Неожиданно скончался турецкий султан Мустафа III, тень Аллаха на земле, ставший тенью самого себя. Он умер, сломленный неудачами войны и недоверием к тем фанатикам, которыми сам же и окружил себя и которые при всяком удобном случае кричали ему: «Никакого мира с неверными! Нет такой силы в свете, чтобы поколебала минареты наших мечетей. Если мы свято верим в Аллаха, так, спрашивается, кто может победить нас?..»
Скрипнула потаенная дверь Сераля – из нее выбрался страшный человек, тихо прошествовавший к свободному престолу, чтобы воссесть на нем под именем султана Абдул-Гамида I. Ужасен был облик его – облик человека, заживо погребенного, который все эти годы ожидал или удушения ночью подушками, или острого кинжала в спину, или чашки кофе, на дне которой растворились кристаллы яда. Он не верил, что жив, и садился на престол осторожно… Ислам завещает владыкам мира: «Врага устрани, а затем убей его. Каждый пусть беспощадно использует все обстоятельства, назначенные ему судьбою». Этот принцип покойный Мустафа III применил к своему родному брату. Рожденный в 1725 году (в год смерти Павла I), Абдул-Гамид тридцать восемь лет провел в заточении, где ему не отказывали только в одном – в гаремных утехах. Наследник престола пил воду, не догадываясь, откуда она течет, он слышал, что есть звезды, но забыл их свет… На цыпочках к нему приблизился великий визирь Муэдзин-заде (уже седьмой визирь за время войны) и, склонясь, информировал новую тень Аллаха на земле, что его империя находится в давнем состоянии войны с империей Романовых. Как только он это сказал, тут все дервиши, закружившись волчками, стали кричать:
– Никакого мира с неверными московами! Если мы свято верим в Аллаха, так кто же, скажите нам, может победить нас?
…В далеком Петербурге растерянная, отчаявшаяся женщина еще раз пересчитала свои грехи, загибая пальцы:
– Да, я не ошиблась! Он будет моим шестым…
Дунайская армия обнищала: не стало ни обуви, ни одежды, фураж отсутствовал, кавалерию шатало от бескормицы. Рубикон – Дунай лениво катил свои воды в Черное море, и никогда еще Потемкин не чувствовал себя столь скверно, как в эту кампанию. «Убьют… не выживу», – тосковал он и при этом просил Румянцева отправить его в самое опасное место.
– Иначе и не бывать, – сурово обещал фельдмаршал.
Разбив турок на переправе, Потемкин овладел замком Гирсово. Фельдмаршал форсировал Дунай возле Гуробал и, вжимаясь в узкие дефиле, двинулся по следам бригады Потемкина; в отдалении, застилая небо пылью, маневрировали колонны противника. Потемкин сгоряча налетел на Осман-пашу, рассеял его войско, а пашу лично ранил выстрелом из пистолета. Комендант Силистрии, завидев бегущие толпы, открыл ворота крепости на одну минуту – чтобы впустить истекавшего кровью Осман-пашу. «Остальных мне нечем кормить!» – крикнул он, громыхая пудовыми замками. Потемкин тем временем успел выручить Первый гренадерский полк, поражаемый турками с флангов. Возле него околачивался племянник Самойлов, и дядя неласково сказал парню:
– Чего в рот глядишь? Скачи до Румянцева, скажи, что Черкес-паша идет с тыла, станут всем нам салазки загибать…
Но тут прямо из свалки боя, из туч пушечной гари, вынесло на рысаке самого Румянцева – без шляпы, без парика. Фельдмаршал тряхнул на себе мундир, из него посыпались пули.
– Во как! – сказал он. – Насквозь простучали. Думал, сегодня и конец. Слушай меня: бери кавалерию, я тебя сикурсирую – и ударь, сколь можешь, по Черкесу на марше… А наши дела худы: Салтыков ни мычит ни телится, а мы тут погибаем… Выручай!
Потемкину удалось отогнать Черкес-пашу к Шумле, остатки его кавалерии отошли к Кучук-Кайнарджи; возле этой деревеньки, из зелени садиков, уже мрачно реяли сатанинские бунчуки мощной армии Нюман-паши, который удачным маневром отрезал армию Румянцева от переправы у Гуробал. Это поняли все: даже барабанщики, громом своим внедрявшие бодрость в души слабейшие, даже эти ребятки тихо плакали, потому что умирать никому неохота.
Ночь застала Потемкина под южными фасами Силистрии, а запорожцы осаждали крепость с другой стороны – дунайской; две тысячи усачей затаились в камышах, вряд ли кто из них уже спасется! Румянцев прислал Самойлова, который похвастал, что нашел случай отличиться в бою, за что фельдмаршал сулил ему Георгия.
– А вас, дядечка, граф изволят к себе.
Румянцев размашисто черкнул ногтем по карте.
– Сюды, – показал, – пошлю Вейсмана задержать Нюман-пашу, а ты прикроешь меня отселе. – Он наполнил стакан темной, крепкой «мастикой». – Выпей, генерал… Ночь будет нехорошая!
Этой ночи уже не вернуть, заново ее не переделать, и она сохранилась в памяти самой черной. Когда армия отступает, арьергард ее становится авангардом, жертвующим собой ради спасения армии, – вот Потемкину и выпала эта честь! Он подчинил своей бригаде остатки растрепанного корпуса Вейсмана (труп убитого Вейсмана велел спрятать в кусты), занял входы в глубокое дефиле и сдерживал турок до тех пор, пока Румянцев не вывел войска к переправам. Вдоль берега Потемкин вернулся к прежним позициям, снова возвел батареи, посылая через Дунай ядра на крыши Силистрии.
В громах миновала осень, настала зима…
Скучно зимовать в землянке. Потемкин страдал честолюбием: в году минувшем имел он немалые успехи в баталиях, а его никак не отметили. Это нехорошо! Выбравшись из землянки, он сумрачно наблюдал за траекториями ядер, летящих на Силистрию, и тут его настигло письмо Екатерины. «Господин генерал-поручик и кавалер, – писала женщина, – вы, я чаю, столь упражнены глазением на Силистрию, что вам некогда письма читать…» Это было настолько неожиданно, что в нетерпении Потемкин перевернул лист. «Вы, читав сие письмо, – заканчивала Екатерина, – может статься, зделаете вопрос – к чему оно писано? На сие вам имею ответственность: чтоб вы имели подтверждение моего образа мыслей в вас, ибо я всегда к вам доброжелательна…»
Сомнения Потемкина разрешил опытный Румянцев:
– Какое ж это письмо? Это, братец, мой, подорожная от Фокшан до Питерсбурха… Петька! – гаркнул он, и мигом явился Завадовский, что-то быстро дожевывая. – Дожуй, дурак, – велел ему фельдмаршал, – и садись писать путевой лист генерал-поручику.
Не потому ли и снилась ему страшная золотая галера?
С робостью взяв подорожную, он обещал Румянцеву:
– Я скоро вернусь. Дел в Питере у меня нету.
– Не зарекайся, – благословил его фельдмаршал…
Был день 1 февраля 1774 года, когда Потемкин прибыл в Петербург, но не поехал домой в Конную слободу, а затаился на квартире зятя Николая Борисовича Самойлова. Сестра его Мария, заодно с мужем, оплакивала долгое отсутствие сына:
– Сашка-то наш как? Небось страхов натерпелся.
– Ничего балбесу не сделается. Вот он, щенок, осенью кавалером Георгия стал, а меня даже дегтем никто не помазал…
Три дня подряд Потемкин отсыпался, навещая по ночам кладовки, где поедал все подряд: сельдей с вареньем, буженину с капустой. Несмотря на зимнюю стужу, двор пребывал в Царском Селе, куда его загнала оторопь перед буйной «пугачевщиной». Екатерина скрывалась от народа, а Потемкин прятался от Екатерины, обдумывая на досуге свое дальнейшее поведение. И чем больше размышлял он, тем тверже становился во мнении, что напрасно поспешил на сладостный зов тоскующей сорокапятилетней сирены.
Сам для себя выяснил вдруг: брезглив и ревнив!
Его нашел у сестры Иван Перфильевич Елагин:
– Одна морока с тобой, генерал. С ног сбился, тебя по городу сыскивая… Матушка-то ждет. Чего разлегся? Велела явиться…
В свете уже гадали, зачем вызван «Cylope-borgne» (Кривой циклоп), и недоумение столичного света разделяли иностранные послы, не желавшие перемен при дворе. Васильчиков всех устраивал только потому, что, кроме царской постели, никуда больше не лез… 4 февраля, в 5 часов пополудни, генерал Потемкин явился в Царскосельский дворец, а когда поднимался по лестнице, навстречь ему спускался Гришка Орлов.
– Что, князь, слыхать нового?
Ирония еще не покинула отставного фаворита:
– Новость одна: я спускаюсь – ты поднимаешься…
Орлов спустился вниз, а Потемкин поднялся наверх. Императрица чувствовала себя неловко, таила глаза:
– Богатырю – и дело богатырское: помоги мне, генерал, с «маркизом де Пугачевым» управиться, и я благодарна останусь…
А больше ничего! Но Потемкин и сам догадался, что женщина сейчас в положении утопающей – брось ей хоть бритву, она и за лезвие ухватится. В небывалой раздвоенности чувств Потемкин отъехал обратно в столицу, куда вслед за ним примчалась и сама Екатерина, а сестрица Мария нашептала братцу за ужином:
– Хватит тебе кладовки-то наши объедать! Ведь она ждет тебя. Знаешь ли, что люди в городе говорят… не одна я бубню.
– Так ее нет же в Зимнем, она на даче Елагина.
– Ой глупый ты, Гришка! В Зимнем-то Васильчиков торчит, а на даче Екатерина, хоть убей ты ее, никто не узнает…
Устав ожидать Потемкина, императрица выманила его в собрание Эрмитажа, куда попадали лишь доверенные персоны. Генерала ознакомили с правилами поведения: перед императрицей не вставать, болтать можешь все, что взбредет в голову, за дважды отпущенную остроту полагается платить штраф в пользу бедных Петербурга. Если очень заврешься, заставят выпить стакан сырой воды или прочесть строфу из «Тилемахиды» незабвенного Тредиаковского. Главное же условие для Эрмитажа – быть забавным и не обижаться, если тебя, ради общего веселья, превратят в дурака и всеобщее посмешище. Екатерина явилась в собрании приодетой нарочно для Потемкина: в русском сарафане из малинового бархата, отделанном вологодскими кружевами, в высоком кокошнике, украшенном мелкой зернью беломорского жемчуга. Она ознакомила Потемкина с неписаным правилом Эрмитажа:
– Прошу сору из нашей избы не выносить.
– Хороша же изба, из которой сор не метут!
– Не спорь, генерал: я уже сказала…
Женщина мелкими шажками сразу прошла к шахматному столику, точными движениями расставила фигуры:
– Садись, друг мой. Поучи меня, бестолковую… Платон уже не раз сказывал, что ты вроде русского Филидора.
Потемкин был отличным мастером шахматной игры. Но то, что между ними было еще не сказано, мешало сосредоточиться, отвлекал и шум эрмитажных гостей. Комик Ванджура предвосхитил музыкальных эксцентриков будущего, играя на фортепьяно локтями, носом, головой и ногами, за что имел чин «майора», а сама Екатерина (за умение двигать ушами) ходила лишь в чине «поручика». Потемкин похрюкал свиньей и получил чин «сержанта». Но веселье Эрмитажа сегодня казалось натужным, все ощущали некоторую скованность – и виной тому была грозовая туча, нависшая над шахматной доской.
– Мат! – прекратил Потемкин эту обоюдную муку.
Екатерина прикинула ход слоном, переставила ферзя, но поняла, что ее партия проиграна, и поднялась со вздохом:
– Allons, encouragez poi avec quelque chose.[28] Напиши мне, пожалуйста, а то, чувствую, нам никак не разговориться…
Она ушла к себе, он поехал домой. Что толку?
В вихрях метели, разгулявшейся к ночи над Петербургом, разминулись санки Потемкина и карета императрицы, увозившая ее прочь из города – опять в гробовую тишину елагинской дачи.
«Хочешь, чтоб я написал? Так я напишу…»
Оскорбленный тем, что не был награжден за Силистрию, он пошагал наперекор всему, разрушая традиции придворных отношений. Описывая свое пребывание на войне, Потемкин призывал в свидетели Румянцева и самих турок, которые могут подтвердить, что он воевал честно. И просил для себя звания генерал-адъютанта. «Тем единственно оскорбляюсь, что не заключаюсь ли я в мыслях Вашего Величества меньше прочих достоин?» – конкретно спрашивал он… Екатерина отреагировала моментально: 1 марта в Сенате был заверен указ о назначении его в генерал-адъютанты. Новое звание позволяло Потемкину входить во внутренние покои императрицы, носить любой мундир (кроме флотского), иметь казенный стол на двенадцать персон и прочие преимущества по службе. Екатерина сама вручила ему жезл с золотым набалдашником, украшенный голубым муаром; жезл венчал двуглавый орел из черной эмали. Но еще долгие шесть недель длилась между ними мучительная и сложная борьба. Сдаваясь без боя, женщина однажды не вытерпела и, потупив глаза, как стыдливая девочка, сказала, что снова ночует на пустой елагинской даче:
– Навести меня, одинокую вдову…
Как бы не так! Потемкин переслал ей через Елагина записку: у тебя, матушка, перебывало уже пятнадцать кобелей, а мне честь дороже, и шестнадцатым быть никак не желаю.[29] На этот дерзкий выпад Екатерина ответила «Чистосердечной исповедью». Она усиленно доказывала, что у нее было лишь пятеро мужчин (включая и неспособного мужа). Жестоко проанализировав все свои романы, об Орлове она писала: «Сей бы век остался, есть-либ сам не скучал… а ласки его меня плакать принуждали». Екатерина извиняла себя «дешперацией» (страстью), бороться с которой она не в силах. А в конце письма спрашивала: «Ну, господин богатырь, после сей исповеди могу ли я надеяться получить отпущение грехов своих? Изволь сам видеть, что не пятнадцать, но третья доля из сих… Беда та, что сердце мое не может быть ни на час охотно без любви!» И заканчивала так, что у него два пути: может хоть сейчас отправляться обратно на Дунай или разделить с нею долгожданную «дешперацию»…
На квартиру Самойловых опять заявился Елагин:
– Да пожалей ты меня, генерал! Устал я мотаться.
Потемкин не поехал. Елагин доложил императрице:
– Воля твоя, матушка, а за волосы этого одноглазого я к тебе не потащу… У него кулаки – страшно глядеть.
Екатерина была подавлена упорством Потемкина:
– Наверное, я состарилась. Но мог бы и приехать, потому как не просто баба зовет, а все-таки – императрица… да!
На Елагине острове, в мертвой тишине леса, среди высоченных сугробов, притихла дача. В передней – ни души. Потемкин сбросил шубу на пол, поднялся по скрипучей лестнице. Одна комната, вторая, третья – пусто, и мелькнула мысль: «Не дождалась…»
Резкий шорох платья за спиной – она!
Лунный свет заливал паркеты, плотными лучами сочился через окна, выделял из потемок фигуру женщины. Она сказала:
– И с чего ты взял, будто их пятнадцать было? Не верь тому, что люди говорят… Ежели моих статс-дам перебрать, так я перед ними еще дитё невинное буду. А ты – шестой!
Потемкин вдруг направился обратно, но Екатерина, резво забежав перед ним, загородила двери спиною:
– А вот как хочешь… не пущу!
– Но я не желаю быть шестым.
– Я согласна – будь первым, кто тебе мешает?..
Рядом со своим лицом он видел ее лицо, ставшее в лунном свете моложе. Потемкин поймал себя на мысли, что ему хочется взять ее за шею и трясти за все прошлое так, чтобы голова моталась из стороны в сторону. Екатерина, очевидно по выражению лица, догадалась о состоянии мужчины.
– Ну… бей! – сказала она. – Бей, только не отвергай.
В этот момент ему стало жаль ее. Он понес женщину в глубину комнат, ударами ботфорта распахивая перед собой половинки дверей, сухо трещавшие. Екатерина покорилась ему.
– Пришел… все-таки пришел, – бормотала она. – Не хочешь быть шестым – и не надо! Будь последним моим, проклятый…
Потом возник новый день, морозный и солнечный. Из заснеженных лесов столичной окраины вытекала густая мажорная тишина. На белых ветвях дерев сидели бодрые снегири в красных мундирчиках. К подъезду елагинской дачи подали сани. Екатерина, полковник Преображенской гвардии, поздравила Потемкина с чином подполковника той же гвардии.