К книге
Маяки СахалинаСтраница 10
42%
Страница 10
10

– Я. А вы кто? – глухо спросил он.

– Сосед ваш. Бронислав Осипович. Пилсудский.

– А, ну заходите, раз пришли. Тепло не гоните. Чай не май месяц, – буркнул Ювачев.

Пилсудский поспешно прикрыл дверь. Иван, не поднимаясь, кивнул подбородком в дальний угол:

– Прошу, пане. Вон там ваша койка. Я скоро съеду – займёте место у печки.

– Съедете? – удивился Пилсудский. – Обратно в цивилизацию?

– Сперва во Владивосток, а там видно будет, – отозвался тот и отвернулся к стене.

Бронислав решил, что сосед не из разговорчивых, и не стал навязываться. Позже оказалось, Иван таким был только спросонья. В остальное время говорил охотно и много.

Для Пилсудского, отвыкшего от пустых слов, эти долгие речи сперва были утомительны. Но вскоре он понял: их судьбы с Ювачевым оказались похожи.

Иван, бывший морской офицер, как и Бронислав, оказался в орбите «Народной воли» и был арестован на собрании – ещё до того, как успел толком во что-то ввязаться.

Тогда охота на революционеров шла с яростью: суды спешили, полиция старалась, и всем, кто оказался рядом, доставались одинаково тяжёлые приговоры.

Ювачев прошёл через несколько тюрем. В 1891 году его, как и сотни других, погрузили на тюремный пароход и отправили на Сахалин. Два года каторги, потом новое распределение: надзиратели разглядели в нём мастерового и перевели на стройку. Он рубил балки, поднимал стены местной церкви.

В 1893 году уговорил айнское сообщество приютить его в деревне и с тех пор жил здесь, дожидаясь разрешения перебраться во Владивосток. Там надеялся снова стать моряком. Или хотя бы вспомнить, что значит море.

Но до того, как царь смилостивился над осуждённым, Иван пережил сердечную трагедию.

– Ещё на каторге, – рассказывал он вполголоса, будто кому-то близкому, – встретил я чудесную женщину, Марию Кржижевскую. Дело к свадьбе шло. Но летом девяносто второго умерла она от чахотки… Тогда я и ударился в веру. Если бы не вера, зачах бы следом.

Когда Иван попросил соседа рассказать о себе, Пилсудский говорил коротко. Его рассказ занял не больше пяти минут: сил на подробности не осталось.

– Да уж, – протянул Ювачев с сочувствием. – Не душа вы компании. Сломала каторга. Ну ничего… отойдёте.

Пилсудский кивнул, но в глубине души сомневался, что его ещё можно починить.

За первую неделю он так и не сумел сблизиться ни с кем из местных.

Староста, айн по имени Багунке, принял его у себя, усадил, налил чаю. Но разговор не пошёл.

Хозяин держался настороженно, почти враждебно. Смотрел не в глаза, а мимо – будто ждал, что гость вот-вот растает, как туман.

На прощание Пилсудский спросил:

– Почему вы разрешили мне поселиться здесь?

Багунке ответил после паузы:

– Потому что ты хочешь видеть нас как есть. Это редко. Пусть уж живой человек останется живым.

Многие айны к чужаку относились холодно.

Однажды утром Пилсудского разбудил глухой удар в стену – будто в неё бросили камень. Он вздрогнул, сел на койке.

– Опять шалят, – отозвался у печки голос Ивана. – Местные ребятишки приветствуют вас, Бронислав Осипович. Со всеми почестями – камешками по стене.

Так повторялось не раз. Сначала Пилсудский злился. Устав жить среди тех, кто ему не рад, ловил себя на мысли: заснёт ли – и проснётся ли.

Но к концу первого месяца понял: в этих ударах не было злобы. Только страх, непонимание, усталость.

Люди здесь слишком долго жили под чужим взглядом, и даже тишина у них была настороженной.

Иногда Пилсудский спрашивал себя, как могло случиться, что айны – один из древнейших народов острова – живут теперь под чужой властью, будто посторонние на собственной земле.

Ответа не было. Ни у старосты, ни у его родни, ни у самого Сахалина.

В селе Ай он завёл дневник. Вот запись от середины марта – спустя полтора месяца после переезда:

«Вступив в общение с этими людьми, вытесненными вторжением чужой власти, я почувствовал странное: при полном отсутствии силы во мне всё же видят того, кого стоит опасаться. Или уважать. Стало ясно именно теперь – в худший год моей жизни.

Мне было важно внести хотя бы тень надежды в мысли этих людей, тревожащихся за завтрашний день. Их жизнь становится всё тяжелее, всё меньше в ней объяснимого.

И всё же среди упадка и равнодушия именно здесь я встретил общество, которое не испорчено нравственно. Может быть, поэтому оно – последнее живое место на этом острове».

К концу апреля Пилсудский остался в их цисе один: Иван, как и обещал, уехал во Владивосток заниматься организацией метеостанции.

До отъезда Ювачев успел убедиться, что Бронислав – человек надёжный и толковый, и уговаривал его перебраться к себе.

– Будете моим помощником, – говорил он. – В четыре руки всё быстро наладим, как пить дать.

Пилсудский кивал и обещал подумать, но знал: пока ему нужно другое.

Отдохнуть от каторги. Пожить среди айнов. Пропитаться их тишиной.

Но с самого начала всё давалось непросто. Стоило Брониславу заговорить с кем-нибудь из местных, как ему отвечали коротко, на своём наречии, и тут же исчезали, будто спешили по делам.

Потом – уже из-за занавесок – долго следили ему вслед. Словно надеялись, что незваный гость исчезнет сам собой.

Единственным, кто разговаривал с ним, был староста. И то – редко, вежливо, отговариваясь делами.

Понимая, что привыкание может растянуться на годы, Пилсудский решился на шаг вне правил. Чтобы снять недоверие, он написал Ивану и попросил выслать фонограф с цилиндрами.

Посылка пришла в начале лета. В ясный, почти тёплый день Бронислав поставил устройство на стол у окна и завёл пружину.

Айны сперва не поняли, что это. Стояли поодаль, наблюдая молча. Стальной раструб казался пастью зверя, который издавал странные звуки – будто пел.

Вращающийся цилиндр сразу обрёл репутацию запретного колдовства.

Но музыка оказалась быстрее страха. Она проникала в души так же просто, как ветер в щели цисе.

Айны, как и все люди, не могли устоять перед её силой.

Пилсудский выходил к собравшимся и говорил спокойно, почти буднично:

– Не бойтесь. Это не шаманство. Это наука. Она не вредит.

Через неделю в Ай не осталось ни одного сердца, равнодушного к фонографу Пилсудского.

Каждое летнее утро в деревне начиналось одинаково: он ставил цилиндр, заводил ручку, и музыка текла.

Айны собирались у цисе, садились прямо на траву и слушали.

Дети пробовали танцевать, взрослые одёргивали их – будто в танце скрыта опасность. Но и сами, сидя на месте, невольно покачивались в такт.

К концу августа лёд недоверия исчез.

В благодарность за утренние концерты айны стали приносить ему уху, жареного лосося, коренья, солёные овощи. Так, без слов, Бронислав становился своим.

Его уже не сторонились. И ни один камень больше не бил в ставни ночью.

Воодушевлённый, он выписал из Владивостока ещё несколько приборов и книг.

К осени в Ай его называли «господин Пу» – с оттенком почтения, но без страха.

Для одних он был учёным, для других – просто Брониславом.

Почти каждое утро в деревне начиналось с музыки у его окна.

Когда он решил принять предложение Ивана и взяться за метеостанцию, половина деревни вызвалась помогать.

Люди приходили молча, приносили доски, инструменты, воду.

Так помогали своим.

Бронислав относился к айнам с вниманием и терпением.

Он видел, как им не хватает знаний, но не считал себя выше – просто пытался делиться тем, что умел.

Услышав о журнале «Сахалинский календарь», с трудом достал один из выпусков – не столько для себя, сколько ради них.

Об этом он писал Льву Николаевичу Штернбергу, этнографу, с которым его свёл всё тот же Иван и с которым впоследствии вёл долгую переписку.

Спросили бы его тогда, счастлив ли он, – Пилсудский, пожалуй, не ответил бы сразу.

Но годы спустя, уже покинув Сахалин, именно то тихое время среди людей, впервые принявших его без страха, он вспоминал с особым теплом.

Эта зыбкая гармония держалась до весны 1897 года, пока Пилсудский не испытал чувство, незнакомое его огрубевшему сердцу.

Оно не поддавалось разуму, вспыхнуло внезапно, выбив из-под ног и без того хрупкую почву.

Это была любовь. Тихая, как дыхание острова, и оттого не менее неотвратимая.

Глава 9

Квартет маяков

10  сентября 2024 г.

В холле углегорского отеля тянуло сушёной корюшкой и сырой экипировкой. Мы молча готовились к марш-броску: двести пятьдесят километров по грязи, четыре маяка за день. Два совсем рядом, я их держал в уме. Ламанон и Слепиковского – дальше, на краю карты. Дороги туда такие, что лучше не представлять заранее.

Костя подошёл к окну. Взглянул в мутное небо, потом на меня:

– Может, отложим эту пару?

Он сказал это тихо – впервые за весь маршрут. Но в голосе звучало не сомнение, а настойчивое предложение человека, знающего дорогу.

– Тогда график развалится, – ответил я.

– Все шестнадцать не пройдём, – прозвучал его вердикт. Он кивнул едва заметно. В этом было всё: опыт, усталость, знание конца. – Ну ладно, – сказал он. – Если ты уверен.

Я не был уверен. Но дорогу проверяют только дорогой.

Аркан подошёл, хлопнул Костю по плечу:

– Да успеем. Парни вкатились. Мы с тобой подстрахуем.

Он всегда говорил так, будто день уже прошёл и обошлось. Даже если впереди – месиво.

Костя посмотрел на него спокойно, без упрёка:

– Ну если ты так считаешь… ладно.

Команда собиралась неторопливо. Кто-то возился с поклажей, кто-то пил чай. Я курил с видом «всё под контролем». На деле никто не был уверен. Но выглядели собранно. Почти как экспедиция.

К чести моих московских друзей, с каждым днём они всё лучше входили в ритм и сильнее проникались самой идеей. Маяки – как цель, как линия горизонта. И не только они. Даже ребята из «Сахалин эндуро» втянулись. Им было не просто интересно – они ловили кайф. От маршрута, от смысла, от того, что это уже не просто поездка.

Аркан как-то признался:

– Без твоей странной идеи «объехать все маяки» мы бы вряд ли решились. Раньше я бы за такое не взялся.

– А теперь?

– А теперь – круто, – сказал он с улыбкой.

Я тоже улыбнулся. Мимо проходил Паша. Спросил на ходу:

– Что по погоде? Никто не смотрел?

В тот же миг порыв ветра сорвал с него бейсболку. Все засмеялись. Кроме меня. Ветер был не весёлый – сырой, тяжёлый. Как будто океан собирался что-то сказать. Недоброе.

Я взглянул в телефон. Прогноз подтвердил то, что уже шептала природа: к вечеру – шторм. И без того трудный день становился ещё сложнее.

Я поделился опасениями с проводниками. Аркан махнул рукой:

– Не очкуйте. Нет женщин, которые не сосут – есть мужики, которым не сосут.

– Ты это к чему? – не понял Костя.

– К тому, что пусть погода сосёт у нас! – с торжеством объявил Аркан и захохотал.

Он был доволен. Погода – нет.

Ровно в восемь, минута в минуту – что удивило, – мы выдвинулись к первому углегорскому маяку. Действующему.

Добрались быстро, за полчаса. Оставили мотоциклы у обочины и пошли по сырому грунту, мимо травы, блестящей от росы. Грязь цеплялась к ботинкам, утяжеляя шаг. Ветер гнал по небу клочья облаков.

Вблизи он выглядел как человек, уставший от жизни.

Когда-то белые стены покрыли пятна сырости и трещины – словно морщины того, кто слишком часто всматривался в ночь.

Я попытался представить его смотрителя. Мужчина средних лет, в рабочем комбинезоне, пропитанном солью. Обветренные, загрубевшие руки. Когда-то они скребли линзы, раскручивали винты, чистили механизмы.

Старая дверь, покрытая рыжими пятнами ржавчины, была закрыта. Я негромко постучал. Ответа не было.

– Чего ты с ним миндальничаешь… – проворчал Аркан. Он подошёл ближе и дважды глухо ударил кулаком. Тишина не дрогнула.

Маяк стоял, как Сизиф: делает своё – и не спрашивает, зачем.

Стена морщилась, как кожа старика.

Каверин появился, когда мне было лет двенадцать. Татарин. Весельчак.

Имя – как из книги. Улыбка – как у киногероя. А сам – будто ненадолго вышел из другой жизни, где всё проще и светлее, где не нужно объяснений.

Просто стал приходить по вечерам. Приносил апельсины, пах дешёвым одеколоном, шутил. Шутки были громкие, простые – словно он боялся, что тишина нас задавит. Иногда оставался на ночь. Иногда уезжал на своём «Москвиче» перед рассветом. Никто ничего не объяснял, и я не спрашивал. На Сахалине вообще редко спрашивают. Особенно если мать – учитель музыки и одна тянет двоих детей.

По выходным он возил нас к морю. Я сидел сзади, они спереди пели что-то из «Самоцветов», ели огурцы с хлебом, курили. Он смеялся много и громко.

Однажды ночью в дверь постучали. На пороге – учительница из соседней школы. Худая, взъерошенная. Лицо выражало гнев и стыд вперемешку.

– Простите, – сказала она. – Мой муж здесь?

Мама не ответила. Молча пошла в комнату.

На следующий день Каверин повёл меня в баню. Угостил пивом и долго смотрел в пол. Потом сказал:

– Жизнь, Макс, сложная штука. Ты поймёшь потом. А пока… будь добрее к своей маме.

Больше он не приходил.

Иногда маяк – это не тот, кто указывает путь. А тот, кто выныривает из тумана на пару вечеров, чтобы напомнить: твоя мама – не только мама. Она женщина. Уставшая. Одинокая. Слушающая музыку не потому, что любит, а потому, что не с кем говорить.

Каверин не был ни учителем, ни врагом, ни отцом. Он был промежуточным светом. Теплом в ноябре. Ошибкой, за которую не надо извиняться, но стоит помнить.

Иногда люди приходят лишь для того, чтобы ты понял: быть – уже достаточно. Даже если ненадолго.

Я догнал Аркана и Костю. Мы пошли дальше мимо ржавой двери, мимо башни.

Мы обошли башню кругом. На горизонте – пустота. Ни кораблей, ни огней. Только вода.

– Интересно, он вообще работает? – спросил Костя, глядя вверх.

Предыдущая главаГлава 10 из 24Следующая глава