Политическое преступление настолько часто сближается с уголовным, что отличить одно от другого по силам только знатоку.
Когда Анненский узнал об убийстве Аркадия Галкина, следствие уверенно зашло в тупик. Свидетелей не нашлось. Беспорядок в квартире и полное отсутствие вещей, представляющих маломальскую ценность, заставляли остановиться на версии ограбления. Возможно, преступник или преступники рассчитывали ограничиться кражей, но встретились со строптивым хозяином и пустили в ход оружие. Его закололи кинжалом или шабером. Треугольные отверстия в грудине указывали на применение какой-то заточки. Соседи не заметили шума. Это позволяло предполагать наличие превосходящих сил, когда как минимум один держит и зажимает рот, а другой наносит удары. Покончив с Галкиным, разбойники обшарили жильё и скрылись.
В полиции надеялись, что вещи всплывут на базаре или проговорится кто-нибудь из доносчиков, однако по равнодушному тону следователя Анненский угадал, что тот уже примирился с новым «глухарём» в своём сейфе. Студент-железнодорожник был мало кому нужен и среди знатных мокрушников никому не интересен.
Душегубы могли думать так же и рассчитывать на фарт, не допуская мысли, что за розыск примется звезда Охранного отделения. Для человека понимающего убийство лица причастного служило наглядным показателем степени безумства храбрых. Засевшие в Петербурге члены Центрального Комитета партии социалистов-революционеров оказались на такой мели, что решили отомстить.
– Сидел бы в тюрьме, был бы жив, – сообщил Платону о своих соображениях Александр Павлович, как одинокий человек разговаривает с собакой.
– Так точно, – вахмистр продемонстрировал, что может получиться, если бы животные умели говорить. – Тётку его тоже грохнут, когда выйдет.
– Не выйдет, я её за пособничество посажу. Хватит трупов, – явил сыщик торжество европейского гуманизма. – А ты привези-ка мне человечка.
Перлюстрация почты, данные наружного наблюдения и агентурные данные – вот три кита, спускающие фонтаны сведений в заботливо подставленную чашу политической полиции. Анненский приступил к опросу в кабинете ресторана «Вена», куда мог зайти любой прилично одетый человек, сесть за столик и поговорить.
– Лесандр Павлович, к вам энтот… – переодетый в штатское Кочубей крякнул, сдержался, чтобы на людях не произносить имён. – Стрюцкий из щелкопёров.
– Веди эту мразь, – распорядился Анненский, покручивая за ножку бокал аперитива.
Втянув голову в плечи, словно его шпыняли всю дорогу до заведения, в кабинет заскочил осведомитель из тех, что секретно сотрудничает за деньги и из-под палки, но никогда идейно и по доброй воле. Это был самый гнусный тип из всех предателей, кроме Азефа и ему подобных, которые, как подозревал Анненский, выдают своих товарищей жандармам, докладывают о террористической работе и политической обстановке в России немецкой и британской разведке, получают деньги от всех скопом, включая эмигрантские пожертвования на насильственное переустройство русского общества, а подрывную деятельность ведут ради ухарства и повышения чувства собственной важности. Стрюцкий стоял на самой нижней ступени их партийной лестницы, однако сотрудничал в редакциях сразу нескольких газет и весь полнился слухами.
Оказавшись перед жандармом, он немедленно стащил с кучерявых волос замызганное канотье, прижал к животу, угодливо улыбнулся и замер, не решаясь присесть без приглашения.
– Не торчи, будто аршин проглотил, – холодно кинул жандарм. – Вот стул.
Доносчик опустился с неуклюжей поспешностью, убрал канотье на колени и прижал обеими руками, чтобы не соскользнуло на пол. Анненский жестом отогнал официанта. Визит предполагался краткий.
– Давно не виделись, – вместо приветствия сказал ротмистр, дождавшись, когда халдей удалится. – Как живётся на воле?
– Живётся-можется, – торопливо хихикнул стрюцкий. – Живётся хорошо, можется не очень. А так всё прекрасно.
– Что для меня есть?
– Да как-то… Новостями не богат. Лето было, все на дачах.
– Как там твои народовольцы, не вымерли ещё?
– Чаи гоняют безвылазно. Конфет им из города не прислали, так что грустят.
Стрюцкий юлил, и тогда Анненский ему сказал:
– Что ты знаешь про убийства в городе за минувшие пару дней?
Газетчик встрепенулся, ему явно было что рассказать и не терпелось поведать, если разрешили.
– В околоток на Сергиевской улице соседи из дома напротив обратились. Говорят, в одной квартире окна странные, зелёные, по утрам такими становятся, а вечером сами собой проясняются, чертовщина это. Околоточный с понятыми дверь вскрыл, а она двойная, на войлочных зимних прокладках от сквозняков. В нос сразу смрад. Там купца убили, квартиру заперли, и он почти месяц гнил. А окна такими стали от зелёных трупных мух. Они днём на свет летели и на окна садились, – таинственным голосом закончил журналист, с любопытством изучая реакцию жандарма, – очень ему хотелось, чтобы ротмистра замутило.
Александр Павлович был привычен.
– Горазд ты заливать.
– Не развлечёшь – не проживёшь, такова работа журналистская. Если бы я не писал юморесок и всяких баек, разве бы стал золотым пером?
– Что ты слышал об убийстве студента? – внезапно спросил его Анненский, срубив на взлёте пыл самохвальства.
– Галкина? – немедленно уточнил журналист, как будто у него в запасе имелись другие мёртвые учащиеся.
– Знаешь ещё о ком-то? – сыщик вцепился в него взглядом.
– Других не знаю. Галкина зарезали на квартире, которую он снимал, пользуясь благосклонностью своей тётки, кою вы давеча повязали. В доме порылись, вещи вынесли.
– А ещё? Про студента что знаешь?
– Дурачок какой-то околореволюционный. Бегал возле движухи, но не при деле, а так, – стрюцкий скорчил презрительную рожицу:
Же по Невскому марше,
Же перде перчатку.
Же её шерше-шерше,
Плюнул и опять марше.
Местечковый французский в исполнении стрюцкого преобразовал в душе Анненского некоторые утверждения галльских философов и гуманистов о величии природы человека. Александр Павлович не дрогнул лицом, но спросил:
– Сколько ты живёшь в Санкт-Петербурге?
– С прошлого века, – хвастливо заявил журналист. – Я почти коренной.
– Четыре года, – сказал Анненский.
Стрюцкий скуксился
– Кто его завалил, по твоему мнению?
– Галкин всё время нёс про своего знакомого Азария Шкляева. Я так и написал, что это он приехал из Вятки и скубента на пику поднял, чтобы лишнего не болтал. Вы газет не читаете?
– Ты совсем офонарел! Подставляешь своих под молотки за мелкую мзду от редактора, да ещё и лжёшь при этом, – возмутился жандарм.
Стрюцкий угодливо захихикал.
– Можешь быть свободен, – придя к выводу, что по делу убиенного Аркадия Галкина больше ничего не добиться, ротмистр решил не терять времени, но доносчик напомнил о главном:
– Деньжат бы.
– Ах, ты, каналья! – воскликнул Анненский, занося руку.
Стрюцкий сжался.
– Поди вон, скотина. Не заработал. Нужен результат, а у тебя голый вассер. У меня не газета. Проваливай.
Жадный интерес отразился на лице стрюцкого.
– Кто не готов заплатить, не сильно хочет приобрести, – молвил он после некоторого колебания.
– Что ты мне хочешь сказать?
– Графиня приютила у себя беглого.
– Вот как.
По огоньку, загоревшемуся в глазах жандарма, доносчик уверился, что сходил на встречу не зря.
– А говорил, ничего на даче не происходит.
– Я этого не говорил, – извернулся стрюцкий.
– Кто же этот загадочный скиталец? – ленивым тоном полюбопытствовал Александр Павлович и, поскольку доносчик медлил с ответом, намеренно затягивая паузу, понукнул. – Имя его, имя!
– Борис Викторович Савинков.
Наблюдая, как потух в глазах огонёк, секретный сотрудник почувствовал себя неуверенно.
– Ах, этот, – равнодушно протянул Анненский. – Ну, и что он?
– Да так, ничего, – вскинул плечи стрюцкий, почти подпрыгнув. – Отсиживается, гоняет чаи. Его сразу допустили в подвал вместо меня, видно, не желая, чтобы жилец отлынивал. Перебил он мою конкуренцию.
– Как он после ссылки, озлоблен?
Стрюцкий так энергично замотал головой, что Анненский на миг проникся ожиданием, когда она слетит с плеч и укатится в зал ресторана, привлекая к их встрече ненужное внимание публики.
– Каким ушёл, тем и вернулся. Что с него взять? Он по большей части бахвал. Зачем вы его тогда посадили? На словах готов побряцать оружием, а на деле у него и оружия-то нет. В «Союзе» явил себя как агитатор…
– То есть пустобрёх, – задумчиво протянул ротмистр.
– Развлекает графиню застольными беседами. Он пропагандист, а не бунтарь. На словах весь из себя дерзновенный, романтичный и не робкого десятка, прямо как этот… – стрюцкий щёлкнул пальцами. – Татарин из Трускавца.
– Тартарен из Тараскона, – брезгливо поправил Анненский, который в Париже видел писателя на склоне лет и не совсем во здравии, но тем трогательнее остались воспоминания об их краткой беседе. – Что ты понимаешь в литературе, скотина?
Стрюцкий скорчил ехидную мину. Жандарм понял, что попал в умело расставленную шутом ловушку.
– Одно слово, поляк, – добавил стрюцкий скабрезным тоном. – Они оченно нравядца женщинам.
«La vieille folle[19]», – Анненский был представлен графине Морозовой в высшем свете, когда был молод, и даже допущен к ручке, но впоследствии Полли увлеклась народничеством и нигилистическими воззрениями и отреклась не только от христианской морали и православия, но вместе с тем и от разума.
– Вот твои тридцать рублей, – за эту голову Анненский от щедрот казённых отлистал три красненьких ассигнации.
– Даже не серебром, – растянул губы стрюцкий.
– Ты превзошёл своего соотечественника, – отметил Анненский, доставая из бумажника четвертинку листка. – Даже апостолу не удалось продать любимого друга дважды. Пиши расписку.
Ежов достал из жилетного кармана огрызки карандаша простого и химического, приклеенных задами друг к другу столярным клеем, помусолил во рту и залихватски вывел иудину грамоту чернилами, будто в его распоряжении оказалось всамделишнее перо.
– Готово, – и придвинул квитанцию ротмистру, который допивал вино, наблюдая, как он строчит. – Ещё забыл сказать по поводу Галкина. Прачка видела подозрительного субчика, который там крутился.
Рослый, нос пятачком, на физии слева гниющий рубец.
– Написал о нём в газету? – спросил жандарм.
– Приберёг до лучших времён. Это мой эксклюзив, – блеснул знанием местечкового английского стрюцкий, прежде чем убраться с глаз долой.
«Le pisse-copier![20]» – думал Анненский, ступая по мосту. За ним, словно тень, следовал верный Платон. Кочубей старался не мешать, видя, что господин глубоко погрузился в размышления после встречи с осведомителем.
Так оно и было. Стрюцкий напомнил об Альфонсе Доде. «Тартареном из Тараскона» Александр Павлович зачитывался в детстве и по сей день нежно любил. На ум сами пришли строки: «У каждой семьи свой любимый романс, и в городе это хорошо известно. Известно, например, что любимый романс аптекаря Безюке: «Сияй, о звездочка моя…» Оружейника Костекальда: «Придешь ли ты в тот край лачуг убогих?» Податного инспектора: «Ах, будь я невидимкой, меня б не увидать!»
Почему-то стало грустно. Жандарм скрипнул зубами.
– Раскольник ещё проявит себя, – неожиданно сказал он вслух.