Роды начались ночью.
Без пафоса. Без красивой подготовки. С тянущей боли в пояснице, от которой я сначала только раздражённо проснулась, потом перевернулась на другой бок, потом поняла, что боль идёт волной. И ещё. И ещё.
Я села в кровати.
Комната была тёмной, за окном моросил дождь. Часы показывали 03:17.
— Оксана, — позвала я сначала тихо, потом громче.
Она влетела через минуту, заспанная, растрёпанная, но уже собранная.
— Что?
Я посмотрела на неё и зачем-то улыбнулась.
— Кажется, мы рожаем.
Дальше всё пошло слишком быстро и слишком медленно одновременно.
Варя проснулась, побледнела, но держалась. Позвонили Глазкову. Он ответил с первого гудка, и одно его спокойное: «Я выезжаю, не паникуйте» — уже держало меня крепче обезболивания.
Схватки шли волнами, и каждая казалась концом света.
Пока ехали, я держалась за дверцу машины и дышала так, как учили на курсах, которые я когда-то презирала как «занудство для идеальных мам». Теперь за эти вдохи я была готова благодарить весь мир.
В приёмном покое всё засуетилось. Меня увезли, переодели, осмотрели. Глазков появился в родзале уже в маске, в шапочке, в зелёной форме — и всё равно я узнала его сразу. По глазам. По спокойствию. По тому, как он подошёл и просто положил ладонь мне на плечо.
— Я здесь, — сказал он.
И этого было достаточно, чтобы я не рассыпалась окончательно.
Роды были тяжёлыми.
Я кричала. Плакала. Злилась. Просила, чтобы всё это прекратилось, и в перерывах между схватками шептала дочери, чтобы она не смела бросать меня посреди этой мясорубки.
— Юлиана, смотрите на меня, — говорил Глазков. — Дышите. Ещё. Вот так. Вы умеете. Вы сильная.
— Не хочу быть сильной! — выкрикнула я в какой-то момент. — Хочу, чтобы она уже была снаружи!
Он даже сквозь маску улыбнулся глазами.
— Очень здоровое желание. Работаем.
Я не знала, сколько это длилось. Время превратилось в боль, пот, дыхание, команды, страх и желание разорвать всё вокруг.
А потом всё стало другим.
Один страшный толчок.
Ещё один.
И вдруг — крик.
Тонкий. Живой. Невозможный.
Я заплакала сразу. Ещё до того, как её положили мне на грудь.
Моя дочь была тёплой, мокрой, красной, совершенно прекрасной. Маленькое лицо, сжатые кулачки, губы, которые уже искали мир.
— Девочка, — выдохнула я. — Моя девочка…
Я не слышала, как рядом что-то говорили. Как записывали вес. Как двигались люди. Я смотрела только на неё.
На мою жизнь.
На мою победу.
На ту, ради которой стоило пройти сквозь весь этот ад.
Глазков стоял рядом. Я подняла на него глаза — и он впервые за всё это время выглядел не врачом. Мужчиной, у которого дрогнуло что-то глубоко внутри.
— Здравствуй, — сказал он дочери тихо. — Мы тебя очень ждали.
Я заплакала сильнее.
Потому что он сказал «мы».
И это было самым точным словом на свете.