Почти все утро шли мы сквозь заросли тростника, так никого и не встретив. Иолента, насколько я мог судить, сил не теряла, но и бодрее не становилась, однако голод, и тяжесть ее тела на плечах, и нещадно палящее голову солнце, похоже, брали свое: раза два или три, искоса, краем глаза взглянув в сторону Иоленты, я словно бы видел рядом совсем не ее, а кого-то другого – женщину, которую где-то встречал, да только не мог узнать. Если же я поворачивал голову, чтобы взглянуть на нее прямо, впечатление это (неизменно очень и очень смутное) сразу же исчезало, рассеивалось, точно морок.
Так мы и шли, почти без разговоров. Впервые с той самой минуты, как я принял из рук мастера Палемона «Терминус Эст», тяжесть меча показалась мне обременительной: перевязь изрядно натерла плечо.
Я нарезал всем нам тростника, и мы, жуя стебли, утоляли голод и жажду их сладким соком. Иоленте постоянно хотелось пить, а поскольку идти без нашей помощи она не могла и удержать тростниковый стебель на ходу не могла тоже, нам то и дело приходилось останавливаться. Странно же, должен сказать, было видеть, что ее длинные ноги – столь великолепной формы, стройные у лодыжек, полные в бедрах – совсем ни на что не годны…
К концу утра, достигнув границы тростниковых полей, мы оказались на краю настоящей пампы, целого моря травы. Немногочисленные деревья росли здесь так редко, что от каждого было видно не больше двух-трех соседних, и каждое служило пыточным столбом тому или иному хищному зверю, привязанному к стволу сыромятными ремешками, с растянутыми в стороны, точно руки, передними лапами. В основном то были пятнистые тигры, весьма распространенные в этих краях, однако среди них нередко попадались и атроксы с гривами, удивительно похожими на волосы человека, и саблезубые смилодоны. От большинства остались разве что кости, но в некоторых еще теплилась жизнь – согласно народным поверьям, их стоны и хрипы отпугивают прочих тигров, атроксов и смилодонов, дабы те, устрашенные, не трогали пасущийся скот.
Помянутый скот представлял для нас опасность куда большую, чем дикие кошки. Пасущиеся в стаде быки имеют обыкновение бросаться на все живое, случившееся неподалеку, и мы были вынуждены обходить каждое из попадавшихся по пути стад далеко стороной, оставаясь недосягаемыми для их близоруких глаз, да вдобавок с подветра. В таких случаях мне приходилось, предоставив Доркас уж как сумеет поддерживать Иоленту, идти впереди и несколько ближе к стаду. Один раз, вовремя отскочив в сторону, я снес ринувшемуся на нас быку голову. Часть мяса мы изжарили на костерке из сухой травы.
В следующий раз я вспомнил о Когте – о том, как самоцвет положил конец атаке людей-обезьян. Стоило вытащить камень из-за голенища, разъяренный черный бык, рысцой подбежав ко мне, потерся носом о мою руку. Тогда мы усадили к нему на спину Иоленту и Доркас, взявшуюся удерживать ее от падения, а я пошел чуть впереди, держа испускающий голубоватый свет камень на виду у быка.
Смилодон, привязанный к следующему дереву (едва ли не последнему, попавшемуся нам на глаза), оказался живым, и я начал всерьез опасаться, как бы бык не испугался его. Однако, когда мы прошли мимо, я словно почувствовал спиной его взгляд – взгляд оранжевых глаз величиной с голубиное яйцо, устремленный мне вслед. Язык мой вспух от мучившей зверя жажды. Отдав камень Доркас, я вернулся назад и рассек его путы, хотя нисколько не сомневался, что освобожденный зверь бросится на меня. Но нет, смилодон рухнул наземь, не в силах подняться, а мне, не имевшему при себе воды для него, оставалось только уйти.
Вскоре после полудня я заметил в небе кружащего высоко над нами стервятника. Говорят, стервятники чуют близкую смерть, и, помнится, раз или два, когда подмастерья были слишком заняты в пыточной, нам, ученикам, приходилось швыряться камнями в тех, что устраивались на развалинах межбашенной стены, дабы вид их не усугублял зловещей славы Цитадели. Мысль о возможной смерти Иоленты казалась столь отвратительной, что я многое отдал бы за лук, за возможность подстрелить стервятника на лету, однако за неимением под рукой ничего подходящего мог только о том сожалеть.
Бесконечно долгое время спустя к первой птице присоединились еще две, много меньше – судя по яркой окраске голов, порой различимой даже издали, снизу, катаритиды. Таким образом, первая, размахом крыльев превосходившая каждую из них втрое, очевидно, была горным тераторнисом, славящимся обыкновением нападать на скалолазов, раздирая их лица ядовитыми когтями, хлеща смельчаков огромными крыльями, пока скалолаз, сорвавшись с утеса, не разобьется насмерть. Время от времени меньшие птицы приближались к нему сверх меры, и тогда тераторнис бросался на них. В такие минуты над нами иногда раздавался пронзительный крик, доносившийся сверху, с зубчатых стен их воздушного замка. Как-то, поддавшись мрачному расположению духа, я поднял руку и поманил птиц к себе. Все три устремились к земле. Пришлось отогнать их поднятым навстречу клинком меча, а от этаких жестов впредь воздержаться.
Когда западный горизонт вскарабкался почти к самому солнцу, мы добрались до невысокого дома – можно сказать, хижины, сложенной из кусков дерна. На скамье у крыльца, попивая мате и делая вид, будто любуется красками облаков в лучах заката, сидел сухощавый, жилистый человек в кожаных чаппарахас. На самом деле он, разумеется, заметил нас много раньше, чем мы его: сам он, невысокий, смуглый, превосходно сливался с бурой стеной приземистого домика, а наши силуэты отчетливо выделялись на фоне неба.
При виде гуртовщика я поспешил сунуть Коготь в сапог, хотя знать не знал, что вздумает предпринять бык, больше не видя камня. По счастью, бык не выкинул ничего неожиданного – шел да шел себе дальше с Иолентой и Доркас на спине. Когда мы подошли к землянке, я спустил их обеих на землю, а бык поднял морду, потянул носом воздух и взглянул на меня одним глазом. Тогда я, показывая, что в его помощи больше не нуждаюсь, а рука моя пуста, махнул в сторону колышущихся волнами трав. Бык развернулся и трусцой направился прочь.
Гуртовщик вынул изо рта оловянную соломинку-бомбилью.
– Это же бык, – сказал он.
Я согласно кивнул.
– Мы одолжили его, чтобы везти эту несчастную девушку – как видишь, ей нездоровится. Значит, он твой? Мы надеялись, что ты не будешь на нас в обиде, и, в конце концов, ничего дурного с ним не произошло.
– Нет, нет, – откликнулся гуртовщик, с легким пренебрежением махнув рукой. – Просто, увидев вас издали, я за дестрие его принял, оттого и спросил. Глаза у меня уже не те, что раньше. – За этим последовал рассказ, сколь зорки были его глаза в прошлом, согласно коему зоркостью он обладал исключительной. – Но это, стало быть, вовсе не дестрие, а бык…
На сей раз мы с Доркас кивнули оба.
– Вот видите, что значит старость… Я готов был лизнуть клинок этого самого ножа, – сказал он, хлопнув по металлической рукояти, торчавшей над широким поясом, – и, указав им на солнце, поклясться, что у быка болталось кое-что между ног. Однако, не будь я таким дураком, сообразил бы, что на быках из пампы не усидеть никому. Пуме разве что удается – ну так она когтями всех четырех лап держится, и то, случается, гибнет. Надо полагать, это было вымя, унаследованное быком от мамаши. Я ее знал и помню: вымя у нее имелось.
Я сознался, что сам я, горожанин, во всем, что касается скота, совершенно невежественен.
– А-а, – промычал гуртовщик, снова припав губами к бомбилье. – Но я-то куда невежественнее буду. Вокруг все до единого, кроме меня, – невежественные эклектики. Знаешь, каковы эти люди – те, которых эклектиками зовут? Ни аза в жизни не смыслят! Чему от таких соседей научишься?
– Будь добр, – заговорила Доркас, – пусти нас с этой девушкой внутрь, позволь уложить ее. Боюсь, она умирает.
– Так говорю же: не знаю я ничего. Вот его спроси лучше: это ж он умеет волов – тьфу ты, быков – за собой водить, как собачонок.
– Но помочь ей не может! Помочь ей можешь только ты.
Гуртовщик искоса взглянул на меня, и я понял: он наконец-то, к немалому собственному удовлетворению, убедился, что бык укрощен мной, а не Доркас.
– Подругу вашу мне очень жаль, – сказал он. – Вижу, вижу: красавицей когда-то была… Однако, хоть я и сижу здесь с вами да шутки шучу, в доме сейчас друг мой лежит. Вы вот боитесь, что она умирает, а я точно знаю, что мой друг при смерти, и не хочу, чтоб его тревожили в такое время. Пускай отойдет спокойно.
– Мы все понимаем и не потревожим его. А может быть, даже сумеем ему помочь.
Гуртовщик перевел взгляд на меня и вновь повернулся к Доркас.
– Странные вы люди: ну что я могу знать? Не больше, чем один из этих невежественных эклектиков. Ладно, входите. Только тихо там, и помните: вы у меня в гостях.
Поднявшись, он отворил дверь, оказавшуюся такой низкой, что мне, переступая порог, пришлось нагнуться. Внутри, в единственной комнате, царил полумрак и явственно пахло дымом. На тюфяке у огня лежал человек куда моложе и, думаю, куда выше хозяина ростом. Лицом он был так же смугл, однако здоровья, крови под темной кожей не чувствовалось – казалось, щеки и лоб его припорошены пылью. Постелей, кроме той, на которой лежал больной, в комнате не нашлось, но мы расстелили на земляном полу потрепанное одеяло Доркас и уложили поверх него Иоленту. Глаза ее на миг приоткрылись, однако сознания я в них не заметил, а прежняя изумрудная зелень невиданной чистоты поблекла, будто лоскут низкосортной шерсти, долгое время пролежавший на солнце.
Хозяин дома, покачав головой, прошептал:
– Дольше этого невежественного эклектика, Манаила, не протянет. А может, и опередит его.
– Ей нужна вода, – сказала ему Доркас.
– А это на задах, в дождевой бочке. Схожу принесу.
Услышав, как за ним захлопнулась дверь, я вытащил из-за голенища Коготь. На этот раз камень вспыхнул столь ослепительным васильково-синим огнем, что я начал опасаться, как бы свет не проник наружу сквозь стены. Молодой человек, лежавший на тюфяке, вдохнул полной грудью и шумно перевел дух. Я немедля спрятал Коготь в сапог.
– А Иоленте не помогло, – заметила Доркас.
– Возможно, поможет вода. Крови она потеряла очень уж много.
Доркас, склонившись к Иоленте, пригладила ей волосы. Должно быть, они начали выпадать, как нередко выпадают волосы у старух и у больных с сильным жаром: к влажной ладони Доркас прилипло столько волосков, что я отчетливо разглядел их, несмотря на сумрак.
– По-моему, она давно уже больна, – прошептала Доркас. – С тех самых пор, как мы познакомились. Доктор Талос давал ей что-то, на время улучшавшее самочувствие, но теперь прогнал ее прочь: очень уж она капризничала, вот он ей и отомстил.
– Как-то не верится, что он сознательно пошел на такую жестокость.
– Правду сказать, мне тоже. Послушай, Севериан: они с Бальдандерсом наверняка прекратят и представления, и разведку здешних земель. Быть может, нам удастся разыскать их.
– Разведку?
Должно быть, мое удивление в полной мере отразилось и на лице.
– Во всяком случае, мне все это время казалось, что бродяжат они не только затем, чтобы разжиться деньгами, но и для того, чтоб разузнать, что происходит в мире, и как-то раз доктор Талос сам мне в этом признался, хотя что они ищут, я так и не поняла.
Тут в дом вернулся гуртовщик с бутылью из тыквы-горлянки. Я помог Иоленте сесть, и Доркас поднесла горлышко к ее губам. Вода хлынула Иоленте на грудь, насквозь промочив изорванное платье, но кое-что попало и в горло, а когда бутыль опустела и гуртовщик снова наполнил ее, Иолента нашла в себе силы сделать глоток-другой. Я спросил, не знает ли он, где находится озеро Диутурна.
– Я – человек невежественный. Сроду так далеко не бывал. Говорят, это там, – отвечал он, указав направление взмахом руки, – на севере и малость к западу. Туда, стало быть, хочешь отправиться?
Я кивнул.
– Тогда через скверное место придется идти. Может, и не через одно, но уж каменного городища вам точно не миновать.
– Так, значит, тут поблизости город есть?
– Город-то есть, да только людей в нем нет. Невежественные эклектики, живущие в его окрестностях, верят, будто куда бы человек ни шел, каменное городище переползает с места на место, поджидает его на пути. – Негромко рассмеявшись, гуртовщик тут же оборвал смех и сдвинул брови. – Это, конечно, враки. Однако каменное городище гнет, искривляет путь всадника так, что тот выезжает прямо к нему, хотя думал объехать кругом. Понимаешь? По-моему, не понимаешь.
Но я, вспомнив Ботанические Сады, кивнул.
– Понимаю. Дальше.
– Но если ты пойдешь на север и к западу, то через каменное городище всяко должен будешь пройти. Ему даже путь твой искривлять не придется, а там… Некоторые не находят там ничего, кроме разрушенных стен. Кое-кто, слышал я и такое, сокровища находил. Одни возвращаются назад со свежими россказнями, другие не возвращаются вовсе. Девицы твои, я так полагаю, не девственницы?
Доркас тихонько ахнула. Я покачал головой.
– Это хорошо. Девственницы как раз чаще всего и не возвращаются. Пройти постарайся за день, чтоб с утра солнце светило через правое плечо, а потом в левый глаз. Застигнет там ночь – главное, не останавливайся и в сторону не сворачивай. Держи на Ихуайвулу, как только его звезды покажутся в небе.
Я кивнул и раскрыл было рот, собираясь продолжить расспросы, но тут хворый у очага открыл глаза и сел. Одеяло он сбросил, и я увидел, что грудь его перетянута испятнанной кровью повязкой. Вздрогнув, он во все глаза уставился на меня, что-то выкрикнул, и моего горла тут же коснулась холодная сталь – нож гуртовщика.
– Да не сделает он тебе зла, – сказал гуртовщик больному на том же диалекте, только гораздо медленнее, отчего я его и понял. – По-моему, он вовсе не знает, кто ты таков.
– Точно говорю, отец: это новый ликтор Тракса! Оттуда посылали за ликтором, и клавигеры говорят, что он вот-вот будет. Прикончи его, не то всем, кто еще жив, конец!
Пораженному упоминанием о Траксе, до которого еще идти и идти, мне захотелось расспросить его поподробнее. Пожалуй, договориться с ним и с его отцом мирно оказалось бы не так уж сложно, но тут Доркас ударила гуртовщика по уху тыквенной бутылью. Конечно, пустяковый, нанесенный женской рукой удар не нанес ему никакого урона, если не считать легкой боли да разбитой бутыли. В ответ гуртовщик отмахнулся от Доркас кривым обоюдоострым ножом, но я, перехватив удар, сломал ему руку, а клинок ножа переломил надвое, придавив каблуком. Сын гуртовщика приподнялся, потянулся ко мне, однако Коготь, вернув его к жизни, сил ему не прибавил, и Доркас одним толчком повалила Манаила на тюфяк.
– Вот и все. Теперь помирать нам с голоду, – сказал гуртовщик.
Его смуглое лицо исказила гримаса боли. Похоже, он с трудом сдерживал крик.
– Ты ведь заботился о сыне, – возразил я. – Вот и он вскоре поправится и сможет позаботиться о тебе. Что он натворил?
Ни тот, ни другой не ответили.
Я вправил сломанную кость, на руку наложил лубок, а после мы с Доркас поужинали и устроились на ночлег снаружи, пригрозив отцу с сыном прикончить обоих, если хотя бы услышим скрип отворяемой двери, а уж если они сотворят что-либо с Иолентой – тем более. Поутру, пока оба еще спали, я коснулся сломанной руки гуртовщика Когтем. Неподалеку от дома нашелся загон с дестрие. Оседлав его, я сумел изловить еще одного, для Доркас с Иолентой, а возвращаясь за ними, заметил, что за ночь стены из дерна поросли зеленью.