За Буг нас перевезли в первых числах августа, на жнивьё у хутора с обгоревшей крышей. Лететь двадцать минут, наземным трое суток, потому что через переправу очередь стояла круглые сутки.
Небо на этом берегу оказалось другим. Весь июль мы ходили в пустоте и привыкли к ней настолько, что молодые перестали крутить головой. А тут немец подтянул к переднему краю всё, что у него было, и уже на третий день над передком стояла такая карусель, какой я не видел с Курска. Передок к середине августа ушёл от Бреста километров на сто пятьдесят к северо-западу и упирался в реки, которых там было много и все поперёк дороги.
Батя объяснил это у полуторки, сидя на подножке.
‐ Отучайтесь ходить как на прогулке. У них тут аэродромы под боком, подлётное время десять минут. Значит, они будут меняться чаще нас и приходить свежими.
‐ А нас сколько будут поднимать? — Мезенцев подался вперёд. — Эскадрильей, как раньше, или больше?
‐ Больше. Полковой группой, ярусами. Пойдёт та, что готова, а не та, чья очередь.
Ярусами мы до этого работали редко и вразнобой. Делить их Батя нас посадил втроём тут же на карте, разложенной по капоту.
Опарин, комэск второй, капитан и старше меня на четыре года, сразу забрал себе средний, потому что у него шли две пары, ходившие вместе с зимы. Юдин из третьей молча взял верхний, и я понял почему: у него в эскадрилье после июля летали в основном майские и августовские, наверху спокойнее.
‐ Значит, мне низ. — кивнул я.
‐ Тебе низ, — Опарин провёл ногтем по излучине. — Ты над самой водой висишь, тебя оттуда и будут выкуривать. Только я тебя сверху не всегда разгляжу. Начнётся — зови, а не жди, пока я сам увижу.
Спорить было не о чем. Нижний ярус достаётся тому, у кого пары старше.
Это просто на бумаге и очень неудобно в воздухе. Внизу тебя сносит к цели, вертишься над пятачком, а всё, что происходит выше, слышишь только по эфиру, и он забит так, что своего позывного не разобрать.
Двенадцатого августа они пришли двумя группами с интервалом минут в шесть. Первая была ложная: четвёрка «фоккеров» полезла прямо на средний ярус, задрала его вверх и потащила на себя. Кузьмин на них не бросился и своих не пустил. А молодой из третьей рванул и через сорок секунд оказался один на трёх тысячах. Нижний ярус я держал двумя парами: мы с Артёмом и Мезенцев с Нечаевым. Нечаев за три месяца сказал в эфире слов десять, зато ни разу не отстал. Вторая группа шла на нас снизу вдоль реки. Восьмёрка с бомбами.
‐ Кама, я первый. Ниже нас по реке восемь. Иду вниз. Верхним — работать по прикрытию.
Пространство словно сжалось, а время ускорилось. Я поймал ведущего второй пары на подходе, когда он приподнялся перед сбросом, и достал его короткой с полутора сотен: у него отвалилась половина крыла, и он ушёл в воду, не переворачиваясь, плашмя. Бомбы остальных легли в реку метрах в сорока от понтонов, и те от волн заходили ходуном, но остались невредимы.
Потом мы час не могли разойтись. Они лезли парами, мы прижимали их к воде, где им негде было развернуться, и оттуда они уходили на запад. Один зашёл мне сзади, но Артём успел предупредить.
Молодой из третьей не вернулся. Его сняли ещё на первой группе, там, где он остался один. Юдин пришёл ко мне вечером, спросил, не заметил ли кто парашюта, узнал, что нет, и со вздохом ушел. В третьей того парня знали шесть дней.
Домой я привёл всех своих. Тридцать вторую подтвердили в тот же час с переправы: он лёг в воду у всех на глазах. Кондрат вывел её вечером и померил пальцами до киля.
‐ На две ещё есть. Потом на киль пойдём.
С середины августа пошло пополнение, и вот тут началось то, к чему я оказался не готов. Машины стали приходить быстрее людей. За две недели перегонщики пригнали одиннадцать штук, и Заболотный впервые на моей памяти считал вслух с недовольным лицом, цифры у него сошлись неправильно: наличных стало больше, чем тех, кого на них можно посадить.
‐ Тридцать четыре машины. Лётчиков тридцать один. Из них с боевым опытом восемнадцать. Понял, что получается?
‐ Понял.
‐ А раз понял, скажи это своим командирам звеньев. Своими словами.
Батя обходил новичков не спеша и каждому задавал два вопроса подряд: сколько налетали и летал ли на Ла-5. Один назвал сорок часов, другой тридцать восемь, третий сказал «около сорока», и напротив этого Батя постоял дольше, чем перед остальными. На Ла-5 из четверых летали двое.
Один из четверых, невысокий и очень серьёзный, на третий день пришёл и попросился в ведомые ко мне.
‐ Ко мне нельзя. — отрезал я.
‐ Почему? — он вскинул голову, и даже походило на вызов, но в его взгляде читалась искренняя просьба.
‐ Потому что у меня ведомый есть, и он лучше тебя. Пойдёшь к Косых, Бурцев.
‐ К Косых, — повторил за мной кто-то сзади, и я обернулся, но Косых стоял с таким лицом, будто это не он.
Мне досталось четверо. Дорохова и Ярцева я отдал во второе звено, где после мая недобор, Бурцев ушел к Косых, как я и говорил, а Федотова оставил при себе на земле, потому что он сел с третьего захода и до конца недели летать ему было незачем.
‐ Три вещи. От ведущего не отрываться, что бы вы там ни увидели. За уходящим не гнаться. Увидел что-нибудь — скажи вслух, даже если ошибся.
Дорохов спросил, можно ли стрелять, если сам заметит цель.
‐ Нельзя. Скажешь мне, и я решу.
Потом я услышал собственный голос со стороны и понял, что говорю Батиными словами и с его паузами. В сорок втором меня от этого передёргивало.
Со вторым звеном вышло хуже. Командира там нет с апреля, с тех пор как Голубь ушёл на эскадрилью, и всё это время его водил Кузьмин, не будучи назначен. Я предложил его Бате.
‐ Я его спрашивал. В январе спрашивал и в мае.
‐ И что?
‐ И то. — Батя послюнил карандаш и вычеркнул что-то у себя. — Он тебе пару поведёт хоть завтра. А списки писать не пойдёт. Один раз написал и больше не хочет.
Уговаривать я его не стал, потому что понимал, о чём он. И звено осталось как было: без командира при живом человеке, который его водит.
Приборы у новых машин были не те, к которым четверо новичков привыкли в школе. Летали они на яках, а там мотор другой, следить надо за температурой воды и масла. Тут температура головок. В первую неделю каждый из них искал на доске привычные показатели.
Важно было и другое. Цифры и деления есть на приборах, и красная черта на пределе стоит с завода. Только чтобы этим пользоваться, надо считать все, сравнить с тем, что помнишь, а это лишний взгляд и полсекунды. Я ещё в сорок втором стал ставить себе вторую метку белилами не там, где предел, а где стрелка стоит на моей машине в нормальном режиме. Мотор у каждой свой, и место у стрелки своё.
За два года я это никому, кроме Кондрата, не показал. А эти четверо смотрели на доску как на витрину. Метку по трафарету не начертишь: её надо ставить каждому по его мотору и после прогрева. Я взял у Кондрата банку, в которой он держал белила отдельно от звёздных, и ходил по машинам четыре вечера.
Заболотный застал меня на третий день.
‐ Ты мне чего там? По стеклу мажешь что ли?
‐ По ободку. Стекло чистое.
‐ Смотри у меня. Замажешь шкалу — я тебе сам её отскребу вместе с твоей риской.
Он полез в кабину, посмотрел с двух сторон, потом сел на крыло и сказал, что при взгляде сбоку риска всё равно уходит от стрелки и верить ей до конца нельзя. Я согласился. Он ещё посидел и добавил, что для человека, который прибор видит третью неделю, это лучше, чем ничего.
‐ Только смотреть он теперь будет на риску, а не на шкалу. Через месяц цифру прочесть не сможет, — как будто в воздух пробормотал инженер.
Я сказал, что буду гонять новеньких по цифрам на земле, чтоб не разучились.
‐ Вот с этого и надо было начинать.
Он собрался было уходить, но вдруг спохватился.
‐ Мотор перебрали — метку кто перенесёт? Ты? Или он сам вспомнит?
Возразить мне было нечем. Уговорились так: риску ставит механик, а не лётчик, и после каждой переборки делают заново. Заболотный записал это себе на манжету и ушёл недовольный, потому что работы у него прибавилось.
Через неделю идею подхватили и во второй эскадрилье. Опарин при встрече спросил, кто это придумал, я или инженер. Я сказал, что Заболотный.
В первых числах сентября наши вышли к Нареву и зацепились на том берегу у Ружан и у Сероцка. Мы подтянулись следом на поле у соснового бора километрах в тридцати восточнее реки. На этом поле полк простоял до конца октября. Задача была одна: сорок минут проходишь ярусами над излучиной, потом тебя меняют, а через два часа идёшь снова. По три вылета на человека в хороший день, по одному в плохой. Квадраты нам давали разные, но скоро землю выучили все: излучина, две переправы, сгоревший мост выше Сероцка и место у Ружан, где стояли зенитки и куда лезть не следовало.
Про Варшаву в полку говорили мало и осторожно, а с середины сентября ночами туда ходили наши У-2. Возили они не бомбы, а патроны, гранаты, муку и медикаменты, сбрасывали с полусотни метров. Один раз я видел их с земли: они шли низко по одному с большими интервалами.
Двадцатого сентября Батя вызвал меня вечером на КП и положил передо мной чистый бланк.
‐ Наградные я пишу сам. Ты знаешь.
‐ Знаю.
‐ Вот этот тоже писать буду я. А описание подвига напишешь ты. Воронов у тебя в эскадрилье, работа его вся при тебе, и врать про него мне не надо ни строчки. — Он подвинул чернильницу. — Три эпизода. Коротко и по числам. Пишу на Героя.
‐ Срежут?
‐ Может, и срежут. — Он посмотрел на меня тем своим взглядом, от которого всегда было неуютно. — Пиши так, чтоб не за что было.
Сидел я над этим до третьего часа ночи и извёл четыре листа. Эпизоды выбрал не самые громкие, а те, которые проверяются по чужим бумагам: двадцать третье июня, когда он в первый день операции сходил над дорогой три раза подряд; девятнадцатое августа, когда привёл машину с перебитой тягой правого элерона и сел на неё; и десятое августа сорок второго года, которое я помнил лучше всего на свете и о котором написал восемь строк канцелярским языком, ни разу не назвав себя.
Цифры мне дал Ковригин из своей тетради: боевых вылетов четыреста с лишним, боёв около ста, сбитых лично двадцать шесть. Он же и заставил меня переписать первый лист, потому что я в двух местах поставил «мы».
‐ В наградном «мы» не бывает, — сказал он и вернул мне лист. — Тут один человек.
А про второй лист Батя сказал сам, когда я уже собрался уходить.
‐ На Голубева тоже пишу. Второй раз.
‐ Первый же срезали. Есть смысл?
‐ Срезали. — Он обмакнул перо и не поднял головы. — Значит, напишу второй. Больше я ничего для него сделать не могу.
Записка от Голубя пришла в конце сентября, и на этот раз писал сам. Почерк на середине второй страницы слегка поплыл к низу, но потом выровнялся — видно было, где отдыхал.
Первым делом ответил насчет сокращений. Те, которые я так и не разгадал в его ведомостях, означали «резерв по времени» и «переходящий остаток». Дальше он писал, что ходит на костылях по коридору до окна и обратно, что правой рукой уже держит ложку и почти справляется с карандашом, и что летать ему не дадут. Эта фраза звучала как бы между делом без какой-либо драмы. Потом он спрашивал про Ремизова.
Я отвечал два вечера. Про Ремизова написал, что тот ходит ведомым у Косых и что за август у него две пробоины и ни одной чужой машины, зато он ни разу никого не потерял из виду. Голубь, я думаю, оценил бы порядок.
Баню начали ставить в двадцатых числах сентября, так как похолодало, а до этого мылись в реке в основном.
Место у ручья за опушкой выбрал Пахомыч и объявил, что это единственное правильное место на всю округу, поскольку вода тут проточная и таскать её недалеко. Сруба, разумеется, не было. Разобрали пустой сарай на хуторе, у которого всё равно не было половины стены. Полк занимался этим три воскресенья.
Дрова заготавливали в бору. Валили сушняк, пилили двуручной, а Гаврилов с двумя молодыми таскали к дороге и складывали в поленницу, которую Пахомыч дважды перекладывал, потому что она у них выходила криво и заваливалась внутрь.
‐ Ты клади комлем наружу. Комлем. И через ряд поперёк, а то она у тебя поедет.
Печку сложил Кондрат из битого кирпича и половины немецкой бочки. Топили её так, что первый пар вышел с угаром, и всех выгнали проветривать на полчаса. Второй заход был уже как надо.
Партизанка к сентябрю отъелась и давала уже шесть литров. Патрон к октябрю приволок к землянке оружейников подкову, кусок телефонного провода и немецкую каску, всё это разложил рядом с гильзами, соблюдая свой порядок.
Немцы ударили по Сероцкому плацдарму четвёртого октября. Мы ходили по три-четыре раза в день. В перерывах на стоянках стало тихо. Никто не доставал писем, не было других обычных занятий. Сидели у капониров, кто на ящике, кто на плоскости, и ждали, когда снова лететь.
Восьмого меня подняли по тревоге с дежурства. Погода была дрянная: облачность метров четыреста, под ней морось, видимость по горизонту километра три. «Вяз» дал нам корректировщика над излучиной — тот пристроился под самой кромкой и висел там, сволочь, спокойно, потому что в такую погоду его никто не ждал.
Нашли мы его не сразу. Ходили минут двенадцать, дважды влезали в облако и оба раза выходили не там, где рассчитывали.
‐ Первый, я второй. Правее и ниже. Над рощей.
Это была не «рама», а «костыль», старый горбатый «хеншель» на неубирающихся ногах. Мы заметили друг друга одновременно, и он сразу рванул в облако. Я двинулся наперерез не за ним, а туда, где он должен был выскочить, если пойдёт по прямой, и угадал, но не полностью: вышел он метрах в двухстах правее и уже разворачиваясь.
Я достал его со второго захода длинной очередью с близкой дистанции. Он сел на брюхо в поле за рощей в расположении своих.
Пятнадцатого Заболотный пришёл ко мне сам, что бывало редко, и минуты две говорил о постороннем, прежде чем перешёл к делу.
Ласточку списывали. Ресурс мотора вышел ещё в августе, второй раз его продлевали под личную ответственность инженера, шпон на левой консоли повело от сырости, а лонжерон в двух местах смотрели дважды и оба раза говорили «пока ходит». Машин теперь хватало, и держать в строю первую серию с высоким гаргротом не было смысла.
‐ Я её три раза оставлял. — Он снял очки и сунул их в карман, не протирая. — Четвёртый не оставлю.
Кондрат воспринял это как личное оскорбление и до вечера ходил вокруг машины, трогая обшивку в тех местах, которые сам же и латал. Потом сел на плоскость и закурил. Я подошёл и сел рядом, мы просидели так, пока не стемнело, и ни один из нас не сказал ни слова.
Новую мне подобрали из последней партии. Гаргрот пониженный, за головой бронеспинка, а по бокам от неё стекло.
Я сел в неё, развернулся в ремнях и через плечо увидел полосу, дальний капонир и Патрона, который шёл через поле по своим делам. Прямо назад за спинку всё равно не посмотришь, и стекло по краям уже помутнело.
Первый вылет на ней я испортил тем, что всё время оглядывался.
Клава к новой машине пришла в тот же день с ключами и с бумажкой, на которой у неё был записан свой порядок: какие лючки открывать, какие нет, как чехлить стволы к ночи, когда снимать ленты.
‐ Меченый. Тут сырость, а не Донбасс. Ленты на ночь снимаем и в ящик, а ящик в землянку.
‐ Так они же в машине под чехлом.
‐ Под чехлом они как раз и не сохнут.
Двенадцатого пришёл приказ по армии, и Артёму дали Красное Знамя за май — за те шесть пробоин по левой плоскости, которые предназначались мне.
Вручали у штабной землянки без строя, потому что собираться в те дни было некогда. Артём взял коробочку, посмотрел на неё, сунул в карман и пошёл к машине, а через час я увидел, что орден он уже надел.
Про переучивание заговорили тогда же в середине октября. В дивизии два полка ставили на новую матчасть, и один из них — на «яки». Слух этот ходил неделю, потом подтвердился, и в полку немедленно начали считать, кого куда возьмут: сначала в шутку, потом всерьёз, потому что на «яки» брали не всех, а тех, у кого налёт и счёт.
‐ Тебя первого и заберут, — Мезенцев ткнул Петра локтем. — У тебя двадцать шесть.
‐ Да ну! Куда я поеду⁈
‐ А тебя и не спросят.
Пётр щёлкнул костяшками и ничего не ответил, я сидел рядом и думал. «Яки». Отец поднимался с рюмкой каждое девятое мая и повторял: три года, с сорок третьего, Кубань и «яки». Кубань не сошлась по году. «Яки» не сошлись в принципе, потому что за два года при мне он на них не летал ни дня.
А теперь говорят такое. Я встал пошёл к себе, всю дорогу до землянки прикидывал, что из этого следует. Если его заберут, я перестану видеть его каждый день. Если не заберут, значит, «яки» будут потом.
Девятнадцатого наши перешли в контрнаступление и к началу ноября вернули то, что немец отгрыз в начале октября. Работали мы в эти дни много и без особых событий, если не считать, что двадцать шестого у Лапшина заклинило триммер руля высоты, и он всю дорогу домой давил ручку от себя, сел так, что Заболотный потом долго разглядывал след от колёс.
А потом пошли дожди, и всё встало. Поле раскисло за трое суток. Полосу отсыпали песком с ближнего карьера. Летали по вызову парами, и то не каждый день.
В начале ноября Ковригин повесил у кухни новый календарь, разграфлённый от руки, и Лапшин на другой же день пересчитал в нём дни до Нового года.