К книге
Евразийство. Том II. Евразийский временник. Книга 4, 1925 годЕвразийский временник Книга 4 1925. Идеи и методы
24%
Евразийский временник Книга 4 1925. Идеи и методы
4

1

Несмотря на все международные и дипломатические успехи советской власти, Россия внутренно продолжает находиться в состоянии острой революционности, и можно с полной решительностью сказать, что все попытки большевиков перейти от революционного правления Россией к закономерной (даже с их точки зрения) стабилизации коммунистического строя ни к чему не приведут. Правда, за последнее время органическая жажда материального благополучия как будто бы усиливается в русском народе за счет национального самопонимания, и это порою заметно уменьшает духовную сопротивляемость коммунизму. Но тем не менее, повинуясь диктатуре, воспринимая и даже усваивая отдельные элементы советского режима, большинство русского народа все-таки продолжает видеть в коммунистах чуждую и враждебную оккупацию, которая рано или поздно будете преодолена и свергнута. Можно, конечно, упрекать нынешнюю Россию в национальной растерянности и пассивности, однако не следует упускать из виду, что духовно-идейная и действенная борьба с коммунизмом – задача нелегкая. С одной стороны, к моменту революционного прорыва религиозно-национальные, государственно-народные и бытовые ценности России были частью забыты, частью опорочены; готовых основ для сосредоточения целостного и положительного миросозерцания, который можно было бы сразу противопоставить нараставшему революционному фанатизму, не оказалось и, в сущности, нет их и по сию пору. С другой стороны, с каждым годом все сильнее дает о себе знать снизу идущий напор чисто экономических сил народа, стремящихся проявить себя в новой социальной обстановке, жаждущих, независимо от общих форм и принципов государственности, реализовать свою хозяйственную энергию. Кроме того, насколько утончается и изощряется с каждым годом владычества правительственный навык коммунистов, настолько же грубеет и элементаризируется вся противобольшевицкая масса русского народа. (Это ясно сказывается хотя бы в нынешней церковной смуте; во многих случаях действия и навыки «живцов» напоминают русские нравы 16–17 вв.). Указанное обстоятельство может быть учитываемо отрицательно только условно, лишь постольку, поскольку русское «одичание» является фактором, притупляющим острие борьбы с коммунизмом. Что касается до этого явления по существу, то оно, конечно, не поддается точной оценке, т. к. за внешним огрубением может скрываться выработка новых внутренних ценностей. Если же помнить о том культурном кризисе, в котором находилась дореволюционная Россия из-за разрыва интеллигентских верхов с народными низами, то можно даже сказать, что частичное огрубение и упрощение русской жизни окажет в будущем и свое положительное влияние… Уже и теперь, наблюдая русскую современность, можно прийти к тому парадоксальному выводу, что если Россия еще никогда не была захвачена столь чуждым ей началом, как нынешнее иго коммунизма, то уже давно не проявляла она с такой очевидностью самозаконную сущность своей стихии, как в некоторых случаях своей ужасной революции…

При слагающейся таким образом обстановке нужно иметь большое духовное и волевое самообладание для того, чтобы не отдаться общему процессу элементаризации и пассивного опрощения и чтобы в некоторых случаях параллельно им, а в иных и наперекор пытаться наново вернуть себя и ближних к пониманию религиозно духовных и государственно-исторических призваний и целей России. Оценивая все случившееся и отдавая себе отчет в причинах столь длительного успеха большевизма, приходится признать, что силы для отстаивания, казалось бы, противоестественных, на каждом шагу себе противоречащих и самоопровергающих идей и идеалов[8] нынешняя российская власть находит прежде всего в умении сочетать отвлеченно-рассудочный фанатизм с конкретной действенностью и тактикой. Произошла роковая встреча интеллигентского доктринерства, нигилизма и атеизма с народным восстанием и черным земельным переделом, в корне изменившими всю структуру русских земельных и социально-правовых отношений, причем большевики ловкостью своей политики сумели внушить народу сопряжение и даже полное отождествление этих двух разнокачественных явлений. Социально-классовый сдвиг, перемещение ценностей и владений из рук бывшего привилегированного класса в руки крестьян сочетались в понимании народном с воинствующим атеизмом, отрицанием родины и гражданско-правовым анархизмом. Вследствие этого образовался в России какой-то средний, массовый и труднопреодолимый тип миросозерцания, в котором самые разнородные фрагменты идей и противоположные психологические настроенности (напр., осколки идей экономического материализма, богоборческого атеизма, психология бунтарства и элементарная хозяйственная расчетливость) срослись в уродливое и сложное целое.

Именно поэтому, пытаясь противопоставить ныне создавшейся средней типической психологии русских людей иной строй идеологических положений и верований, нужно осуществлять это намерение путем творческого сложения целостной системы миросозерцания, которая бы, коренясь в глубинах духовных, непосредственно приводила бы к действию и тактике. И начать нужно, конечно, с углубления миросозерцательного устоя. Перед лицом нынешней русской катастрофы, когда сокрушены или подвергнуты переоценке все первоосновные ценности духовной и государственно-бытовой жизни, недостаточно обосновываться при создании противореволюционной идеологии на таких концепциях, как политическое равноправие, гражданская свобода, демократическая республика, монархия и т. п. Поскольку все они являются лишь производными ценностями определенного типа миросозерцаний, их внутренняя значимость не соравна первопринципам коммунистической идеологии, которые ныне непосредственно обнажены и напрямик влияют своею лжеонтологией. Кроме того, самый тонос современной русской психики и возбужденность сознания покрывают и заглушают ту эмоциональность, которая содержится в современных нормах формальной политики и «просвещенной» гражданственности. Для того, чтобы найти верный метод, тон и стиль в оценках происходящего и для нахождения верных путей в будущее, нужно прежде всего не побояться стать религиозно откровенными и патриотически искренними. Это не так просто, ибо вся дореволюционная эпоха болезненно исказила и заглушила самые основы русского органического миросозерцания.

Всякий человек с внутренним сознанием того, что он русский, должен понимать, что перед страшной картиной разрушения родины, пытаясь приступить к восстановлению оскверненных или уничтоженных ценностей, нужно предельно углубить духовную силу, нужно поднять самую проблему России на высоту ее исторического и метафизического смысла. И ставя себе как задание воздвижение волевого строя идей и действий, следует менее всего опасаться, что в процессе осуществления проступят черты прямолинейности и некоторой упрощенности. Ведь поскольку всякий героический акт есть всегда волевое обнаружение внутренней откровенности и непосредственной искренности, он, в известной мере, неотъемлемо несет на себе печать односложности, эмоциональной оголенности и вызывающей прямоты. Сначала нужно преодолеть ложный стыд простых слов и понятий и увидеть, что основополагающие религиозно-национальные ценности человеческого бытия разлагаются и приобретают лицемерно-ханжеский смысл и оттенок лишь при духовной слабости и моральном разложении самих людей. До тех пор, пока не будет найдена верная установка на догматические устои вневременных ценностей русской историософии, можно прямо считать, что не поставлена и сама проблема русского восстановления.

Всякое снижение, схематизация и безответственное упрощение подхода к событиям русской революции с каждым годом все больше начинают приобретать характер злонамеренной профанации, ибо не до шуток, не до гладеньких диалектических выкладок и не до молодеческих выпадов, когда все усложняется русская действительность в связи с разнообразными явлениями русской и европейской жизни, когда становится ясно, что после семи лет большевицкого правления все еще не найдена в России та основная ось, вокруг которой могли бы собраться и утвердиться силы революционного преодоления. Отнюдь не преуменьшая значения экономических и практически-деловых факторов в проблеме русского восстановления, следует, однако, понять, что впереди всего стоит неотложность идеологической замены нынешних руководящих стимулов России, установление подлинных духовных законоположений, могущих быть положенными в основание всей будущей послереволюционной эпохи. Нужно думать, что такой именно подход к революции и современности, такое основное возведение в противовес системе коммунизма нового, целостного миросозерцания, для сознательной противореволюционной России является единственно приемлемой формой глубинного сопротивления коммунизму и борьбы с ним; ибо если советская власть породила страшную ненависть к себе, то она же научила многих русских людей глубокому и внутренно-сосредоточенному отношению к окружающему, научила пониманию всей глубины и сложности причин русского падения. Не следует застилать себе зрение призрачными иллюзиями и планами, тем более не следует упрощать понимание фактов и процессов революции, но стоя лицом к лицу с делом большевиков, понимая всю чужеприродность для России этого дела и воочию видя все разрывы исторических преемств, нужно с особенной ясностью понять подлинный лик России и на основании этого опытного знания – которое может и должно в нынешней обстановке стать для всех русских поистине интуитивным постижением, возвратом к своей давно забытой органической правде – нужно создавать как современный фронт идей, так и метод их осуществления.

Прежде всего следует установить, что в оценке русской революции момент причины (собственно значение условий, при которых революции удалось прорваться) играет второстепенную роль. Важно уяснение самой структуры явления революции, которая и вскрывает ее подлинные основания и смысл. Генетический ряд, приведший к революции, конечно, был, но сам по себе он мало дает, т. к. процессы русского культурного разложения действовали разнообразно, часто в противоположных причинных рядах, в разные эпохи меняя свои аспекты. Лишь теперь, имея факт и явление русской революции в полной развернутости, «завершенности» и «устойчивости», представляется возможность в подробном исследовании и определении вскрыть всю сложную структуру русской деформации.

Два обстоятельства на первый взгляд как будто бы опровергают подобную установку понимания революции как итога глубинно-культурных перерождений русского организма: 1. непосредственным поводом революции послужила война, т. е. внешний факт; и 2. после 1905 года намечалось социально-хозяйственное возрождение. Но, конечно, ошибочно считать войну извне навалившейся катастрофой: участие в ней России[9], равно как и сама возможность всеевропейской войны были обусловлены сложнейшим комплексом культурно-исторических фактов, простирающихся далеко в прошлое. Что же касается до предреволюционного хозяйственного возрождения, то его нельзя учитывать вне связи с идейно-культурным состоянием того времени, в котором соответственного подъема не оказалось.

Идеалистическая и эстетическая реакция на долгие годы упорной нигилистической слепоты и обывательского безвкусия, наметившаяся в 90-х годах, не была дружной; она распалась на ряд болезненных и причудливых течений, не сумев проложить основного русла в тогдашней идейно-общественной жизни. Многосложность идеалистического «ренессанса» 90–900-х гг., его неотчетливость и изломанность изобличали ненайденность и нетвердость основных установок, на которых должно было наново утвердиться русское сознание, извращенное и затуманенное давнишними наваждениями. Неизлеченной, с прояснившимися идеями и без твердого общественного миросозерцания, приняла Россия весть о мобилизации 1914 г.; надрывен и полусознателен был патриотический подъем первых лет войны, который почти незаметно перешел в судорожную и бредовую возбужденность революции, гражданской войны и большевизма…

Естественно, что внутреннее единство только что намеченных этапов-смен русской общественной настроенности отнюдь не опровергает, а наоборот, подтверждает мысль о глубинном кризисе, в котором находилась русская культура перед войной и революцией, и сводит на нет значение «ренессансных» 900-х годов.

Если вообще правомерна попытка в нескольких словах выразить смысл глубинно-сложных исторических явлений, то можно было бы характеризовать сущность русского революционного процесса, как в длительных и многоразличных фазисах подготовления, так и в реальных формах осуществления, тремя словами: самоотступничество, самоненавистничество и самоборство.

Эти страшные искажения русского самосознания, имея свою длительную традицию, в то же время всегда обладали способностью оборачиваться в самые различные и нередко противоречивые формы и видимости. Именно теперь, в равной степени как для нахождения реального выхода из создавшегося положения, так и для духовно-идейного самовосстановления, следует углубить понимание тех явлений русской культуры, которые издавна были и продолжают быть по отношению к русской сущности источниками революционного яда.

2

В двух явственно-различаемых, хотя и прямо друг друга обуславливающих планах приуготовлялась и фактически разразилась русская революция: в плане социально-политическом и в плане религиозно-культурном. Только теперь, когда рухнула старая Россия, подходя к событиям широко, зряче и непристрастно, представляется возможным изобличить все корни и охваты ее страшной революционной болезни, оказывается доступным обнаружить всю степень и разнородность искажения русского предреволюционного бытия. Это именно искажение и не позволило большинству русского общества понять всю реальность надвигающихся ужасов; из-за него же не хватило у руководящих кругов разумения и решительности в нужное время поступиться малым и частным во имя спасения целого и общего.

Если учитывать исторические события с точки зрения их целесообразности, оставаясь при этом в плане чисто материальных оценок, то вторая русская революция предстанет действительно как глупый и бессмысленный акт самоистребления и самовозвращения вспять. Однако вся картина, в которую ныне развернулась революция, ее различные факты, проявления и обращения, самое существо и настроенность, свидетельствуют с несомненностью, что начавшись с аграрно-социального движения, она усложнилась на пути своего расширения каким-то иным смыслом и содержанием, которые и по сей день остаются оклеветанными коммунизмом и потому не распознанными.

Аграрная революция сама по себе еще не предопределяла той страшной войны, которую объявил народ всему своему культурному классу, не понимая, что во многих случаях этот поход означал для народа самосокрушение. Социалисты тотчас же затемнили первичный смысл этой борьбы с культурой своими партийно-фанатичными лозунгами разрушения; и как это ни страшно, нужно признать, что, разрушая подлинные ценности русской культуры, большевики во многих случаях исполняли прямую волю народа. Революция раскрыла всю ненависть и невозможность приспособления русских народных масс к целому ряду фактов и явлений дореволюционной культуры; и воспринял народ так легко и стихийно лозунг классовой борьбы именно потому, что почувствовал в нем не один только случай посчитаться с имущественно наделенными, но и возможность избавиться от господства над собой чужеродной культуры, которая издавна создавала непонятный тип людей и давала им недоступные для других преимущества[10]. Это роковое в сознании народном представление о прерогативах правящего культурного класса[11], а следовательно и об основах власти, в котором факт имущественной наделенности и правовой исключительности «верхов» неразделимо сливался с иноприродностью их внутренней культуры и внешнего облика, свидетельствовало, конечно, о глубоком разложении подлинных и здоровых начал государственности. И в известной мере это народное представление было не ошибочным, ибо уже давно императорская власть и правящие круги вступили на путь разобщения со своим «примитивом» (понимая под последним миросозерцательную первосущность русской стихии, имеющую онтологические истоки и определяющую основной смысл, уклад и стиль как религиозно-национального бытия, так и быта России). Тем самым создавались такие психологические и государственно-бытовые условия, при которых народ чувствовал себя неудобно, был в «нравственном беспокойстве», действительно оказывался «в великом уединении» и не мог органически вложиться во всю систему политической жизни и ее динамику.

Было бы ложной народнической идеализацией думать, что в то время, как поместный класс и интеллигенция безоглядно отдавались западопоклонству, русский народ продолжал непреклонно стоять на страже своей самосущности. Разложение коснулось и его, но, конечно, сугубо виновны соблазнители и показывавшие пример, не сумевшие и не пожелавшие государственно и культурно санкционировать и развить данные народного «примитива».

Каковы бы ни были исторические перепутья и отклонения народа, сколь бы ни была прихотлива его судьба, традиция власти и отбор правящих, как определительные элементы нации, для своего и всеобщего благополучного исторического действования должны обеспечивать и блюсти, чтобы память народная и сознание не утрачивали способности, пусть в редких и решающе-ответственных случаях, обращаться для самопроверки и самонахождения, к своим историческим первопринципам, умели бы восстанавливать через прошлое связь с ними. Для этого, прежде всего, нужна верная государственная интуиция, найденность и органическая направленность хотя бы в основных действенно-исторических становлениях. Необходимо, чтобы в общем балансе исторических ценностей народа, который бессознательно подытоживается в каждый данный момент, ценности непреходящие и образно-значащие реально господствовали бы на путях обнаружения национальной энтелехии, заставляя мириться со всей массой неизбежных исторических грехов, ошибок и злокозней. Положительные устои национальной историософии должны сознаваться интуитивно и непреклонно, чтобы побеждать начало исторического зла, у которого также есть своя память и способность генетически трансформироваться и переходить под разными видами из поколения в поколение, из эпохи в эпоху. Поэтому понятна вся степень ответственности, которая лежит на культурно-ведущем меньшинстве в смысле действенного приобщения новых поколений к религиозно-историческим ценностям их прошлого. Нарушение этого процесса сопричаствования всегда ведет к тому, что народная стихия перестает себя понимать и увлекается злым самоненавистничеством и самоистреблением. Подобный именно факт произошел с Россией, с ее правящими верхами и народом. В русской истории были великие несчастия, роковые неудачи и грехи, была далеко в прошлое идущая цепь обусловливающих друг друга отрицательных исторических фактов. Но был и есть, конечно, также и исторический ряд святых, великих и непреходящих ценностей. Однако цепь положительного преемства была культурно-правящим классом в разные сроки во многих местах разомкнута, и когда понадобилось, в критическую минуту крушения императорской власти, воззвать и вернуться для самонахождения к историческому примитиву, связь оказалась невосстановимой и черпать силы и разумение из глубины русской органики было уже невозможно. Порыв, проявленный добровольчеством, как определительной частью Белого движения, к защите тех ценностей, на которые обрушилась революция, был и жертвенным, и героичным, но исторически он был обреченным уже потому, что сам основывался только на порыве и благородных рефлексах. Поэтому, имея все этические и логические данные на правопреемство русской государственной власти, Белое движение было все-таки сокрушено революцией, сумевшей в короткий срок кумулировать в себе все русское зло, настоящее и прошлое, получая тем самым мнимо-органическую устойчивость и лжеправомочность. В то время как добровольчеству приходилось быть «самому себе предком» и оно неуверенно выставляло свои не всегда основоположные лозунги борьбы, почерпнутые в упадочной и растерявшейся государственно-общественной среде, и выступало скорее как вооруженная группа, нежели как героическое народное ополчение, несущее в себе подлинную идею и волю нации, большевики сосредоточили в свою пользу всю русскую историю в ее отрицательном смысле, тем самым завладев и жизненным ее центром, и с величайшей реальностью запечатали в себе не только черты современного социал-коммунизма, но и элементы движения Болотникова, Шаховского, разиновщину и пугачевщину.

С внешней стороны многозначительным с первого же момента борьбы оказалось расположение обеих боровшихся сторон: революция сразу завладела центром и заставила отстаивающих государственное правопреемство защищаться на окраинах. Это расположение заранее предрешало исход борьбы. Захват центра революционными силами сразу создал обстановку, существенно отличную от обстановки разиновщины и пугачевщины, когда центр все время оставался в руках правительства и поместного класса. Вместе с концом Белого движения закончилась руководящая роль дворянско-бюрократического правящего класса старой России, ибо в лице белых армий потерпели поражение, были внутренно обличены и приговорены не только поколения современности и недавнего прошлого, но и вся двухвековая традиция русского культурно-правительственного водительства в духе европеизации.

За несколько десятков лет до революционного разгрома, в конце XIX в. и в начале XX, перед русской властью и правящими кругами была самой жизнью поставлена трудная, но не роковая задача: нужно было наново разграничить сферу реформ и эволюции от сферы непреступаемой государственно-религиозной догматики для того, чтобы иметь возможность сочетать охранение с широкой государственно-социальной работой.

От удачи этого переразграничения зависело спасение русского будущего, ибо усложнение социально-экономической структуры России начало противоестественно сочетаться с нарастанием принципиально-идеологической борьбы против самых оснований русской государственности. И только при условии широкого и творческого почина со стороны правительства в сфере хозяйственно-экономического развития представлялось возможным расщепить это уродливое сращение и противопоставить революционной возбужденности твердое охранение. Вообще говоря, государственная эволюция может протекать плодотворно только тогда, когда за нею твердо стоит ее самое нормирующее основоположно-национальное миросозерцание, подобно тому, как и религиозно-государственная догматика укрепляется и живет лишь при условии гибкости и подвижности (эволюционности) правящего аппарата, который, обновляя все жизненно-условное и меняющееся, приспособляясь к преходящим формам жизни, тем незыблемей утверждает авторитет первооснов, не профанируя их в обиходе злободневной политики…

Необходимость этого передвижения границ не была понята правительством, и очень скоро, под давлением событий, оно подменило смысл охранения косностью к реальным реформам; и, не желая становиться на путь «прикладного» развития из опасения поколебать самые прерогативы строя, тем самым именно их и подорвало. Понятия революционности и реакции, эволюционизма и консерватизма настолько перепутались, что сплошь и рядом на протяжении последних царствований власть вела борьбу со своим же правящим классом и видела врагов там, где были еще верноподданные (нелепый факт, что и Хомяков в свое время был заподозрен полицией «в неверии в Бога и в недостатке патриотизма», остался навсегда типичным и имел многочисленные аналогии), боялась именно тех реформ, которые как раз могли бы упрочить наиболее расшатывавшиеся устои[12]. Частые случаи недостаточного, а порою и полного неиспользования духовных сил русской общественности ярко свидетельствуют о несоответствии практическим и идеальным нуждам государственного развития правительственной установки. Злостный «миросозерцательный либерализм» общества в известной мере и определялся правительственным упорством, не желавшим понять всю необходимость либерализма методологического и прикладного. Это помутнение правительственного самосознания и конкретного исторического видения свидетельствовало о небывалом и роковом внутреннем оскудении самых «древних корней», на которых покоилась русская держава. Не имея внутри себя живого образа России, сама власть, в сущности, не верила в реальный смысл своих священных истоков, а потому не имела авторитета заставить и других признать этот смысл. Самые священные слова, понятия и принципы, будучи высказанными правительством, звучали как пустые риторические формулы, как сусальная чувствительность, вызывавшие одно лишь раздражение, неминуемо подрывая устои и авторитет всего государственного целого.

А между тем, еще после 1905 г. объективно было время для того, чтобы осознать всю необходимость волевого, действительного переворота, почина к нему и всяческих жертв ради того, чтобы спасти то психологическое основание, на котором в народе утверждалась ограждающая его бытие государственность[13]. Но вместо второй «эпохи великих реформ», которая лишь намечалась в деятельности Столыпина, не использованного во всем объеме его возможностей и не поддержанного прежде всего самой властью, правительство стало на малодушный и неискренний путь полумер и неуверенной «самозащиты». Восстановившийся после событий первой революции порядок и успокоение дали возможность замолчать как опасность новой революции, так и необходимость широкого правительственного творчества. Таким образом, время для возможного исцеления русской государственности было невозвратно упущено. Чтобы слабые люди нашли в себе силы для жертвы, нужно отчетливое понимание, во имя чего жертва приносится, а к концу «критического» 19 в. и началу мятежного 20 в. настолько была утеряна правящими кругами способность живого сопричастия к тайне русского «примитива», что вместе с отрывом от понимания судеб общенародных была утрачена не только идея жертвы, но и инстинкт личного самосохранения.

Это вырождение тем ужасней, что у России исключительно много данных для того, чтобы обладать живым и крепким чувством народного примитива и самозаконной историософии, могущим определить ее духовно-государственные судьбы, обусловить народно-исторические задания и вдохновить ее культурно-ведущее начало.

Из всех народов, принявших истинное восточное Православие, только русский народ наделен одновременно великим даром и тягчайшим, неизбывным игом исторически являть себя в масштабах и большом стиле подлинной великодержавности.

Историческое бытие России и даже самый факт ее существования определяются неким двуединством социально-этнографического элемента с религиозно-православным. Это двуединство надо считать молекулой, исходным моментом России, русского существа. Поэтому в понимании России и в исторической памяти о ее первоосновах эти два начала должны неизбежно скрещиваться. Правда, в сочетании религиозной избранности и эмпирической наделенности России заложены самые страшные соблазны ее истории, хотя, с другой стороны, только это сродство веры и размерности, вселенскости и национальной типичности и дает подлинный онтологический и исторический образ России. Поэтому русский империализм несет в себе ответственную миссию быть адекватным объективно-ценному смыслу метафизики своей нации, в чем и заключается единственно возможное разрешение исторической диалектики России, православной и великодержавной[14].

Вот эта именно историческая наделенность России, сочетающая в себе исключительное богатство качественных и количественных ценностей, русские религиозно-национальные первостихии и первообразующие этнографические силы, в коих берет свое начало характерная духовно-идеологическая структура русской историософии, и перестали быть для государственной культуры и политики правящих верхов реальными обусловливающими основами. Теперь, когда перед лицом революции уже достаточно пересмотрены и переоценены многие факты русской истории и причинные ряды, их породившие, представляется нетрудным даже в сжатой схеме представить себе сущность процессов, приведших к этому роковому вырождению.

Разложение и обезличивание правящего класса шло по двум руслам: первое из них определилось неизменным стремлением власти создавать технически-бюрократический аппарат для формального и общешаблонного обслуживания нужд полицейской государственности западного, не критически принятого образца. Второе пошло по линии культурной деградации, вследствие искусственного приспособления родового дворянства и бюрократии к западным культурно-идеологическим началам, не имевшим порою никакого положительного смысла и значения даже у себя на родине. Зарождение тех общественных элементов, которые постепенно формировали революционную интеллигенцию, начиная от 40-х годов и кончая Р. К. П., конечно, соотносительно процессу разложения национального правящего класса, ибо как раз между двумя только что указанными руслами, не захваченными потоком реальной русской жизни, и очутилась формация русских людей, не имевших ни духовной, ни бытовой оседлости, для которых породившая их государственность не смогла или не захотела найти творческого приложения. Из этого класса, из поколения в поколение, особенно начиная с 60-х годов, создавалась та формация русских разночинцев и революционеров, которая была уже в равной степени враждебной как русскому западническому дворянству и бюрократии, так и народу. В силу ряда роковых причин (и прежде всего из-за единства идеологического источника питания), тем не менее произошло какое-то взаимопроникновение, взаимообмен и обусловленность поместного класса, бюрократии и разночинной интеллигенции, и это именно обстоятельство поддерживало и усугубляло накопление специфического яда русофобства во всех трех группах, не давая в то же время противоположным созидающим силам упрочиться и проявиться в каком-нибудь государственно-культурном деянии большого масштаба. Создавался своего рода порочный круг: правящий класс, сам внутренно распадаясь, во многом провоцировал революционную интеллигенцию, а революционные проявления последней вызывали новое, часто рефлекторно-неосмысленное противоборство правительства, которое ложилось уже тяжелым режимом на все общество и народ. В особой и характерной связи оказались, начиная с второй половины 19-го века, эти внутрисоциальные процессы с общей империалистической политикой России. Своими типично западническими принципами и методами русский империализм непосредственно содействовал общественной европеизации России и, следовательно, находился в своеобразной связи со всеми течениями, ставившими себе задачей нейтрализовать духовно-национальное начало русской стихии путем внедрения иноприродных элементов культуры; и в то же время, вызывал к себе со стороны тех же течений озлобленное непонимание и внутреннее неприятие всего облика и побуждений русского государственно-державного расширения.

Обстоятельства были таковы, что сознательная и полусознательная народно-общественная критика тогдашних государственных принципов не могла привести к желаемому их преобразованию и обусловливала только то державоборство и поругание собственной мощи, которые стали одним из тлетворнейших моментов в революционной идеологии западнической интеллигенции. Здоровое противление чуждым шаблонам властвования легко переходило и извращалось, за неимением прямого выхода, в типичную революционную психологию и тактику, которые, однако, своими западническими корнями были соотносительны западническому же консерватизму власти.

Нужно отдавать себе ясный отчет в том, что именно власть и русская государственность первые бросили вызов пробуждавшейся народной самодеятельности и поставили перед Россией внутренно ложную дилемму для ее развития: быть ли России культурной Европой или варварской Азией, не сознавая даже возможности третьего выхода – в развитии культуры самозаконно-русской.

Если в эпоху Петра I установка на Запад давала России действительно новые возможности для реализации ее природной великодержавности, то в последующие царствования этот уклон был только тлетворным, ибо он начал искажать самый стиль и внутренний смысл русского государства. Царствования Петра III, Екатерины II, Павла I, Александра I и Николая Павловича, при всей их разноценности, протекали, однако, под одним общим знаком – государственной европеизации России, при которой верховная власть естественно разлагалась и теряла свои органические начала, заменяя их эклектическими идеологиями и теориями власти; в них память о московско-византийском скипетродержавии причудливо сочеталась, в разные эпохи, с идеями то французского роялистского абсолютизма, то австро-прусской полицейской государственности и милитаризма. Но, может быть, наибольшее зло было причинено органическому развитию России теми официальными идеями и правительственно-международной тактикой, которые определили собой участие России в реакционных интернационалах конца царствования Александра I и эпохи 40-х годов, где и следует, б. м., искать зачатки нынешнего интернационала революционного. Испугавшись французской революции и всех последующих европейских социально-политических процессов, русская реакция начала ограждаться от них не путем действенного противопоставления революционной Европе всего органического уклада русской жизни, бывшего тогда прямой антитезой всему происходящему на Западе, а путем поощрения отвлеченно-космополитической доктрины охранения и путем реакционной европеизации России, что в первую очередь требовало, конечно, оттеснения народа вглубь, отъединения его от деятельно-социальной жизни, превращения живого субъекта государственности в объект своеобразной и нередко корыстной опеки и даже эксплуатации: инертный материк народа служил основой для проведения в жизнь не сообразной ни с какими национальными интересами и нуждами России идеи блюстительства всеевропейского порядка[15]. Значение всей этой системы идей и политики в общем процессе денационализации правящего класса все еще не достаточно понято в широких кругах; но ведь именно здесь, в эпоху Николая Павловича, нужно искать завершения той злокачественной социальной метаморфозы, которая окончательно превратила большинство русского правительственно-служилого класса в типичных представителей безликой интернациональной сановности и бессословной бюрократии. Теперь, когда процесс разночинно-интеллигентского отпадения от истоков русской культуры достаточно себя обнаружил в откровенном русоборстве, нужно с особенной ответственностью понимать и помнить, что ему соотносителен и процесс разложения правящих верхов, причем последний, в известном смысле, может быть назван процессом первичным. Понимание обусловленности этих процессов (собственно, двух аспектов одного и того же процесса русского государственно-культурного распада) необходимо в наши дни потому, что ответственность за революцию сплошь и рядом слишком легко возлагают на «интеллигенцию», а «реакция» очень многими видится как восстановление попранной «правды» дореволюционного самодержавия…

Революционная интеллигенция (народники) отчасти верно усваивала поводы народного недовольства. Однако невозможность для революционной психологии приятия ценностно-конструктивных начал народного миросозерцания до конца опорачивало всю критическую установку и нужное обличительство превращала в богоборство и в ненависть к России. Что же касается правящих верхов, то их нежелание понять и опереться на те конкретные обстоятельства и черты русской государственности, которые единственно и могли служить ее основой, вело к зарождению сомнений в правде основных религиозно-государственных принципов, помогало встречному приятию проповеди нигилизма и богоборчества. Таким образом, сущностные ценности русской государственной идеи опорачивались из-за отсутствия живой критики и реформенного почина. В то время как радикальная интеллигенция клеветала на все самые священные догмы и каноны народной веры и быта, считая их варварством и мракобесием, правительство видело, ложно и превратно, политическую революцию там, где были всего лишь народно-бунтарские эксцессы, свидетельствовавшие, что массы не в состоянии освоиться с наличными культурно-государственными нормами жизни. С одной стороны, не было прав для критики, с другой – их не хватало для отстаивания органики. Однако причина названных выше двух видов культурной слепоты лежала в одном и том же: как тут, так и там была утеряна возможность целостного понимания национального примитива, в котором положительные и отрицательные начала настолько равнозначущи, что без равного приятия народных верований и отрицаний, без того, чтобы в равной мере полюбить и возненавидеть вместе с народом, невозможен никакой плодотворный подход к нему и прежде всего неосуществимо плодотворное руководство им на путях государственной жизни[16]. Этому положению равно не отвечали как установка революционной интеллигенции, так и установка правящего класса; не соответствуют они ему и поныне в чудовищном народоборчестве большевиков и в реставрационных схемах эмигрантских монархистов…

3

Для того чтобы найти жизнеспособный оплот русского восстановления, нужно наново вернуться к творческому усвоению примитивов русского бытия. Это прежде всего проблема миросозерцания, ибо творческий примитивизм во всех сферах и проявлениях человеческой жизнедеятельности есть проекция, реализация своеобразной установки сознания, при которой вся множественность духовно-психологических явлений человеческой жизни, вся совокупность жизненных событий и процессов располагается и строится согласно неким точным законам религиозного миропонимания, сочетающим и сводящим в единую форму познания первосущное, основоположное с преходящим и случайным. Иначе говоря, все жизненно-реальное выводится из всеобъемлющего метафизического единства. И обратно, восприятие всей конкретной множественности явлений возводится, как бы возвращается к непосредственно-целостному касанию самого первопринципа. Таким образом, каждое явление словно объемлется неким кругом, начало и конец коего – само жизненное восприятие. (Эта особая установка сознания в различных сферах человеческого действования и творчества дает многообразно адекватные формы воплощений: в сфере богосознания эта установка приводит к внутреннему, закономерно-творческому постижению догматологии и из нее вырастающих философем; в области церковного искусства она дает обоснование тем присущим ему внутренним законам строения, которые обусловливают явление стиля; в сфере реальной жизни установка на творческий примитив дает быт как стиль жизни и обусловливает способность правильно и закономерно квалифицировать события, составляющие основу как личного, так и соборного бытия).

Потребность обратиться к изначальной стройке миросозерцания для того, чтобы в нем почерпнуть смысл и волю к реальному действованию, в настоящее время велика и настоятельна. Сами большевики, несмотря на все попытки пресечь исторические корни и традиции России и умертвить русский примитив и автогенезис, помимо личной воли, со всей силой воскрешают религиозно-исторический образ России, заставляют наново проследить и понять все исторические ряды и цепи событий русского прошлого и вдохновиться их первоначалами.

В установке на творческий примитивизм, являющийся ныне в силу самих событий русской катастрофы единственно плодотворной формой миросозерцания, должны быть выявлены обе его обращенности – в сторону религиозной первоосновности и государственного конструиктивизма. Ибо два опыта даны революцией как живые отражения первичных наделенностей России – опыт богоборчества и боговидения и опыт стихийной смуты, однако величайшего государственного значения. Всячески отвергая вульгарно-расчетливое посягательство на ценность веры, следует, однако, признать, что сама природа, качество, смысл и значение событий, переживаемых ныне, делают необходимыми пересечение планов практической действенности и созерцательной религиозности; современные, каждодневные явления выходят за строй понятий формальной политики и социологии.

Бывают эпохи боговосприимчивые, и бывают эпохи глухие. В наше время как бы истончились покровы, лежащие между сферой земной и провиденциальной и реально чувствуется зависимость мира от иноприродных ему сил. Религиозный опыт, можно прямо сказать, доступен в наши дни всякому, кто хоть сколько-нибудь пристально оглядывается вокруг себя. И если европейский запад уже не в силах поднять религиозное возрождение в масштабах широкого массового движения, если самое «стремление к согласию», по-видимому, там исчезло, то тем неотложнее поставляется перед Россией задача осознания своего исключительного, полученного в катастрофе революции духовного опыта, нахождения для него верных слов и обращения в широкое деяние новой «эпохи веры». Этот опыт заставляет прежде всего всех сколько-нибудь духовно окрепших выйти из замкнутого круга лично-интимного боговосприятия в сферу общей религиозной действенности. Одно лишь нарастание примитивно-религиозной стихии исповеднических сил, которыми строится метаистория, пластически воплощаясь в образах и событиях, в коих чудесное и благодатное неразрывно связуется с простым и реальным, может обусловить средоточие воли, нужной для преодоления революции и вытравления всего ее зла…

Русское православие всегда тяготело к внешне вещественному самораскрытию, не получая, однако, в этом смысле культурно-сознательной санкции. Наоборот, русское просветительство всячески боролось и уличало обрядоверие и ритуальные «излишества» русского бытостроительства. Но теперь с полной ясностью определилась вся роковая опасность безликой, аморфной и антипластичной цивилизации, которая неминуемо ведет ко всеобщей дезинтеграции, являющейся основной базой религиозного бездушия и нового иконоборчества. Поэтому перед русскими богословией и философией культуры (в русском духовном типе обе эти дисциплины в своих первоисточниках особенно близки друг другу), наряду с усилием богословско-спекулятивного интеллекта встает особая задача раскрытия законов конкретной реализации религиозного опыта, а в связи с этим и оправдание т. наз. религиозного материализма русского православия и обоснование его внутреннего смысла и социального значения (благого прагматизма).

В непосредственной связи с этим стоит проблема православно-русского церковного стиля. В церковном творчестве стиль не является только художественной сноровкой и манерой, часто являющимися разновидностью психологизма на почве искусства, а оказывается критерием и признаком глубинно-внутренней слаженности истинных первооснов миросозерцания с формально-адекватной их реализацией. Это укоренение стиля в самом церковном первопринципе и обусловливает верный и неложный подъем, возрастание через него к восприятию религиозной тайны, гарантируя от всяких внутренних искажений и пре`лестных иллюзий. Вследствие этого, подлинный церковный стиль может стать всесторонним фактором очищения, объединения и устроения (что показали в свое время монастыри). В нашу эпоху величайшего социально-церковного упадка обращение к стилистическим закономерностям религиозного творчества может и должно стать одной из сил для всесторонней самопроверки и широкого уяснения сущности церкви.

Обращенность русской интеллигенции к ценностям православия все еще носит характер неоформленного религиозного возбуждения, часто впадающего в соблазны либо религиозного панэмоционализма, латинофильства, либо неошлейермахианства. Между тем, лишь православный вероисповедный прагматизм, широко и всесторонне понятый, может стать дисциплинирующим и строящим принципом русского духовного восстановления. Еще Гоголь требовал, чтобы Россия была «нашим монастырем», звал к строгому подвигу, почти что монашескому, для «подвизания в ней». А насколько теперешняя русская действительность, когда явью стали все гоголевские фантомы, требует еще бо`льшего самопожертвования и суровой духовно-волевой выправки!

Также и традиция русского богословия должна укрепиться в наше время смятений и соблазнов гностического самоволия на правильных путях сочетании духовности, уставности и пользы (православно-церковного прагматизма[17]).

4

О том, что духовно-идейное самовосстановление интеллигенции невозможно без дисциплинирующего плотного прилегания к церкви, что только это прилегание может спасти нынешнее религиозное движение от узкого самозамыкания и поставить на путь подлинно национального движения, свидетельствует вся неудача русского предреволюционного «возрождения». Уже после революции 1905 года наметилось в русской общественной мысли широкая идеологическая смена. «Нигилистический морализм» и воинствующий материализм были осуждены и вместо них, выражаясь формулами из «Вех», раздались призывы к «конкретному идеализму» и «религиозному гуманизму». И еще до формулировок, данных «Вехами», 1890-е и 1900-е годы прошли в России, как и на Западе, под знаком религиозных томлений и символистической настроенности. Это предварение новых общественно-экономических идеалов – религиозно-романтической реакцией на шестидесятничество (предварение «Вех» – Вл. Соловьевым) для русской культуры было явлением очень показательным. Однако сколь ни радикальной казалась общая смена направлений, она на деле не смогла повлиять на широкий ход развивавшихся событий, и, несмотря на «обновленные идеалы», вторая революция прорвалась и проходит под фанатическим водительством отживших принципов воинствующего материализма.

Предреволюционная Россия нуждалась в широком конструктивно-общественном движении, которое бы своим идейным содержанием и предметной воленаправленностью захватило бы самую толщу омертвевшей обывательщины и, выводя в тоже время воспаленное интеллигентское сознание из круга революционной идеализации, сумело бы поставить перед ними проблемы будущего в аспекте творческой национальной работы и самопознания.

К несчастью, однако, религиозное и идейно-общественное «возрождение» 1890-х и 1900-х годов не было обращено в широкую общенациональную работу, не стало заданием эпохи и оказалось значащим лишь в ограниченной среде интеллигенции, переживавшей свой внутренний кризис. Причины этого лежали прежде всего в том, что новая традиция русского мистицизма и романтизма, в силу своего первоначального субстрата (соловьевщина), очень скоро начала распадаться и создала в последующем поколении ряд болезненных и противоречивых явлений, причем общая смятенность и растерянность эпохи делали эти явления сплошь и рядом даже враждебными ценностям русской церкви и государственности. Достаточно вспомнить, насколько слепы и тенденциозны были все суждения о мистическом хлыстовстве, сектантстве, как уродливы были попытки создать синтез религиозно-мистических суррогатов с боевым социал-революционерством, как легко принимались пошлые мистагогические проповеди, «мистический анархизм», эстетический мистицизм и воспаленная мистолалия за подлинную религиозную просветленность! Лишь окончательною погруженностью в бредовую мистифицирующую романтику можно себе объяснить судорожное приятие некоторою частью нематериалистически настроенной интеллигенции лжегероического пафоса революции. В этом раскрылось все внутреннее сродство революционной романтики с псевдорелигиозным, внецерковным «богоискательством», одноприродность их воспаленно бесплодной эмоциональности[18].

Если учитывать этот процесс духовного помрачения интеллигенции наряду с разложением правящих верхов, то становится ясной вся обстановка, при которой революции ничего не стоило воспользоваться подходящим моментом для того, чтобы без всяких затруднений вернуть Россию к идеологическому атавизму Михайловского, Чернышевского, Добролюбова и пр. Нужно верить, что после всего случившегося вместе с отвращением к «революционному идеализму» будет навсегда брошена и недавняя, еще не изжитая традиция мистического импрессионизма и современные поколения вернутся к устоям Хомякова, в сферу подлинного богосознания, утверждающегося и строящегося на оси церковно-догматического реализма[19].

Лишь эта установка, сменяющая антирелигиозное отношение к догматике как к схоластически-систематизированной фикции и заменяющая ее органическим пониманием христианской догматологии, одновременно как всеметода человеческого ведения и как его благодатного предела и нормы и вскрывающая при этом всю таинственную закономерность мира и его процессов, может привести к проблеме подлинного идеал-прагматизма во всей его объемлемости и всеобращенности, а в качестве одной из частностей – к построению системы формальной социологии и нахождению путей и норм для установления новой системы будущей общественной жизни. Именно русский революционный опыт понуждает отрешиться в данном случае от всех лжеэтических и политических предубеждений и вооружиться методом строго эмпириономным, отделяя таким образом область материального от психологистических соблазнов, с тем, чтобы наметить единые законы для духа и плоти.

Социал-экономический идеализм русского ренессанса 1900-х годов, возникший в качестве реакции на ортодоксальный марксизм, по существу, не связывал себя с религиозно-мистическими идеями своей поры, базируясь на автономных принципах идеалистического гуманизма. Таким образом, славянофильская попытка синтетической постановки религиозно-историософской и социально-политической проблемы была окончательно забыта и частью выродилась[20].

Теперь события показали, насколько русскому сознанию и исторической реальности чужды отъединенно-автономные постановки частичных и частных проблем вне координации их с основными магистралями русского бытия. Русский большевизм постольку именно и национален, поскольку он обнаруживает в искаженном, правда, виде, но в небывалых размерах национальную потребность русского народа ставить проблемы своего бытия в предельной заостренности и всесторонней целостности. Теперь, конечно, бесполезно гадать, что произошло бы в случае более близкого взаимоотношения и взаимовлияния двух основных течений русского предреволюционного сознания, определявшихся одно – Вл. Соловьевым, другое – П. Струве. Предполагать, что обстоятельства могли бы измениться в положительном смысле, вряд ли приходится, т. к. в мистономических концепциях Вл. Соловьева, почерпавшего порою пафос своего творчества в сознательной самосвязанности определенными закономерностями, коренящимися в глубоко чуждой православию стихии, было много неприемлемого для русского национального правоверия, что сказалось и в творчестве некоторых из его эпигонов. Однако это само по себе не снимает ответственности с руководителей новых социально-экономических течений того времени, не понявших всей необходимости, наряду с формальной критикой марксизма, противопоставить социалистической лжеонтологии систему первоосновных ценностей национально-органического миросозерцания. Патриотический пафос в данном случае был далеко не достаточен… Тень Вл. Соловьева, налегавшая на возрождающееся религиозное сознание интеллигенции, и факт П. Струве, возле которого сосредотачивался с наибольшею яркостью новый пафос общественно-патриотического чувства как явления русской культуры, призванные определить в предбольшевицские десятилетия миросозерцательное обновление русских широких кругов, оказались одинаково несчастливыми. И эта несчастливость – симптоматична: в сфере русской духовной жизни чуждые онтологические элементы (каковые, несомненно, наличествовали в философии Вл. Соловьева – латинство) всегда оказывались сугубо вредоносными, разлагая окружающую культурную среду иноприродностью своего начала; и вне органической связи с глубочайшими основами православного бытия и его историософией немыслима ни русская «Patriotica», ни «Великая Россия»…[21]

Теперь, после революции, восстановление целостной миросозерцательной концепции, соединяющей в себе как религиозно-культурную проблематику, так и идеи формальной социологии, является насущной потребностью. Реальное государственное дело должно быть заключено в цепь широкого культурно-идеологического движения. Политика и экономика должны связаться в наши дни с религиозно-культурной символикой и историософией; и эта символика и историософия должны создать в них в многомерном охвате событий нужные пластические формы и образы. Между тем, как раз политика, равно «правых» и «левых», необычайно скудна разумением задач, стоящих перед нею. Именно потому, что вся зарубежная противосоветская политика, идя самочинно избранными путями, все более выпадает из течений русской культуры, в ее понимании событий и всяческих прогнозах вовсе исчезает истинный смысл, масштабы и ритм происходящего. Есть, по-видимому, какая-то степень смещенности духовного видения, психологического искажения и ошибочности самих познавательных методов, которая и не позволяет действовавшим доселе кругам эмиграции найти установку на самую историческую сущность русской революции, а без этого ведь немыслимо построение системы политических действий. В этом смысле как «правые», так и «левые» в одинаковом положении, и это очень знаменательно.

Так случилось, таковы были исторические условия русской жизни, что понятия консерватизма и либеральности никогда не были в России лишь формально прикладными категориями. Наоборот, в лице правительственного консерватизма, имевшего в пределе безрассудное, потерявшее всякое чутье действительности бюрократическое очерствение и предреволюционное «черносотенное» молодечество, и в лице всех разновидностей специфически-либеральных течений, в лоне которых, конечно, и создавалась постепенно Р. К. П., всегда как будто бы боролись два типа миросозерцания. Обычно их считают полярно-противоположными, упуская из виду, что оба они лишь две разносторонних проекции одной и той же сущности – русского нигилизма. Нигилизм этот, являющийся внутренней основой страшного типа русской духовной полуразвитости, имеющей свои выражения на всех ступенях русской социальной среды, издавна считая себя началом всеотрицания, практически сводился да и продолжает сводиться к кощунственному посягательству на иерархическую структуру органического миросозерцания и к установлению самочинных объектов лжеобожения. Нарушение иерархического принципа, безусловно характеризующее все дело русских революционеров, бывало по временам тяжким грехом и императорского охранения. С особенной яркостью это сказалось в предреволюционную эпоху разложения власти. В противоположность революционному радикализму, который с каждым поколением все «совершенствовал» свои методы и идеологическую демагогию, правительственный консерватизм с течением времени неуклонно разлагался, что раскрывалось в ряде его противоестественных сращений и сочетаний с различными идейными и тактическими элементами, часто не сродными между собою и даже ему враждебными. Это обстоятельство чрезвычайно замутнило субстрат, питавший и питающий русское религиозно охранительное сознание. С другой стороны, в среде русской общественности сплошь и рядом под видом консерватизма и последовательной реакционности были ненавидимы и ненавидятся высшие ценности русского духа и культуры, с которыми упадочный режим последнего периода императорской России лишь неправомерно отожествлял себя из расчета и политики. В деятельности доживающих представителей этого режима подобное отождествление и по сие время продолжает быть элементарной основой тактики и пропаганды. Ныне предстоит большая и ответственная работа по расщеплению и разъединению этих противозаконных сращений и по определению до конца существа и состава как «русского либерализма», так и «русского официального консерватизма». Необходимо выяснить их взаимоотношение как в историко-генетическом, так и в систематическом аспектах к друг другу и их обоих к действительной религиозно-национальной стихии России. Тогда, быть может, обычный признак противопоставленности этих двух типов миросозерцания окончательно заменится признаком их соотносительности.

До тех пор истинное положение вещей будет как для «правых», так и для «левых» оставаться, в сущности, непонятным, покуда первые не порвут, наконец, с методом опорачивания высших ценностей и не признают примата религии, церкви и национально-исторической воли над принципами организации власти и политического строя, т. е. не отойдут от своего реакционного нигилизма, а вторые, со своей стороны, не увидят и не примут всего непреходящего существа русского положительного миросозерцания. Лишь в этой обоюдной метаморфозе можно обрести основание для социально-партийного замирения, столь нужного для будущей русской государственности. Но ей пока что противоречат как упорство социалистических кругов, сознательно не желающих порвать с миросозерцательными основами своих формальных социологических положений, так и косность правых течений, по-прежнему руководствующихся в своих реставрационных планах лжеподобием охранения – правым антииерархическим самочинством, что ведет к полному выпадению этих течений из строя действительной культуры и обусловливает их враждебность к ней.

Последние обстоятельства особенно ясно подчеркивают непоправимый кризис бывшего правящего класса. Опираясь, с одной стороны, на православие, пытаясь сделать из усилившегося религиозного движения духовный оплот реакции и опираясь на него, как на примитив русской истории, реставрационный легитимизм, распадающийся уже на несколько толков, в то же время, в сфере политической соответствующего возвращения к примитиву народно-госудаственного творчества вовсе не желает, а наоборот, пытается возможно скорее подставить готовые формальные схемы там, где должна быть поставлена проблема власти и государствоустроения во всем ее объеме и творческой непосредственности. Момент легитимизма, сам по себе м. б. и неоспоримый в идейно-практической концепции монархии, в современных условиях России является лишь мертвой, но в то же время и вызывающей формулой. Кризис русского монархизма очень глубок; он связан как с помутнением самой монархической идеи в широких массах, так и с лично-общественным разложением недавних носителей верховной власти, выпавших из сферы русской культуры, а также кругов близ них стоявших и сообщавших власти ее внешнее обличие и внушавших основные принципы правления. Ныне с особенной остротой предстает в памяти и уясняется вся ложность и болезненное вырождение официального стиля предреволюционной эпохи и всего круга ее понятий, идей и представлений.

Кроме того, следует всегда помнить, что абсолютирование условного и конечного приводит неизменно к обесцениванию и того ценного, что в них содержится. В общей иерархии духовно-исторических ценностей народа принцип и факт власти являются, конечно, ценностями подчиненными, серединными. К этому основному положению в обстановке современной русской действительности присоединяется еще и целый ряд реальных условий и обстоятельств: абсолютизация династического легитимизма опрокидывается историческим фактом революции, коим уничтожены все конкретные условия и социально-юридическая структура прежней власти, причем нельзя не увидеть в самой революции тяжкого обличения прямых носителей этой власти, как в поколениях непосредственно застигнутых катастрофой, так и в основных правительственных установках прошлого.

Для всякого верующего в монархические силы русского народа и при этом трезво учитывающего всю коренную перестройку современной русской социальной среды единственно-целесообразным заданием могло бы стать, наряду с полным отмежеванием от замыслов реставрации, сознательная выработка тех религиозно-правовых норм, приуготовление того духовно-психологического строя, которые, будучи поставлены лицом к лицу с монархической волей народа, были бы в силах разрешить проблему русского царства во всей широте, обновленности и исторической реальности, т. е. путем поднятия и утверждения новой династии как живого закрепления всех творческих достижений новой эпохи. Сознательный акт избрания реально запечатлевал бы глубинное обновление социально-государственного уклада России и погашал бы все традиции, связи и стиль дореволюционной монархии, не сумевшей утвердиться в нужном и должном и павшей от приятия в себя немощи и болезней своих же врагов. Кроме того, это открывало бы возможность для создания новой идеи и нового облика русского царя…

Говоря о восстановлении возглавляющего верховенства власти, нужно относиться с большой осторожностью к идеализации той формы ее восстановления, которая называется «бонапартизмом». В существе своем «бонапартизм» не есть преодоление революции и тем более не есть ее отрицание; он сознательно продолжает быть революцией, но лишь трансформировавшейся и приспособившейся к нуждам государственности. Русская революция есть прежде всего самообличение, катастрофическое вскрытие самых глубин культурно-государственной неправды европеизированной России. Поэтому выход из революции должен быть найден в коренном отрицании всего того, что к ней привело. Сама по себе революция есть зло и кроме того симптом зла, зла внутреннего и прошлого, ее породившего, на основании которого дана возможность ставить диагноз. Поэтому преодоление революции должно заключаться прежде всего в устранении истоков и первопричин, вызвавших к бытию этот симптом. «Избрание», мыслимое как итог революции, вмещающий в себе весь ее опыт, творческие силы восстановления и признание всего нового социально-экономического переустроения, в то же время являлось бы и выходом из революции, конкретным символом отказа от ее духовно-идеологических оснований, реальным признаком начала новых времен. В самочинном самовозглавлении бонапартизма, конечно, этого выхода из сферы революции быть не может, так как только в своей связанности с идеями, эмоциональностью и методами революции он и обретает свою устойчивость. Если принять во внимание, что «реставрация» настолько же связана с психологией дореволюционного декаданса, насколько «бонапартизм» определяется сущностью революции, то, в виду явной необходимости радикального отказа от них обеих, «избрание» выступает, наряду с «легитимизмом» и «бонапартизмом», как третий и, быть может, единственно желательный принцип верховного восстановления власти, в коем могли бы быть заключены действительно новые и творческие возможности властеустроения…[22]

Поскольку в таком именно виде проблема русской монархии никем из «правых» не ставится, можно сказать, что все монархические течения, равно как и социал-либеральные проповеди, являются лишь дурными реминисценциями, мешающими свободному усвоению смысла всего происходящего. Конечно, проще и душевно спокойнее целиком отдаваться какой-либо очередной самовнушенной вере и, не желая видеть реальной обстановки, из года в год питать себя то одними, то другими судорожными надеждами и утешать призрачным будущим. Но сколько-нибудь непомраченное видение русской исторической перспективы решительно удерживает от подобного самочинного антиисторического подхода к событиям. Если России суждено великое будущее, то оно заключено прежде всего в трудном и творческом искусе органического преодоления революции. Люди бывшего правящего класса и круги оппозиционной интеллигенции к таковому преодолению неспособны, ибо они исторически между собою связаны длительной и нелепой борьбой власти и революции и ныне ею уничтожающе уличены. Эта тяжкая взаимообусловленность в прошлом и настоящем не позволяет как тем, так и другим, без предубеждений понять свои ошибки и пойти с разных сторон к одной цели – восстановлению русской государственности. Память о недавнем прошлом настолько мучительна, что она не может быть изжита в ближайших поколениях; и поистине бесчеловечно и в то же время безрассудно после всего случившегося звать, требовать и внушать, чтобы Россия не только забыла и простила это прошлое, но и вдохновилась им, и наново восстановила руководящее право хотя бы одного лица, связанного с ним.

Видимо, будущее должно основываться на новых поколениях, на новых людях, не связанных в столь прямом отношении с завязью революции, и потому, быть может, могущих лучше понять формы ее преодоления и развязки. Однако не нужно упускать из виду, что «новые» поколения как в России, так и в эмиграции, находятся в тяжком кризисе, либо болезненно преодолевая яды революции, либо окончательно им поддаваясь. Если в практическом плане какой-то качественный отбор в России и произошел (в смысле выделения новых социально-хозяйственных и административных сил), то аналогичного процесса кристаллизации в сфере духовно-идеологической до сих пор не наблюдается. Это обстоятельство с особой настоятельностью понуждает сделать все возможное, чтобы раскрыть глаза всем отобравшимся и выбившимся на поверхность жизни «новым» русским людям, указав им, что понятие революционного обновления имеет свои, и очень тесные, границы, за которыми начинается пагубное разложение и национальная смерть. Если коммунистический фанатизм в начале революции бессознательно воспринимался народными массами как средство, как энергия для осуществления социально-аграрного переворота, следует же понять, что в настоящее время этот фанатизм стал чудовищной самоцелью, – и это должно быть понято прежде всего теми, которым революция хоть что-нибудь реально дала. Поскольку в России уже появились, хотя бы в зачаточном виде, элементы нового отбора правящих, участники этого процесса должны понять и поймут, что новое положение, которое они заняли, обязывает их принять на себя и ответственность перед историческими судьбами своего народа, обязывает с новыми силами понять те исторические догмы России, которые были забыты и искажены прежними руководителями государственно-общественной жизни.

Революция окончательно смяла (и без того давно нарушенную) нормальную преемственность в смене культурно-ведущих поколений России. В настоящее время ею руководят, с одной стороны, идеологические праотцы, с другой же – революционные юнцы. Между тем, заложить прочную основу для установления нового культурного преемства из ныне живущих русских людей может только то поколение, в сознании и опыте которого память о дореволюционном прошлом, сознательное переживание революции и обращенность в будущее сложатся в каком-то нужном и точном сочетании, распределятся в какой-то исключительно эффективной пропорции[23].

От этого же обстоятельства зависит, в конечном счете, и вся удача преодоления революции, и если бы прихотью обстоятельств, послебольшевицкая общественная реакция стала бы возглавляться такими поколениями, в сознании которых сочетание указанных моментов не приводило бы к нужному синтезу (в виду чрезмерной связанности с прошлым или же из-за полной оторванности от него), то органическому оздоровлению и выпрямлению надломленной русской жизни угрожала бы новая опасность.

Не слабые и запуганные русские люди свергали татарское иго; затравленная Русь первого века порабощения была не в силах сделать то, что сделали духовно окрепшие и получившие устойчивость ее позднейшие поколения. Внутреннее иго революции может быть свергнуто, конечно, скорее, чем иноплеменное. Но и в наше время, как в 14–15 веках, Россия будет освобождена лишь новыми людьми, для коих не будет существовать гипноза революционного страха, но при условии, однако, что и духовная их сила будет подобна силе великих исторических веков прошлого.

Идея русского исторического пионерства, совпадающая в наше время с обращением России на Восток (ибо только в этом повороте достижимо действенное отмежевание от духовной и этнографической опустошенности Европы), должна стать основной вдохновляющей силой для новых пореволюционных поколений. Чтобы надломить революцию, достаточно просветления основного меньшинства русского народа. А в дальнейшем исцеление может стать таким же стихийным, каким был срыв в бездну революции. Не следует, однако, создавать себе и ложных представлений: распад и развращенность современных большевицких поколений, конечно, глубок и зловреден. Поэтому в будущем предстоит и принудительно-властное восстановление опороченных основ русской жизни, волевое выпрямление ее перебитого хребта. Но принудительное исцеление русской души может иметь успех лишь при условии точного понимания и верного нахождения основных исторических тяготений новой России; ибо в противном случае не исключена возможность повторения неудачи Белого движения, не исключена возможность того, что стихийный поток жизни еще раз прорвет ошибочно поставленные заграждения и плотины и разольется новым опустошающим наводнением…

Замысел и задания будущей русской реакции трудны именно потому, что в них должны сочетаться, гибко и органично, начало нового непреклонного охранения с широкой перспективой социально-либерального практицизма. Этот замысел, эта композиция должны быть отчетливо поставлены перед народным сознанием, верно им ухвачены и поняты, иначе события противобольшевицкой реакции могут вылиться в анархические качания и перебои, а желанное государственное равновесие наступит лишь после тревожных лет новой междоусобицы, причем формы его могут оказаться самыми неожиданными и неприемлемыми.

На основании нового, культурно-насыщенного, многообъемлющего комплекса опытных данных, идей и положений следует с полной ответственностью произвести транскрипцию сложного в простое и вывести простую, отчетливую миросозерцательно-тактическую схему, могущую стать широко организующим, отбирающим и дисциплинирующим началом. Идейно-волевой централизации большевизма нужно противопоставить соравный по собранности и крепости упор.

В качестве практического противоположения идее третьего интернационала, непосредственно осуществляемой ныне в России, следует выставить во всей широте и волевой напряженности идею третьего максимализма. В обстоятельствах, в которых находится современное русское идейно-политическое сознание в смысле разносторонних притяжений и искания средоточий, можно прямо сказать, что tertium datur: кроме максимализма социал-коммунистического и максимализма реставрационного[24] должна быть найдена и уже обретается третья система идей, для осуществления которых необходимо сосредоточить новую воленаправленность и выделить новые поколения и кадры поданных идее. Мы называем эту систему максимализма евразийством. Ни в чем не становясь на почву соотносительности с третьим интернационалом, евразийство утверждает лишь необходимость максимальной духовно-идеологической напряженности и максимального средоточия волевых сил, иноприродных революции. Единственно поэтому евразийство и утверждает формулу максимализм против максимализма.

В противоположность двум парно-соотносительным максимализмам, социалистическому и реставрационному, связанным между собою признаками эпохи и поколений, их породивших, максимализм третий должен войти в жизнь самостоятельным миром, отмежевываясь от них обоих. Он прежде всего должен быть внутренно и до глубины обоснован сознанием и волей подлинного возрождения религиозно-православной стихии, действенно, в меру сил стремящейся реализовать истинные каноны человеческого благобытия, не прикрывая политиканства или бездушного правового ригоризма лицемерной обращенностью к высшим ценностям. Обращенность эта не должна также носить характер искусственной архаизации, не должна определяться слабосильным (а порой и корыстно-расчетливым) замыслом элементарного возвращения «к старине». Исконное и незыблемое должно сочетаться с современным и потребным. В противоположность пустым и изжитым формам своекорыстного европейского шовинизма надлежит дать всю полноту и насыщенность нового культурно-творческого, глубинно-национального бытия России и понять, что культура России есть явление многосложное, многообъемлющее и синтетичное; что, будучи национальной, она в то же время является культурой части света.

Система идей третьего максимализма должна стать методом познания революции, отменяющим слепую и элементарную борьбу с ней и устанавливающим прежде всего всестороннее отношение к нынешней русской действительности как к средству и условию для созидания самоцельной новой культуры – евразийской. В связи с этим, наряду с последовательно-беспощадным и систематическим обличением идей и принципов русского коммунизма и его истоков следует с полной трезвостью указывать на те стороны русской современности, которые, при перемене руководящей идеи, прежде других способны стать основанием для новых культурно-государственных установок будущего, ибо, вопреки революции, логика русского исторического процесса не перестает находить в народно-национальном организме живые силы для своего проявления.

В культурно-социальной структуре старой России до самого последнего времени содержалось еще много самозаконно-творческих элементов, которые опорачивались лишь в условиях слепой и разлагавшейся государственности. Это следует помнить и условно отнести также и на будущее русское устроение, ибо, несмотря на все духовно-национальное падение, в большевицкой России уже наметились некоторые положительные установки и повороты государственно-социальной жизни, которые в концепции будущей творческой реакции должны быть сохранены при замене, конечно, основных идеологических мотивов.

Третий максимализм должен найти высшую точку зрения, обеспечивающую хороший релятивизм в отношениях к уже изжитым закономерностям должного и фактам сущего, к конкретной исторической действительности вчерашнего и сегодняшнего дня. Фактопризнание и даже «попустительство» в сфере социально политического переустройства должны уравновешиваться усилением незыблемых установок на догматические устои всевременных ценностей русской историософии.

Необходимо обрести и утраченное видение и ясное осознание той правды, которая, как выражение самого Абсолюта, как первоисточник всякой духовности, одна лишь способна обновить обветшалые и ставшие лжеавтономными и самочинно-догматичными нормы и закономерности права и социальной морали.

В наше время «право» и «правда» разошлись не только в России, и это расхождение пагубно влияет на самое представление о них и их связи и обусловленности. Во многих случаях право стало формально-догматическим защитником неправды, а устремления к правде все чаще начинают выражаться в формах антиправовых и разрушительных, вследствие чего самоуправные искания правды становятся прямыми фактами зла.

Система идеи третьего максимализма должна, наконец, утвердить ту очевидную истину, что соблазны интернационала могут быть преодолены только в сфере совершенно автономной и свободной от всякой соотносительности с ним; методологическим заблуждением является распространенное предположение, согласно которому многие верят, что у интернационала можно воспринять средства и методы для победы над ним. Не белым интернационалом и не реставрационными конспирациями может быть спасена Россия, а только полным идейным и тактическим выходом из сферы всех этих соотносительностей, искоренением всего того, что привело к революции, через спасение искаженной в ней правды.

Следует до глубины продумать задание, смысл и предопределенность судьбы России в общей смене времен и чередовании культурно-исторических циклов, угадать, увидеть и поставить перед собою в качестве творческого задания нахождение для нее нового типа культуры, новых предметов деятельности, новых пластических форм державно-государственного бытия, вдохновиться новыми принципами и методами народно-социальной жизни; и прежде всего это должно выразиться в нахождении органических форм сочетания духовной, национальной и хозяйственной свободы областных и краевых единений России – Евразии с державным игом общей государственной судьбы, держащим и удерживающим всех и все в единой пластической форме великого целого[25].

Если Господь попустил, чтобы Россия стала опытным полем для осуществления идей интернационала, то, быть может, с тем, чтобы она своею же сущностью бесследно сожгла и подвижнически уничтожила самую первооснову всякой революции. Поэтому особый смысл должны получить в наше время для творческих русских поколений проницательные слова Хомякова: «Труженику, бросающему плодоносное семя, предшествует железное орало, раздирающее почву, подсекающее сорные травы и проводящее борозду… Труд одного века есть посев для будущего, а не легка работа посева». «Труд наш, а жатва будет всемирная».

П. П. Сувчинский

Предыдущая главаГлава 4 из 17Следующая глава