Вскоре нас увели вниз. Говоря откровенно, я сему был только рад. Объяснить это нелегко – так нелегко, что возникает соблазн опустить объяснения вовсе, а вот будь я так же юн, как некогда, в давнем прошлом, все вышло б гораздо проще.
Младенец в колыбели поначалу не видит разницы между собственным телом и окружающими его планками или пеленками, на которых лежит – или, вернее сказать, его тело кажется ему таким же чужим, незнакомым, как и все остальное. Исследуя собственную ступню, он удивляется до глубины души, обнаружив, что столь странная штука – часть его существа.
Примерно так же получилось и со мной. Взглянул я на эту звезду и, увидев ее – пусть бесконечно далекую – узнал в ней часть самого себя, до смешного нелепую, словно ножка младенца, загадочную, точно собственный гений в глазах человека, едва-едва открывшего его в себе. Нет, я вовсе не имею в виду, что эта звезда обладала моим или еще хоть чьим-либо сознанием (по крайней мере, в то время это было не так)… однако существование в двух точках, в двух местах разом, почувствовал не хуже, чем человек, стоящий по пояс в море, так что волны и ветер для него в равной мере не составляют цельной, единой среды обитания.
Посему я шел рядом с Гунни, в окружении матросов, довольно бодро, с высоко поднятой головой, однако, не пытаясь заговорить с кем-либо, начисто позабыл об ожерелье на шее, пока не заметил, что Гунни и остальные сняли свои.
Как же я был потрясен и разочарован! Ставший привычным за минувшие сутки, воздух Йесода рассеялся без остатка, и в легкие хлынул другой, чем-то похожий на атмосферу Урд, но в то же время совершенно ей чуждый – куда гаже, скверней. Должно быть, первый огонь был зажжен в эпоху, ныне непостижимо далекую, но в этот миг я почувствовал то же, что, несомненно, чувствовал кто-нибудь из тех, древних людей на пороге смерти, вспоминая былую свежесть утренних ветров, ныне памятную лишь таким же старикам, как он сам. Покосившись на Гунни, я встретился с нею взглядом. Каждый из нас понимал, что у другого на сердце, хотя в разговорах мы этого не касались – ни тогда, ни после.
Далеко ли мы углубились в лабиринт корабельных коридоров, сказать не могу. С головой ушедший в раздумья, шагов я не считал, и вдобавок никак не мог отделаться от ощущения, будто время на борту корабля ничем не отличается от времени Урд, а вот на Йесоде время устроено совсем иначе – тянется к самому рубежу Вечности, но пролетает путь в один миг. В размышлениях о природе времени, и о яркой звезде, и о сотне прочих чудес, я шел да шел вперед, даже не подозревая, где нахожусь, пока не заметил, что большинство окружавших меня матросов исчезли, а места их заняты иеродулами в обличье людей. Безнадежно заплутавший в химерических умствованиях, я было заподозрил, что все это время принимал за матросов иеродул, нарядившихся таковыми, а Гунни раскусила их маскарад сразу, однако, воссоздав в памяти момент спуска на палубу, обнаружил: нет, мысль хоть и очаровательна, но абсолютно ошибочна. В нашей невзрачной вселенной, в Брия, экстравагантность идеи отнюдь не свидетельствует о ее истинности. Скорее, матросы попросту ускользнули от меня незамеченными, после чего на смену им явились иеродулы – куда выше их ростом, да и одетые гораздо строже.
Едва я начал разглядывать их, все мы остановились перед огромными дверьми, с виду очень похожими на те, которыми Афета вывела нас с Йесода около стражи тому назад. Эти, однако ж, толкать плечом не потребовалось: створки дверей неторопливо, тяжеловесно распахнулись сами собой. За порогом тянулась вдаль длинная вереница мраморных арок не меньше ста кубитов высотой каждая, а в конце анфилады плясали, переливались сполохи света, какого вовек не увидишь ни на одном из миров, вращающемся вокруг звезды: серебристый сменялся золотым, а золотой, в свой черед, изумрудным, сверкая в воздухе, словно облака мельчайшей драгоценной пыльцы.
Гунни и остававшиеся со мною матросы в страхе остановились, попятились, так что иеродулам пришлось гнать их вперед повелительными окриками, а то и затрещинами, однако я переступил порог довольно охотно, ибо, просидев на Троне Феникса не один год, узнал во всем этом обычную мишуру показной роскоши, при помощи коей мы, самодержцы, повергаем в трепет невежественных, непритязательных бедняков.
Створки дверей с грохотом сомкнулись за нашими спинами. Притянув Гунни поближе, я как можно увереннее сказал, что бояться не стоит – по крайней мере, на мой взгляд, нам вряд ли что-то грозит, а буде какая-либо опасность все же возникнет, я сделаю все, чтоб ее защитить. Услышав меня, матрос, пославший нам стрелу со спасательным линем (один из немногих, оставшихся с нами), заметил:
– Кто входит сюда, назад возвращается редко. Это отсеки шкипера.
Сам он, впрочем, особо напуганным не казался, о чем я ему и сообщил.
– А я просто плыву по течению, куда понесет, – отвечал он. – Все наши помнят: обычно сюда отправляют тех, кто чем-то проштрафился. Ну, а раз или два она решила вынести кому-то из наших благодарность здесь, а не при товарищах. Только эти, по-моему, и вернулись назад. Когда человеку скрывать нечего, это придает храбрости – куда там пережженному вину, сам увидишь. Стало быть, когда тебе нечего скрывать, по течению плыть легче легкого.
– Знатная у тебя философия, – сказал я.
– Других я не знаю, а потому этой держусь без труда.
– Севериан, – представился я, протянув ему руку.
– Гримкельд.
Ладони у меня не из узких, однако его ручища, стиснувшая мою, оказалась еще шире и вдобавок тверда, как доска. Какое-то время мы мерились силой.
Тут наш топот, подхваченный звуками инструментов, только не труб, не офиклеид и не любых других из известных мне, перерос в величавую музыку. Стоило нам разомкнуть рукопожатие, странная мелодия достигла крещендо, отовсюду вокруг, перекликаясь друг с дружкой, зазвучали, зазвенели золотом голоса незримых певцов.
Еще миг, и голоса с музыкой стихли, а перед нами, откуда ни возьмись, внезапно, словно тень пролетевшей над головами птицы, возникла крылатая великанша, огромная, словно зеленые сосны некрополя близ Цитадели.
Иеродулы немедля склонились перед ней, а чуть позже их примеру последовали мы с Гунни. Пришедшие с нами матросы тоже приветствовали ее всяк на свой лад, сдернув шапки, склонив головы, вскинув к вискам сжатые кулаки либо кланяясь – не столь же изящно, как иеродулы, но гораздо подобострастнее.
Если Гримкельда берегла от страха собственная философия, то меня – память. По пути сюда (в чем я нисколько не сомневался) кораблем командовал Цадкиэль, и он же (в чем я опять-таки нисколько не сомневался) возглавлял команду по сию пору, а на Йесоде я привык не испытывать перед ним страха. Однако в тот миг, взглянув ему – ей – в глаза и увидев глаза, украшавшие ее крылья, понял: ну и дурень же я!
– Среди вас есть некто великий, – заговорила великанша. Голос ее звучал, словно мелодия сотни кифар, или урчание смилодона, кота, способного задрать быка с той же легкостью, с какой волки режут овец. – Пусть он выйдет вперед.
Задача оказалась такой же нелегкой, как и все, что мне доводилось делать на протяжении всех моих жизней, но я послушно вышел вперед. Цадкиэль, сложив горстью ладони, подхватила меня, будто щенка, подняла к груди. От ее дыхания веяло ветром Йесода – а я-то думал, что распростился с ним навсегда.
– Откуда только взялась вся эта сила?
Казалось, от ее шепота содрогнулись все мачты, все палубы корабля.
– От тебя, Цадкиэль, – ответил я. – В ином времени я был твоим рабом.
– Расскажи.
Едва начав рассказ, я, сам не знаю как, обнаружил, что каждое мое слово несет в себе смысл десяти тысяч слов, что в одном названии «Урд», произнесенном мною, заключена повесть обо всех ее континентах, морях, островах и даже о синем, словно индиго, небе, озаренном царственным великолепием старого солнца в венце из мириадов звезд. Сотня таких слов – и Цадкиэль узнала о нашей истории куда больше, чем было известно мне, а рассказ мой достиг момента, когда я, обнявшись на прощание с Отцом Инире, ступил на трап корабля иеродулов, готового доставить меня на борт этого корабля, корабля иерограмматов, ее корабля, хотя о сем я в то время еще не знал. Еще сотня слов, и перед нами засияли яркими красками все приключения, постигшие меня в полете, а затем на Йесоде.
– Да, испытаний ты прошел немало, – подытожила Цадкиэль. – Если хочешь, могу помочь тебе позабыть их все. Правда, юное солнце к своему миру ты приведешь все равно – инстинктивно.
Но я отрицательно покачал головой.
– Нет, Цадкиэль, я не хочу ни о чем забывать. Слишком часто я похвалялся тем, что помню все до единой мелочи, а забыть что-либо… такое со мною случалось раз или два и показалось чем-то весьма сродни смерти.
– Отнюдь: смерть, скорее, сродни сохранению в памяти. Однако даже смерть может быть милосердной, в чем ты сам убедился там, на озере. Быть может, тебя опустить на пол?
– Я, как уже говорил, – твой покорный раб. Твои желания – мои желания.
– А если я пожелаю тебя уронить?
– Тогда твой раб постарается остаться в живых, чтоб сохранить жизнь Урд.
Цадкиэль, улыбнувшись, развела руки в стороны.
– Вот ты уже и позабыл, что падать здесь ничуть не страшно.
Действительно, об этом я совсем позабыл и на миг испугался, однако падение с кровати на Урд могло бы оказаться несчастьем куда серьезнее. К ногам Цадкиэль я приземлился легко, точно пушинка, но, тем не менее, собраться с мыслями и заметить, что остальные куда-то исчезли, оставив меня одного, сумел далеко не сразу.
– Их я отослала, – шепнула Цадкиэль, видя, как я оглядываюсь по сторонам. – Твой спаситель получит награду, как и женщина, бившаяся за тебя, когда остальные жаждали твоей смерти. Однако больше ты ни его, ни ее, скорее всего, не увидишь.
Склонившись ко мне, она коснулась кончиками пальцев правой руки пола у моих ног.
– Матросы, – продолжала она, – привыкли к моему исполинскому росту, и это нередко приходится очень кстати. Они даже не подозревают, как часто я разгуливаю среди них. Но ты знаешь обо мне слишком многое, чтобы хитрить с тобой таким образом, и вообще заслуживаешь куда большего, чем обман да лукавство. Вдобавок сейчас нам, пожалуй, удобнее сравняться в величине.
Последнего слова я почти не расслышал: все мое внимание приковало к себе нечто невероятное, чудо, творящееся на глазах. Верхний сустав ее указательного пальца принял форму лица – лица самой Цадкиэль. Ноготь раздвоился, вновь раздвоился, а следом за ним раздвоились, и первая, и вторая фаланги, так что нижний сустав обернулся коленями. Отступив в сторону от ладони, палец отрастил руки, ладони и, наконец, крылья, украшенные множеством глаз, а великанша, оставленная им позади, исчезла, будто погашенный дуновением огонек.
– Я отведу тебя в твои апартаменты, – сказала Цадкиэль, сделавшаяся чуть ниже меня ростом.
Я преклонил бы колени, но она меня удержала.
– Идем. Ты сам не понимаешь, насколько устал – и есть отчего. Там тебе приготовлена удобная постель, а пищу доставят с камбуза, как только пожелаешь.
– Но что, если нас увидят? – пролепетал я.
– Нас не увидят. Здесь множество коридоров, известных одной только мне.
Не успела она закончить, как один из пилястров отошел от стены, распахнувшись на петлях. За потайной дверью оказался темный коридор. Тут мне припомнилось, что, по словам Афеты, ее народ способен видеть даже в такой темноте, но Цадкиэль не замерцала светом, подобно Афете, и явно не собиралась делить со мной упомянутую постель (а мне хватило ума на сие не рассчитывать). После долгой-долгой, как мне показалось, ходьбы на горизонте забрезжил рассвет: невысокие холмы опустились ниже старого солнца, небо стало светлее, и мы словно бы очутились вовсе не в коридоре. Трава под ногами колыхалась волнами на свежем ветру, а в траве той, у самых моих ног, темнел вкопанный в землю ящик.
– Это и есть твои апартаменты, – пояснила Цадкиэль. – Будь осторожен. Теперь нужно шагнуть туда, вниз.
Так мы и сделали. Под ногами спружинило нечто мягкое. Еще шаг, и нога наконец-то нащупала твердый пол. Залитые вспыхнувшим светом, мои апартаменты оказались гораздо просторнее прежней каюты и форму имели довольно-таки непривычную. Утренний луг, которым мы шли сюда, обернулся всего лишь картиной на стене за нашими спинами, а ступени – спинкой и сиденьем продолговатого канапе. Подойдя к картине, я для пробы ткнул в нее пальцем, но палец уперся в холст.
– У нас, в Обители Абсолюта, такие имеются тоже, – сказал я. – Теперь понятно, что послужило Отцу Инире образцом, хотя наши потайные комнаты устроены не так хитро.
– Встань на сиденье как можно увереннее, и сможешь выйти, – объяснила Цадкиэль. – Иллюзию развеивает нажатие на спинку ногой. Ну, а теперь мне пора: тебе нужен отдых.
– Подожди, – попросил я. – Я ведь уснуть не смогу, пока не узнаю…
– Да?
– Слов подобрать не могу. Ты ведь была собственным пальцем… а сейчас ты и есть Цадкиэль.
– О нашем даре менять облик тебе известно: ведь ты сам недавно рассказывал, как, будучи много моложе, столкнулся со мною в будущем. Клетки нашего тела способны, разъединившись, соединяться, как у известных обитателей ваших морей, воссоединяющихся, даже если их пропустить через мелкое сито. Что же препятствует мне сотворить собственную миниатюру и сузить связь с нею до полного исчезновения? Сейчас я такая миниатюра и есть, а после воссоединения моя основная, бо́льшая часть, узнает все, что стало известно мне.
– Но твоя бо́льшая часть держала меня в горсти, а после развеялась, будто какой-то сон.
– Вы – раса пешек, – с укором заметила Цадкиэль. – Движетесь только вперед, пока мы не вернем вас обратно, чтоб начать игру заново. Но на доске кроме пешек есть и другие фигуры.