Парижская знать бывала по вечерам в салоне мадам Жоффрен: здесь бывший атташе Рюльер, упиваясь нечаянной славой, читал вслух свои записки о России: он отказался уничтожить свои мемуары, но Екатерина вырвала у него честное слово, что, пока он жив, ни единой строчки не напечатает… Сегодня автор уже отложил чтение, когда к нему подошла маленькая толстая женщина с мужскими повадками, лицо ее было закрыто непроницаемой вуалью. Низким голосом она спросила Рюльера:
– Вы ручаетесь, что все описанное вами истинно?
– Несомненно, я ведь два года провел в России.
– Но, по вашим словам, русские крепостные засекаются насмерть помещицами, если раз в году не представят им в виде оброка бочку румян для вечерней косметики. Это неправда, уверяю вас.
– Простите, мадам, мне знаком ваш голос…
– Госпожа Михалкова! Заодно уж советую убрать из книги то место, где вы живописуете, что княгиня Дашкова была любовницей графа Панина, от которого после «революции» и родила сына.
Мадам Жоффрен пыталась удержать незнакомку:
– Ах, расскажите нам о дивной княгине Дашковой! Как бы я желала видеть в своем салоне эту храбрую героиню России!
«Госпожа Михалкова» с солдатской прямотой объявила, что княгине Дашковой нечего тут делать, ибо мадам Жоффрен никогда не поймет ее души, разнося о княгине славу лишь дурную. С этими словами Екатерина Романовна Дашкова покинула салон…
– Ну и славные дела! – заговорила она, появляясь в квартире Дени Дидро. – Все у вас угнетены, обобраны и разорены, а между тем вы, французы, швыряете тридцать миллионов только на свадьбу дофина. Наконец, тысяча парижан гибнет в ослеплении фейерверка, но… до этого ли вам? Лишь бы фейерверк был красивым. А что в итоге? Банкротство, обнищание народа, легкомыслие знати… Нет, – сказала Дашкова, усаживаясь плотнее, – у нас в России иное: мы, слава богу, обзавелись мудрейшей государыней.
Вошел лакей и спросил, можно ли подавать ужин.
– Да, – ответил Дидро, – подавай сразу, как только меня покинет эта очаровательная гостья…
«Госпожа Михалкова» за границей вела себя иначе, нежели княгиня Дашкова дома. На родине она пребывала в глухой, замкнутой оппозиции ко двору, но, попав в Европу, с пеной у рта отстаивала мудрость Екатерины, всюду доказывая подлинность ее неподдельного величия… Дашкова была еще молода, хотя Дидро смело давал ей все сорок лет. Княгиня держала голову очень высоко, обводя хозяина строгим, повелительным взором. Дидро решил не касаться трагических бедствий Франции, он заговорил о России – стране, нуждавшейся в свободе, чтобы народ ее обрел знания просвещенного века.
– Нет уж! – отвечала она, но в старости реставрировала свой ответ ученому: «Вы знаете, что у меня не рабская душа, следовательно, я не могу быть и тираном… Богатство и счастье крепостных составляет единственный источник нашего собственного (дворянского) благополучия и материальной прибыли; при такой аксиоме надо быть круглым дураком, чтобы истощать родник личного нашего интереса…»
– Но, княгиня, – горячо возразил Дидро, – вы не можете оспаривать, что свобода людей необходима их образованию.
– Дай нашим мужикам образование, и они все по городам разбегутся. Пусть же лучше сидят на земле и пашут, счастливые сами по себе, как это бывает со слепорожденными, не знающими прелести красок жизни. Но прозри их господь на миг и отними снова зрение, разве не станут они после глубоко несчастными?
Дидро записал: «Дай ей волю, она бы все человечество осчастливила. Но это первое движение души. Вторым движением она всех свободных людей обратила бы в своих рабов». Дашкова посетила и Ферней, где немощный Вольтер приветствовал ее похвалою:
– Что я слышу? Даже голос ее – это голос ангела?
Слуга поставил мудреца на колени в кресло, Вольтер облокотился на спинку сиденья и в этом положении пробыл все время ужина. Княгиню коробило, что он посадил ее между двумя фермерами-землевладельцами. Европа тогда много толковала о творчестве Фальконе, и Вольтер не преминул заметить, что памятник Петру I будет вполне достоин его величия. Он спросил, скоро ли Дидро отправится в Петербург, чтобы прозябнуть от морозов заодно с великою Семирамидой Севера:
– Уверен, что русская столица ему понравится…
– Понравится! – огрызнулась Дашкова. – Но Дидро уже сказал, что Петр Первый, образуя столицу на самом краю государства, поместил сердце страны под ноготь своего мизинца. Все пока хорошо! Но лишь до тех пор, пока Швеция не распустила свои паруса…
Дашкова рассуждала верно: в Швеции до сей поры многие не забыли Полтавы, и Петербург золотым дождем заливал в Стокгольме пламя реваншей. Шведский король Адольф-Фридрих, бывший епископ Любекский, приходился Екатерине II родным дядей по матери, и даже интриги королевы Ловизы-Ульрики не могли склонить его к воинственной политике. Но что будет, если Адольфа не станет?
Французы не одобряли тесного союза с Австрией, которую парижане называли «пиявкой». Наглое дитя панели, графиня Дюбарри заставила Шуазеля покинуть его жердочку – портфель с иностранными делами получил герцог Этильон… Никто в Петербурге не полагал, что за сменою Шуазеля сразу же изменится и политический курс Франции. «Выжидание – тоже политика», – разумно доказывал императрице граф Панин…
Турция от войны изнемогла, но Россия была полна сил!
Русский человек давно привык к батальному напряжению государства, и в минувшем году, как всегда, работали заводы на Урале, хлеборобы снимали урожай, крестьянки мочили в заводях рек льны, мастера отливали пушки и пекли булки, выковывали кирасы и копали канавы. Россия жила неугомонной жизнью, работая и празднуя, справляя свадьбы и крестины, поминая кутьей усопших, благословляя колыбельные сны младенцев… Бумажные деньги (ассигнации) не вызвали переполоха в народе, на что очень рассчитывали недруги в Европе, страна проявила к ним доверие, какое раньше питала к меди, серебру и золоту.
Петербург жил деловой жизнью. В полдень, как завещано от Петра I, бухала пушка с крепости, возвещая час «адмиральский». Работный люд закусывал прямо на улицах, с рогож, на земле разостланных, мужики скупали блины на подсолнечном масле, жевали сайки со снетками псковскими, извозчики кормились булками с паюсной икрой (это была их повседневная пища), а для бедняков и нищих бабы-поварихи готовили на кострах печенку да вымя коровье. Чиновники помоложе заполняли кофейни, эрберги и кондитерские, но более солидные мужи отечества спешили до дому, где хозяйка с детьми встречала супруга рюмкой анисовки, после чего семейно восседали за стол. Около пяти часов закрывались съезды на бирже, наступала пора насыщения купеческих фамилий – пирогами подовыми, сычугами коровьими, кишками поросячьими с кашей гречневой. Ближе к вечеру обедали вельможи и сановники, к услугам которых ботвиньи с кулебяками, соусы парижские, телятина разварная, пироги страсбургские, паштеты и ростбифы, кисели, мороженое, клубника парниковая, персики, апельсины и ананасы…
Екатерина, верная своим вкусам, ограничила себя куском мяса с картофелем, а огурец с ее тарелки стащил Гришка Орлов.
– Катя, отчего в меланхолии пребываешь? – спросил он.
– Да так… Очень уж быстро время летит. Сколько мы с тобою, Гришенька, за одним столом сиживаем?
– Лет десять уже. Или… надоел тебе?
– А ведь ты меня разлюбил.
Это было сказано ею удивительно спокойным тоном.
– Почему так решила, Катя?
– Не я… так сердце твое решило.
– Но-но мне! Добро-то наше не забывай. И не надейся, что от нашего брата легко избавиться…
Вспышка семейного разлада продолжения не имела. Вскоре из Ливорно прибыл Алехан Орлов, во дворце он повстречал Петрова:
– Э, вот ты где прижился! А почто оду ради Чесмы не сложишь? Чтобы завтрева была готова. Ста рублев не пожалею.
– Покорствую, – изогнулся Петров в поклоне.
Через день ода была испечена, как блин на сковородке:
Смесившись с кровью, Понт густеет
И вержет на брега срацын,
Стамбул от страха цепенеет,
Ярится в злобе солнцев сын…
– Какой сын? – перебил его Алехан, напрягая кулак.
– Солнцев. То бишь султан турецкий.
– Пиши проще: сукин сын – тогда все поймут.
– Слушаюсь, ваше сиятельство. Мигом переправлю.
Рубан услужал публике – Петров услужал персонам!
Алексею Орлову хвастать было нечем… Стамбул после Чесмы опасался, как бы в Босфор не вплыли русские корабли, не ведающие пощады. Но подполковник лейб-гвардии Преображенского полка не подчинялся адмиралу Спиридову: вместо прорыва к Стамбулу Алехан выискивал славы в путанице островов Архипелага, желая с корабельных палуб победить врага на земле. Таких чудес не бывает: флот есть флот, и его назначение – бой на море. Правда, Орлов блокировал проливы, доверив эту операцию Эльфинстону. Тот поставил корабли на якоря в Дарданеллах, под огнем турецких батарей велел оркестрам играть музыку, а сам уселся пить чай на палубе. Это было красиво, но бесполезно! Потом, решив навестить Спиридова у Лемноса, Эльфинстон лег на обратный курс. В пути могучий «Святослав», на котором он держал флаг, вздрогнул и затрещал, напоровшись на камни. Эльфинстон вызвал на помощь остальные корабли – и блокада Дарданелл была сорвана. После этого всей эскадре Спиридова пришлось спуститься дальше к югу – в поисках нового убежища флоту, какое и отыскали на острове в порту Ауза. Орлов своей волей выкинул Эльфинстона с русского флота, как нашкодившего щенка, а наемник пригрозил ему, что правда о русском флоте вызовет смех во всей Европе.
– Ступай к черту! – отвечал Орлов. – Иначе велю ребро тебе выломать, на огне закопчу его и съем за милую душу… Прощай!
Таковы были дела на эскадре, которую Алексей Орлов оставил на попечение Спиридова и предстал перед Екатериной, где его ждали награды и титул графа Чесменского. Беседуя с ним, императрица подавленно сказала, что новый год начинается плохо. Калмыцкая орда, не желая платить податей, снялась с кочевий и со всем скотом и кибитками тронулась в Джунгарию, а потому она заготовила указ о ликвидации Калмыцкого ханства… Алехан удивился:
– Разве яицкие казаки орду не удержали? Или проспали?
– Им теперь не до сна – на Яике бунт! Но меня заботят дела балтийские. Почитай, Алексей, что Остерман пишет…
Шведский король Адольф-Фридрих умер, Остерман требовал от Петербурга денег, денег и денег – для новых подкупов расшумевшейся аристократии. Остерман пробовал утешить Екатерину: молодой король Густав III испытывает самые нежные чувства к царственной кузине, но императрица знала истинную цену подобным симпатиям в политике. Алексей Орлов был приглашен в заседание Совета… Там сначала зачитали рапорт Спиридова из Архипелага: множество греческих островов отложились от султана Турецкого, население приняло русское подданство, а на острове Никосе адмирал основал гимназию, в которой эллины изучают язык российский, как свой государственный. Заодно Спиридов уведомлял Петербург, что Турция начинает заново отстраивать флот, а Франция продает Мустафе мощные линейные корабли типа «султан».
– Ваше мнение, господа? – спросила Екатерина.
Никита Иванович Панин сказал, что усиливать блокаду турецкой столицы опасно, ибо «оголодание» Стамбула может побудить османов к более решительным действиям противу армии на Дунае:
– От сего мир не близится – удаляется.
Алехан вытянул над столом руку. Эта рука, душившая царей за пьянкой, была утяжелена пересверком бриллиантовых перстней.
– Вы, граф, никогда войны и не желали!
– Не желал, – согласился Панин. – Ибо внутреннее состояние империи не дает нам права увлекаться успехами на стороне.
– Но виктории флота и армии российских разве не укрепляют положение внутри империи? – вопросил Орлов.
– Одно укрепляется, другое рушится.
– Или Яика испужались? – поднялся Алехан во весь рост. – Но я приехал сюда через всю Европу не для того, чтобы…
– Тихо, тихо, – остановила его Екатерина. – Ты приехал, чтобы выслушать от нас истину, а она такова ныне стала, что уже не собака хвостом вертит, а сам хвост крутит собакой во все стороны… Мы не одни в свете, и политика наша, увы, запуталась с помощью пруссаков и австрийцев.
Как бы между делом упрекнув Панина, она умолкла. Никита Иванович со зловещим выражением лица ознакомил Алехана с требованиями России. Отныне, маневрируя между Веной и Потсдамом, граф Румянцев на Дунае и граф Чесменский в Архипелаге – каждый обретал полномочия для мирных переговоров с противником. Екатерина ни единого лишнего дня Алехана в Петербурге не задерживала:
– Езжай к эскадре и следи, чтобы турки не провели тебя. В этом году на Дунае ничего не случится. Но будем Крым брать…
Алехан вернулся в Ливорно, где разбил сердце знаменитой поэтессы Кориллы, венчанной в Капитолии лаврами Торквато Тассо и Петрарки; красавица боготворила грубияна, в страсти придумывала ему нежные имена: «Варвар, сатрап, демон, фараон, мучитель, дикарь, людоед, сатана, изверг… Как я жила без тебя раньше?» В передней графа Орлова всегда толпились художники, желавшие писать с него портреты, а прославленный пейзажист Филипп Гакерт задумал целую серию картин о Чесменской битве:
– Но я никогда не видел взрывающихся кораблей.
– Сейчас взорвем, – отвечал Орлов небрежно.
В Ливорно понаехали живописцы, собрались знатные господа и духовенство, прекрасные синьориты и дипломаты. Никто не верил, что для натуры русские пожертвуют двумя кораблями.
– Можно рвать, – конкретно доложил Грейг.
– Так рви, чего публику томить понапрасну…
В небо выбросило чудовищные факелы взрывов, долго рушились в гавань обломки бортов, мачты и реи, а горящие паруса ложились на черную воду. Алехан картины Чесменского боя купил и переправил их в Эрмитаж… Не для истории – для славы императрицы!
Эрмитаж, Эрмитаж, ты ведь тоже наша история…
Новое влияние герцога Эгильона еще не сказалось в политике Франции, однако понемногу оттаивало сердце маркиза Вержена, посла в Стамбуле, где он немало попортил русским крови. Совершенно случайно картина Менгса «Андромеда», проданная алжирскими пиратами, попала на один из майданов Стамбула. Вержен выкупил ее и переправил в Эрмитаж, прося императрицу оплатить лишь 24 копейки – почтовые расходы. Екатерина упаковала в ящик самую дорогую шубу, поверх нее рассыпала 24 копейки медью и вложила в рукав письмо для Вержена: мол, в картину Менгса была завернута чья-то шуба; скорее всего, ваша прекрасная супруга сделала это по рассеянности, свойственной многим женщинам…
«Андромеда» заняла достойное место в Эрмитаже!
Но выводов из этого случая Екатерина делать не стала:
– Посмотрим, каково сложатся дела в Стокгольме…