К книге
Штрафной батальон. В прорыв идут штрафные батальоныШтрафной батальон
2%
Штрафной батальон
2

* * *

– Эге-гей, хмыри подколодные! Чего грабелки пообвесили? Держи уши топориком, хвост пистолетом!..

Сбив ушанку на затылок, долговязый белобрысый солдат заложил два пальца в рот и пронзительно, залихватски присвистнул:

– Привыкли паек задарма жрать, шушера этапная! Давай, давай шевелись, мазурики! Не все только нам горб надрывать, пора и вас, голубчиков, припрячь. А лесочка тут на всех хватит!

Шагавший с краю задиристый, заносчивый цыган Данила Салов, никому не прощавший обидного выпада в свой адрес, казалось, обрадовался случаю лишний раз позубоскалить:

– А и харя ты обезьянья! – с присущим акцентом и нарочитой медлительностью начал он, обратясь к обидчику с видом человека, знающего себе цену и не чуждого покрасоваться. – Да и чтоб грыжу тебе бесплатную заработать, и чтоб сыну твоему она потом досталась, да и с горбом в довесок!..

– Возьми себе, огрызок! Дарю взаимно!

– Ну ты, оглобля усохшая! Закрой хайло – кишки простудишь!

– Сам ты жертва аборта! – не унимался белобрысый, скалясь и похохатывая, шутя парируя все наскоки цыгана.

– У-у! – Взбеленясь от невозможности сокрушить, повергнуть противника, Салов яростно потряс вскинутым кулачищем.

Встреченная разухабистым посвистом и насмешливо-оскорбительным гоготом солдат, валивших строевой лес в приобочинных участках соснового бора, колонна штрафников, сопровождаемая их непрекращающимися озорными шуточками и выкриками, медленно приближалась к посту контрольно-пропускного пункта.

– Вот фрей клятый! Обрадовался, что его заместо коня в упряжку вперли! – болезненно переживая свое посрамление и как бы оправдываясь, вслух ворчал цыган. – Просил бы у начальника еще и овса к обеду, чтобы ржал получше да ишачил покрепче…

– Что, мора, уели тебя? – злорадно поддел его Кусков. – Небось щи цыганские только до поту жрать умеешь? Погоди, друг ситный, вот доберемся до фронта, так там ты безо всяких понуканий за двоих меринов пахать начнешь, особо если окопы под огнем рыть придется. Это тебе не в таборе котлы лудить да кур ворованных щипать…

Кусков, в прошлом солдат воздушно-десантной бригады, побывавший в переделках – левую его щеку от виска до подбородка просекал резкий глубокий шрам, а кожа сплошь была изъедена россыпью крошечных, точечных вкраплений – верных признаков живого знакомства с рванувшей подле миной, – не без оснований считал себя видавшим виды, умудренным бойцом и потому обращался к Салову тем добродушно-снисходительным – чуть свысока – тоном, который на правах бывалых нередко усваивают фронтовики по отношению к необстрелянным новичкам.

Вряд ли он хотел обидеть цыгана всерьез, но того подначка Кускова неожиданно взъярила. Смуглое лицо Данилы побагровело, исказилось бешенством. Глаза полезли из орбит.

– Вояка ты магаданская! Думаешь, если цыган, то смерти испугается?! Врешь, тля поганая! Да у меня братан с дядей на фронте! Одного уж медалью наградили! Не как ты, около фронта не ошиваются и после госпиталя домой на просушку штанов не бегают! До сих воюют…

– Это я-то около фронта ошивался?! – задохнувшись от наглого чудовищного обвинения, вскричал Кусков, наскакивая на Салова и зверея. – Запомни, гад, и другим закажи: не домой я бежал, а в часть свою добирался, в другую не захотел. И не штаны сушить, а за медалью, честно заработанной!..

Крайне возбудимый и непоследовательный, легко впадающий из одного неуравновешенного состояния в другое, цыган уже отходчиво улыбался, лукавил:

– Ты, Кусок, как тот Яшка-цыган, что на пересылке ко мне подходил. Помнишь? Он тоже, почти как ты, на суду оправдывался. Иду, говорит, я, гражданин судья, по переулку, а он узкий-узкий. И посередине, как назло, та лошадь разлеглась. Злющая-презлющая. Я, говорит, к ней с головы подошел – она кусается. Хотел ее с боков обойти – она брыкается. Тогда я хотел через нее перелезть, а она возьми да и понеси меня. Никак не остановлю. И куда бы занесла чертова кобыла – не знаю. Спасибо товарищ милиционер остановил. Благодарность ему за спасение человека надо объявить…

– Издеваешься, гад! – уловив за вкрадчивой ласковостью слов цыгана все тот же скрытый намек на дезертирство, взревел Кусков и, задрожав всем телом, двинулся на обидчика с кулаками. – Сравнил фронт с кобылячьим воровством и еще ржет как сивый мерин! Ты мне эти свои байки брось, конокрад паршивый, не то… – Разом исчерпав весь запас оскорбительных речений, он силился отыскать другие, более веские и значительные, которыми можно было бы ужалить противника побольнее, но не находил: – Небось полежишь, подлюка, под минами, живо щериться перестанешь, волком взвоешь!.. И если еще хоть раз трепанешь кому, что я от фронта бегал, – держись! Не посмотрю, что бугай бугаем, – враз трупом сделаю! Слово десантника!

Едва ли вспыхнувшая ссора закончилась бы миром, не вмешайся Шведов, оттеснивший Кускова с той грубоватой бесцеремонностью, которая обыкновенно присуща тому из друзей, кто верховодит и убежден в силе своего влияния.

– Брось ты, Андрюха, нашел с кем связываться! – удерживая того за борта шинели, урезонивал он. – Ему же лечиться надо, он больной, а ты внимание обращаешь…

Салов, поглядывая на них сбоку, властно и довольно ухмылялся, чувствуя за собой силу.

Колоритной и во многом для Павла загадочной и непонятной фигурой был этот цыган. Вызывающе дерзкий, бесстрашно-насмешливый, он, с одной стороны, отталкивал своей несдержанностью, грубостью, уродливыми блатными выходками, тем, что невозможно было предсказать его моментальных последующих движений души, похожих больше на вывихи, но, с другой стороны, привлекал тем, что, несмотря на все свои дикие воровские ухватки и выверты, не был подл, без особой нужды никого не задирал, ни с кем из уголовников близко не сходился и вообще держался подкупающе независимо, с достоинством, хотя и особняком. Впрочем, делать это ему было нетрудно, поскольку его массивная, крутоплечая фигура с отвесно повисшими тяжелыми руками, согнутыми в локтях наподобие кузнечных клещей, таила такую осязаемо-ухватистую мощь, что испробовать ее на себе охотников не находилось.

Угроза Кускова его ничуть не устрашила. Колонна между тем доползла до поста контрольно-пропускного пункта, и, пока начальник конвоя через дневального вызывал дежурного, а затем ходил с донесением в штаб, штрафники, сгрудившись у ограждения из колючей проволоки, которым была обнесена территория лагеря, с настороженным боязливым любопытством присматривались ко всему, что делалось внутри.

И всюду на обширной залесенной территории лагеря глаз наблюдал беспорядочное движение, строительную сутолоку. Сотни людей стучали топорами, шаркали пилами, долбили мерзлую землю ломами и кирками, перетаскивали на себе и перевозили на подводах свежий тес, рулоны толя, возы соломы. В одном месте заканчивали сооружение землянок, подгоняли дверные проемы и косяки, в другом устанавливали на стационары походные кухни, сколачивали навесы для умывальников и грибки для часовых.

От ближних обжитых землянок тянулись кверху бледные дымки, пахло оструганной щепой и чистым, настоянным на хвое воздухом, от которого пьянило головы и перехватывало острыми спазмами пустые желудки.

– Глянь, братва, никак тоже штрафники? – упавшим голосом предположил авиатехник Бачунский, скрытный, осмотрительный человек, не спешивший обозначать круг своих дружеских симпатий и привязанностей. И, как видно, не столько потому, что не нуждался в товарищеском участии, сколько из опасения ошибиться и довериться не тому, кому следует.

Проследив за его взглядом, Павел увидел полувзвод солдат, которые копали неподалеку от будки дежурного дополнительный колодец и одновременно сбивали ребристый сруб. Судя по меткам, оставшимся на ушанках от красноармейских звездочек, и отсутствию погон, это были проштрафившиеся бойцы. Но конвоя поблизости не было, и Павел неопределенно пожал плечами: мол, поживем – увидим!

Теряться в догадках долго не пришлось. Пооглядывавшись на партию вновь прибывших, трое наиболее любопытствующих солдат отделились от общей группы и, воровато озираясь, приблизились к колючему ограждению.

– С прибытьицем, кореша! Откель этапчик приплыл? – развязно осведомился передний, с угреватым лицом и двумя выбитыми верхними зубами.

Распахнув полушубок так, чтобы стало видно обнаженную исколотую грудь, навстречу выдвинулся Карзубый.

– Саратовские мы, керя! – картинно подбоченясь и смещая почему-то ударение в слове «саратовские» со второго на третий слог, горделиво возвестил он. – Еще вопросики будут?

– Гожо! Кажись, о вас ксива была…

Карзубый и угреватый обменялись значительными приценивающимися взглядами, точно обнюхались, как это делают по весне две дворняги, случайно встретившиеся на дороге. И, по всему, остались вполне довольны друг другом, потому что угреватый обернулся и взмахом руки позвал своих дружков, показав, что можно подходить, здесь те, кого они ждут. Вскоре между сторонами завязался оживленный заинтересованный обмен полезной информацией.

– А как здесь нащёт того, чтобы похавать? – некстати поинтересовался Боря Рыжий, когда возбуждение несколько поулеглось.

Угреватый насупился, смерил его брезгливым, притворно-недоумевающим взглядом:

– Ты че, паря, с катушек вертанулся, не знаешь? Специально для тебя седня на кухне индийского слона заварили. С хоботом и в галошах. Потому как перед тем он гриппом приболел…

– Слона, правда, повара сами сожрали, а тебе, огонек, рваную галошу оставили! – подхватил смешливый вертлявый солдатик с непрестанно меняющимся выражением лица, в распахнутой шинели и с медным кольцом на руке.

– А еще крем-брюлю комбат для вас приготовил, что супом ритатуй зовется. Это когда в котле по краям вода, а в середине две пшенины гоняются друг за другом с дубиной! – откровенно потешаясь, пояснил третий – молоденький ершистый парнишка, похожий на Туманова.

– Покурить у кого не найдется, ребяты? – робко попросил Покровский, немолодой, невероятно исхудавший солдат, наглухо заросший жесткой неопрятной щетиной. Он, наверно, потому и был такой худой, что постоянно обменивал скудный паек на курево. Табаку ему никогда не хватало.

Неуклюжая просьба Покровского подлила масла в огонь. Вместо махорки ему достается едкая реплика:

– Давай, батя, закурим! Но тока сначала твой, а потом каждый свой!..

– Не смеши, пахан. Кто ж так слабо просит? – наставительно укорил угреватый. – По-нашенски-то надо не так: дескать, не найдется ли у кого случаем бумажки, вашего табачку закурить, а то наши спички дома на пиянине остались…

Негромкий предупреждающий свист, донесшийся от колодца, вмиг оборвал смех, заставил потешавшуюся компанию настороженно прислушаться.

– Карефаны-ы! Ша-а! Комбат идет! Балтус!

Предупреждение это произвело магическое действие.

После краткого панического замешательства зубоскалы, пригнувшись, зайцами сыпанули прочь, с поразительным проворством расхватали брошенные ломы и лопаты, остервенело набросились на работу.

Испытав внутренний трепет, невольно подтянулись и образовали строй прибывшие на пополнение штрафники. Замерев, с тревожным ожиданием наблюдали за показавшимся молодцевато шагавшим командиром. Что же это за чудище такое, одно упоминание которого способно парализовывать людей страхом?

Грозным комбатом оказался невысокий сухощавый майор в ладно пригнанной офицерской шинели, новенькой фуражке с зеленым верхом и хромовых, до блеска начищенных сапогах. Уже по тому, как он шел, четко, выверенно, слегка пружиня стать, как был неотразимо, безукоризненно подтянут, собран и совершенно при этом естествен, непринужден, нисколько не заботясь и не прибегая к усилиям, чтобы сохранять эту внутренне присущую ему простоту и легкость, – уже в одном только этом чудилось немало разительного и обещающего. Показным лоском, выхоленностью Павла смутить было трудно: затрудняясь порой постичь причинно-следственные связи, он тем не менее обладал тонким чутьем на всякого рода искусственность и двоедушие.

Комбату он поверил. Поверил сразу и бесповоротно, уяснив как-то подспудно и вдруг, что его вылощенность – не фиглярская показуха, а определенный стиль жизни, где оселком является строгая обязательность и основательность, причем именно тот стиль и те достоинства, которые наиболее почитались самим Павлом и которых ему, к вящему сожалению, недоставало.

Остановившись в нескольких шагах перед строем, майор жестко прищурился, заложил руки за спину. Поодаль за спиной переводил дух раскрасневшийся от быстрой ходьбы, едва поспевавший за ним начальник конвоя, придерживавший обеими руками толстую брезентовую сумку с личными делами штрафников.

Все напряженно ждали, когда заговорит и что скажет комбат, но он молчал, холодно переводя взгляд с одного лица на другое. И от этого сурового молчания многим становилось не по себе. Майор, казалось, просвечивал каждого насквозь, безжалостно проникал в самые потаенные уголки душ, бесстрастно доставая и перебирая все, что там было запрятано заповедного и неприкосновенного.

Непостижимо, но, встретившись с его непреклонно-волевым, проницательным взглядом, Павел внезапно испытал такое, ставшее уже понемногу притупляться, мучительное чувство стыда и унижения, которое впервые пережил на тюремном дворе, когда, забывшись, вдруг услышал за спиной злой осадистый оклик: «Не верти головой, сволочь!» – и вслед за тем получил раздраженный тычок стволом под ребра. Тогда враждебный выпад конвоира буквально низверг и подавил его. С трудом соотнося свое «я» с кошмаром случившегося, он до того момента все же не представлял себя в такой степени падшим и отверженным, какая открылась ему в недружелюбном акте солдата-охранника. Трагедия хоть и произошла и была реальностью, но в сознании еще не утвердилась, не успела. Не было на нем и жалких рубищ уголовника, которые придадут ей законченные формы и размеры, их еще только предстояло надеть.

А пока, применяясь к ним умозрительно, он видел себя таким, каким предстояло стать, с какой-то чужой отстраненностью силясь признать и сопротивляясь допустить, точно ли это он, точно ли это дано ему. И сам поэтому существовал как бы в двух измерениях – старом и новом. Но больше в старом, в своем безупречном прошлом, продолжая пользоваться прежними мерками и считая себя хоть и тяжко виновным, но человеком.

В действительности, оказывается, его представления нуждались в поправках. Для конвоировавшего его солдата, как и для всех, с кем разделила его незримая черта, двух измерений не существовало, было лишь одно – настоящее. И в этом настоящем ему соответствовало лишь одно обозначение – «Сволочь!», мерзкое, презренное существо.

И вот то казнящее ощущение всплыло вновь, причинило боль. Все в Павле топорщилось, протестовало против того жуткого, несправедливого положения, в котором очутился он, в прошлом боевой командир и коммунист, против того незримо существовавшего знака равенства, который ставил его на одну доску с подонками общества. Но…

Закончив своеобразный смотр прибывшего пополнения, майор едва уловимо, загадочно усмехнулся и, так и не произнеся ни единого слова, удалился, знаком приказав начальнику конвоя приступать к приему-передаче штрафников. Странное поведение комбата вызвало между тем различные толки и предположения. Единодушными были лишь уголовники. Старый волк Маня Клоп сразу вздыбил шерсть и сделал стойку.

– Энкавэдэшник, падла! – просипел он. – Как рентгеном жгет, гад. Видал я таких – знаю…

– Через шкуру сверлит, начальничек! Как удав на лягушек, смотрел, – согласился Тихарь, с ожесточением сплевывая под ноги.

– У этой суки на восемь-восемь не проедешь. Будь спок – ухайдачит за милую душу. Зверюга! – мрачно подтвердил и Карзубый, нервно передергивая плечами.

– Что, кери, не нравится? Жареным запахло? – ехидно пособолезновал Шведов. – Думали, командиром штрафбата вам воспитателя из института благородных девиц назначат? А тут, как говорится, в самый цвет угадано. Такой вам, тюремной… сволочи, спуску не даст, как наведет шмон – живо дурью маяться перестанете.

– Шмон наводить пора и без комбата, – подал голос Павел. – Чтобы прочистить мозги и пообломать кое-кому рога, многого вовсе не требуется! – закончил он с той значительностью в голосе, которая одновременно определяет и серьезность намерений, и объект направленности.

Маня Клоп метнул в него злобный, полный бешеной ненависти взгляд, хищно ощерил беззубый, в черных цинготных провалах рот, предупредил хрипло:

Предыдущая главаГлава 2 из 110Следующая глава