Дайлен флиртует со всеми женщинами на своём пути — не пошло, а с той лёгкой иронией, которая заставляет их смеяться даже тогда, когда они понимают, что он несерьёзно. Он подмигивает, понижает голос до шёпота, а потом внезапно заливается смехом, будто сам удивлён своей дерзостью. В этих жестах — отголоски чего-то невысказанного, тень привычки привлекать внимание любой ценой.
И выпивает со всеми мужчинами с такой же лёгкостью, с какой он использует свою магию: залпом опрокидывает стакан, щёлкает пальцами — и в воздухе остаётся запах озона и дешёвого виски. Он делает это нарочито демонстративно, словно бросает вызов невидимому зрителю, но в глазах ни на миг не гаснет настороженность — будто он ждёт, что кто-то заметит за этой бравадой что-то ещё.
Чтобы призвать молнию или поджечь какого-нибудь парня прямо перед тем, как Дакейра оторвёт ему голову, ему достаточно напеть мотив детской песенки — тихо, почти про себя, так, что лишь Дакейра, стоящая рядом, может уловить обрывок мелодии. В такие моменты его пальцы чуть подрагивают, а взгляд на секунду становится отстранённым, будто он слышит что-то, недоступное остальным.
Он может притворяться застенчивым и неуверенным, если нужно, например, когда надо выпросить скидку у торговки или уговорить старуху пустить их на ночлег. В эти мгновения в его манерах проступает неожиданная мягкость, почти робость — но стоит кому-то проявить излишнее любопытство, как он тут же отступает за привычную маску беспечности.
Он любуется своей магией каждый раз как в последний раз: его пальцы дрожат от нетерпения, а зрачки расширяются, когда в ладонях вспыхивает пламя. Это не просто сила — это его способ заявить о себе, заполнить пространство вокруг собой, чтобы никто не успел задать вопросов, на которые он не хочет отвечать. И Дакейра делает это вместе с ним. Она ловит себя на том, что не может оторвать взгляда ни от его молний, раскалывающих небо, как хрупкое стекло, ни от его глаз, в которых пляшут зарницы, ни от его кожи, подсвеченной изнутри лунным светом.
Иногда ей кажется, что он играет даже с ней. Но когда их взгляды встречаются, в его улыбке мелькает что-то настоящее — мимолётно, как отблеск света на лезвии. Она замечает, как он на мгновение замирает в темноте, как его рука невольно касается груди там, где под одеждой скрыт шрам. И в эти секунды она чувствует: за всей этой игрой — тайна, которую он не намерен раскрывать. Он не расскажет ни о том, что было, ни о том, чего боится. Он даже себе не позволяет об этом думать — только позволяет отголоскам проступать в жестах, в паузах, в внезапной тишине посреди веселья.
Дакейра наблюдает за ним с настороженной нежностью. Она видит, как он снова скатывается к эпатажу, как будто пытается опередить собственный страх — страх остаться незамеченным, страх тишины, страх того, что скрывается в темноте. Она не знает, что именно он прячет, но чувствует: это что-то глубокое, болезненное, тщательно запертое за семью замками. И оттого её тянет к нему ещё сильнее — не к маске, а к тому, что за ней, к этой невысказанной боли, которую он так умело маскирует под легкомыслие.
Она сдерживается. Не спрашивает. Не давит. Потому что боится. Боится, что, сорвав маску, увидит не человека, а пустоту. Боится, что он — как тот шрам на груди — состоит из одних лишь рубцов, за которыми ничего не осталось. И всё же она не может отвести взгляда. Потому что в этих вспышках магии, в этом безудержном флирте, в этой показной браваде — он почти живой. Или — по-настоящему живой? И это — его единственная правда, которую он позволяет увидеть.
Она знает: это его способ кричать — без слов, без признания, просто чтобы его заметили. И ей больно признавать, что, возможно, он ждёт этого внимания от неё. Но она сдерживается. Потому что боится. Боится снова увидеть в его глазах покорность Раба, боится осознать, что сама стала для него тем же, кем был его отец — тем, кто видит в нём инструмент, а не человека.
А где-то глубоко в нём, почти незаметно, начинает просыпаться то, что она не закладывала в Зеркало. Злость. Не на врагов, не на оборотней, а на неё. На ту, кто дала ему надежду, а потом отступила. На ту, кто могла бы стать кем-то большим, но предпочла остаться хозяйкой. И эта злость — пока ещё робкая, почти неосознанная — может однажды стать его настоящей личностью. Той, которую никто не программировал.