, упрямый, но всё ещё светящий.

Когда солнце стало клониться к морю, мы начали ставить лагерь. Это был первый вечер настоящей экспедиции. Не мотель, не глэмпинг с вай-фаем и душем, а как надо: палатки, костёр, ветер, шуршание пакетов с едой.

Место оказалось почти нарисованным: берег Татарского пролива у посёлка Пильво. Чуть выше линии прибоя – песчаный уступ, прикрытый холмом и молодыми лиственницами. Перед нами – море, слева – маяк, справа – уходящая в даль тропа. Палатки встали дугой, спинами к склону, лицом к огню.

Скуб, как всегда, работал молча и точно. Через полчаса стоял ярко-жёлтый тент с логотипом «Сахалин Эндуро Парк» – наша столовая и штаб. Рядом сушилка: верёвки между двумя соснами, зажимы, пахнущие солью куртки. У самого края – техническая зона с канистрами, цепями и ящиками, где по вечерам собирались добровольные механики.

Дима спал отдельно. Его зелёная палатка стояла у кустов, чуть в стороне. Храп у него гремел, как дизель на морозе. Он сам шутил: «Если придёт медведь – я первым на его пути. Остальные хоть поспят спокойно».

Паша неспешно настраивал кальян, колдовал над углями. Дым карибской сигары смешивался с дымом сахалинского костра. Я достал ещё несколько и передал тем, кто хотел разделить не курение, а сам вечер – тепло огня, вкус разговора, тишину, которая делает людей ближе.

Цой вбивал колышки с такой сосредоточенностью, будто от натяжения каждой стропы зависел исход всей экспедиции. Поснов молча пил чай, вглядываясь в горизонт, где сгущалась ночь. Владимир залип в телефоне, отрезанный экраном от костра. Никита ловил последние кадры в свете уходящего солнца.

Аркан тем временем метнулся в деревню, притащил ящик с креветками и торжественно объявил:

– А вот и звезда вечера – пильвская!

Креветки были розовые, плотные, пахли морской солью. Их сварили в котелке на костре, с лавровым листом и пригоршней сахалинского равнодушия к соусам. Пахло морем, дымом и детством.

Мы сидели в кругу, закопчённые, уставшие, но спокойные. Костёр потрескивал, ветер был солёный, морской. В сумерках вспоминался Жонкиер – заколоченный, но всё ещё стоящий. И в этой простоте было умиротворение.

Кто-то молчал, кто-то смеялся, кто-то снова тянулся к котелку. День складывался в память без слов, как фотография, которую не нужно подписывать. Был только огонь, море и мы – на Сахалине, где завтра снова начнётся путь.

– Тут, говорят, зона была? – спросил Никита, глядя в темноту за костром.

– Была, – отозвался Поснов. – Но и Москва когда-то была болотом.

– А ты кто по предкам? – спросил Костя.

– Внук геолога. А ты?

– Внук учителя.

– Вот и встретились, – сказал Цой. – Геология и педагогика. Всё как в экспедиции: копаем и объясняем.

Смеялись тихо.

– Первый миф, – сказал Аркан, глядя в пламя. – «Сахалин – это тюрьма».

– Было, – кивнул Цой. – Но и тюрьмы бывают домом, если кто-то остаётся в них добровольно.

– Второй? – подхватил Никита.

– «На Сахалине нет будущего», – произнёс Скуб, помешивая креветки.

– Потому я и остался, – сказал Поснов. – Тут прошлое не убирают. Оно лежит прямо под мхом. А значит, и будущее рядом. Там, где не выкорчевали память, легче пустить корни.

Третий миф проговорился сам.

– «Сахалин – это место, откуда не возвращаются», – сказал я.

Цой посмотрел прямо:

– А ты?

– Уже вернулся. Только теперь – не по ошибке. Осознанно.

Молчание стало густым, как чай, забытый на костре. В этой тишине каждый думал своё – о себе, о пути, о том, почему он именно здесь.

Ночь пришла медленно. Легла, как спальник: сначала по ногам, потом по плечам,      укрыла целиком. Кто-то ушёл спать. Паша курил кальян, Никита бэкапил снятое за день. Владимир, как всегда, был в телефоне – то писал, то переписывался, будто вёл там вторую экспедицию. Цой с Посновым возились с мотоциклетной цепью. А Аркан смотрел туда, где во тьме темнел маяк.

Предыдущая главаГлава 6 из 24Следующая глава