Десятником я стал вечером.
А платить за это пришлось уже ночью.
Правильный порядок. Сначала человеку выдают должность, потом сразу объясняют, что должность — это не власть, а новый способ тратить деньги, здоровье и остатки разума. В моём случае начали с денег. То есть с пьянки.
Проставляться, как выяснилось, надо было обязательно.
Не по закону. По обычаю. А обычай в таких местах крепче закона. Закон ещё можно обойти, если у тебя есть нужный человек, нужная монета или достаточно большая дубина. Обычай обходит тебя сам, бьёт по затылку и спрашивает, почему ты до сих пор не налил старшим людям.
Сидели в отдельной горнице на постоялом дворе, который Берест иногда использовал для разговоров с городскими.
Не в общей зале, где Вьюн через пять минут нашёл бы троих родственников, двух должников и один плохо лежащий кошель, а наверху, за дверью, которую сторожил здоровый парень с лицом табурета.
Берест, шесть десятников и я.
Семь, если считать меня.
Очень хотелось не считать.
Косаря не было. Косарь лежал у лекарей с перебинтованным лицом и, если верить слухам, пытался ругаться глазами. У него получалось. В этом я не сомневался. Косарь вообще был из тех людей, которые даже молчанием могут обложить тебя так, что потом хочется помыться.
Без него за столом стало больше места.
И меньше покоя.
Десятники меня знали. Не близко, слава богам, но достаточно. Видели в строю, слышали про засаду, про стрелу Косарю, про мой десяток, который опять вернулся почти целым. На лицах у всех было примерно одно и то же: полезный, но непонятный. А непонятное взрослые вооружённые мужчины не любят. Особенно если непонятное сидит рядом, пьёт их мёд и теперь вроде как стало равным.
Пьянка, как выяснилось, была пьянкой только для тех, кто смотрел снаружи.
На столе стоял мёд, хлеб, мясо, квашеная капуста, жареная рыба, лук и миска с чем-то, что, видимо, когда-то хотело быть кашей, но передумало. Кружки наполняли исправно. Тосты говорили тоже исправно. Только Берест пил мало, ел ещё меньше и смотрел так, будто у него не пир, а смотр оружия.
Это раздражало. Человек, который пьёт мало на пьянке, всегда опасен. Он потом всё помнит. Остальные хотя бы получают честное право утром сказать: “не было такого”. Берест такого права себе не оставлял.
— За нового десятника, — сказал он.
Кружки подняли.
Я тоже поднял.
— Чтобы держал людей.
Вот и весь тост. Без славы, чести и прочей звонкой дряни. Держал людей. То есть не ронял, не терял, не тратил по глупости.
Очень трогательно.
Выпили.
Мёд был крепкий, густой, с травами. После третьей кружки у человека появляется уверенность, что он ещё вполне разумен. После четвёртой — что разумными стали остальные. После пятой обычно начинается правда. А правда, как известно, вещь в хозяйстве опасная. Её лучше держать в сарае, на цепи и кормить через щель.
До пятой кружки Берест не дал дойти никому.
Он поставил свою, отодвинул миску и сказал:
— Теперь по делу. Сивак.
Вот так.
Налили человеку за звание, дали кусок рыбы, и сразу — по делу. На нормальных работах тоже любили под видом праздника устроить совещание, только здесь вместо протокола были ножи на поясах.
Сивак, широкий, седой в бороде, с надрубленным ухом, вытер пальцы о край стола.
Он был из тех людей, у которых даже сидение выглядит как оборона позиции. Шея короткая, плечи тяжёлые, глаза спокойные. С таким хорошо стоять рядом в бою и плохо спорить из-за последнего куска мяса.
— Люди живы, — сказал Сивак. — Двое с резаными руками, но держат. Один кашляет, до утра посмотрю. Если слабеть начнёт — к лекарю.
— Люди твои, — сказал Берест.
— Знаю.
И всё.
Не “люди плохие”, не “зелёные дурни”, не “этот боится”, не “тот ленится”. Люди — его. Значит, его головная боль. Десятник мог бить, учить, менять местами, ставить в задний ряд, ругаться, но не жаловаться сотнику на то, что ему достались живые люди с недостатками. Война, как выяснилось, не принимала претензий по качеству товара.
— Что не твоё? — спросил Берест.
Сивак почесал шею.
— Мыло.
За столом сразу зашевелились.
— Вот, — сказал кто-то с другого края. — Мыло.
— Новое? — спросил Берест.
— Новое, — сказал Сивак. — Дрянь. Люди чешутся. Шея красная, под ремнями красное, под кольчугой хуже. В бою начнёт чесать — дёрнется не туда.
— У меня двое кожу содрали, — сказал Кривец, худой десятник с одним белёсым глазом. Говорил он тихо, но почему-то все слышали. — Один ночью скрёбся так, что сосед решил — мышь в соломе. Чуть копьём не ткнул.
— Мыло заменю, — сказал Берест.
Не “посмотрим”, не “потом”, не “терпите”. Заменю.
И я вдруг понял, что он правда это запомнил.
Не красиво, не по-отечески, не потому что ему было жалко красные шеи. Просто боец, который чешется под кольчугой и думает о коже, а не о щите, — плохой боец. Плохой боец умирает сам и открывает соседа. Сосед тоже умирает. Потом десятник орёт. Потом сотник недосчитывается людей. Потом нужно кормить новых, учить новых, вооружать новых.
Мыло, значит.
Великая военная тайна.
— Что ещё?
— Левая серая кобыла захромала, — сказал Сивак. — Та, что под вьюк. Кузнец смотрел, говорит, может отойти, а может нет. На дальний выход я бы её не ставил.
— Замена?
— Нужна. Хоть старая, но ровная. Иначе сани встанут, а потом все будут вспоминать, как жалели одну клячу.
Берест кивнул.
— Запомнил. Кривец.
Кривец не стал тянуться к мёду. Сначала доложил.
Правильно. Берест смотрел.
— Копья длинные пошли в трещины у пяток. Два уже обмотали, но это до первого сильного удара. Щиты тяжёлые тоже садятся. У трёх края разбиты, у одного ремень гнилой. Ещё выход-два, и будут не щиты, а воспоминание о дереве.
— Сколько заказать?
— Длинных — шесть. Щитов тяжёлых — четыре. Ремней больше, десятка два. Ремень — мелочь, пока не лопнет.
— Не мелочь, — сказал Берест.
— Вот и я говорю.
Кривец снова замолчал и наконец взял кружку. Глаз у него был один, зато, видимо, за двоих. Такой человек не орал, не шутил, не давил весом. Он просто видел, что у щита край разбит, у копья пятка треснула, у ремня кожа пошла гнилью. Очень неприятный тип для любого беспорядка. Беспорядок при нём чувствовал себя голым.
— Рысь.
Рысь сидел напротив меня. Худой, жёлчный, с лицом человека, который даже в хорошей каше найдёт предательство. Он пил быстро, но не веселел. Опасный тип. Весёлый пьяный хотя бы шумит. Тихий пьяный копит.
— В казарме клопы, — сказал Рысь.
Сивак хмыкнул.
— У тебя или у людей?
— У людей — значит, у меня. Они не спрашивают, кого кусать.
— Сколько? — спросил Берест.
— Много. В углу у печи, под старой полкой. Надо вар купить, щели пройти, солому вынести, нары протравить. Если не сделать, через неделю люди будут спать стоя, а потом в строю клевать носом.
Я посмотрел на Рыся с новым уважением.
Не с любовью, конечно. Любовь — лишнее. Но человек, который на пьянке говорит о клопах как о боевой угрозе, понимает войну лучше многих героев.
— Сделаем, — сказал Берест. — Завтра после полудня. Людей из казармы вывести. Сменную солому дать.
— И мыло старое вернуть, — добавил Сивак.
— Мыло понял.
— Не просто понял, — сказал Кривец. — Если новое мыло оставишь, клопы сами уйдут. Им тоже жить хочется.
За столом засмеялись.
Даже Берест чуть шевельнул губами.
Дальше пошли остальные. Борзун, круглый лицом, но с руками мясника, попросил новые наконечники для сулиц. Старые после последних вылазок пошли кто в землю, кто в кости, кто в неизвестном направлении. Очень распространённая судьба полезных вещей.
Ярема, молодой для десятника и поэтому слишком аккуратный, сказал, что у него двое новиков ещё не держат щит как надо. Но сказал не жалобой, а как работу: поставит к старшим, гонять будет утром и вечером. От Береста просит только лишний час на двор после общего упражнения.
Берест разрешил.
Шестой, Мокша, почти всё время молчал. Низкий, тёмный, с носом, сломанным так давно, что тот уже стал отдельным характером. Он попросил не вещь, а людей.
— Добрать надо, — сказал он. — Не мне одному. По десяткам дырки. Если Косарь выбыл, если Нечай взял его остаток, если раненые ещё неделю лежат — у нас полный состав только на счёте. В строю нет. Человек десять надо.
Берест не ответил сразу.
Все притихли.
Вот это уже было серьёзнее мыла, клопов и ремней. Хотя мыло, клопы и ремни, как выяснилось, тоже были серьёзными, просто не любили выглядеть важными.
— Где взять? — спросил Берест.
Мокша пожал плечами.
— Где всегда. Из городских, из беглых, из тех, кто хочет есть, из тех, кому выбирать поздно. Но брать надо сейчас. Пока учить есть кому. Потом возьмём — они нам строй испортят.
— Новиков после пьянки обсуждать — дурная примета, — сказал Сивак.
— После боя ещё дурнее, — сказал Мокша.
И на этом шутка умерла.
Берест провёл пальцем по столу, будто чертил невидимую счётную доску.
— Десять человек, — сказал он. — Лучше двенадцать. Двое уйдут сразу. Один окажется гнилой. Один сбежит. Останется сколько надо.
Я слушал и мотал на ус.
Усов у меня, правда, для этого не хватало. Но выражение хорошее.
Вот он, другой уровень войны.
Не там, где ты орёшь, машешь железом и стараешься не получить стрелу в лицо. Это я уже видел. Это было понятно, неприятно и честно.
А здесь война состояла из мыла, клопов, хромой кобылы, треснувших копий, тяжёлых щитов, гнилых ремней, сменной соломы, новых людей, которых ещё надо найти, накормить, вооружить, научить не убивать соседей по строю и не умирать от первого испуга.
Очень романтично.
Певцы об этом почему-то молчат. Никто не поёт: “Ой вы, щиты тяжёлые, ремешки гнилые”. А зря. Без ремешка щит превращается в доску. Без доски человек превращается в мясо. Вот тебе и вся высокая поэзия.
— Нечай, — сказал Берест.
Я поднял взгляд.
— У тебя?
У меня.
Вот оно. Новая должность. Раньше можно было сидеть и думать, что всё это разговоры старших людей. Теперь спрашивали меня.
Я хотел сказать: “у меня всё хорошо”. Прекрасная фраза. Её обычно говорят перед тем, как всё становится плохо.
— Люди притёрлись не все, — сказал я. — Новые смотрят, где можно не слушать. Рябой держит край, Вьюн воровать у своих пока не пробует, но я бы не называл это победой. Гридя в центре стоит крепко. Малого первым ставить нельзя. Ещё пару дней гонять щиты и смену мест.
— Это люди, — сказал Берест.
— Мои, — ответил я.
Он кивнул.
Правильно ответил, значит.
— Не твоё?
Я подумал.
— Щит один заменить. У Малого. Старый край ведёт, он им сам себе обзор закрывает. Ещё ножей коротких два. В тесноте пригодятся. И ремней. Ремни всем нужны.
— Ремни понял.
Сивак поднял кружку.
— Видишь, новенький уже понял главное. Война держится на ремнях.
— На ремнях и мате, — сказал Кривец.
— Мат свой, ремни общие, — сказал Берест. — Ремни закуплю.
Кружки снова пошли по столу.
Вот теперь пьянка стала больше похожа на пьянку. Доклады кончились, люди расслабились, мясо начали есть по-настоящему, мёд пошёл веселее. Но что-то уже изменилось. Я увидел этих людей не просто как шесть чужих десятников за столом. Сивак — тяжёлый, грубый, но своих держит как бревно в стене. Кривец — тихий глаз, который замечает ремень раньше смерти. Рысь — клопы, яд в голосе и мысли, которые лучше не оставлять в темноте. Мокша — молчун, считающий людей не хуже Береста.
Плохая компания.
То есть подходящая.
Сивак хлопнул меня по плечу так, что мёд в кружке дрогнул.
— Ну что, Нечай. Допрыгался.
— Не прыгал.
— Значит, донесли.
— Тоже не просил.
— А кто ж спрашивает? Должность — она как понос. Пришла — держи.
За столом хмыкнули.
Вьюн бы оценил. Жаль, его не пустили. Хотя нет, не жаль. Вьюн на офицерской пьянке был бы катастрофой с пальцами.
Рысь покрутил кружку.
— Удачный он, — сказал Сивак. — У Косаря люди целые были, теперь у него.
— Удачный, — повторил Рысь.
Слово легло на стол нехорошо.
Берест посмотрел на него.
— Говори, раз начал.
Рысь усмехнулся.
— А что говорить? Все и так видят. У Косаря десяток живой был. У Нечая теперь живой. А у нас после каждой вылазки дырки. Может, он не своих бережёт, а чужую долю к себе тянет?
Сивак заржал первым.
Остальные подхватили.
Не все сразу.
И вот это “не сразу” мне очень не понравилось.
— Ты ещё скажи, он по ночам у наших щитов счастье выскребает, — сказал Сивак. — Ножиком. Как сало с доски.
— А почему нет? — Рысь пожал плечом. — Времена такие. У каждого свой промысел.
— Мой промысел проще, — сказал я. — Я ору на людей раньше, чем они делают глупость.
— И всё?
— Нет. Иногда бью.
Сивак снова заржал.
Ещё двое тоже. Берест не смеялся. Рысь улыбался. Плохо улыбался. Не потому что шутка удалась, а потому что бросил камешек и теперь слушал, куда он покатится.
А покатился он недалеко, но не остановился.
Я видел, как Ярема отвёл взгляд в кружку. Мокша почесал сломанный нос и не стал ничего говорить. Кривец вроде бы улыбнулся, но его белёсый глаз остался неподвижным. Так улыбаются люди, которые хотят показать, что не поверили. А значит, успели подумать.
Очень приятно.
Новая должность, новые друзья, новое обвинение в воровстве удачи. Карьерный рост продолжался.
Берест поставил кружку на стол.
— Удачу не воруют, — сказал он. — Её проедают, пропивают и теряют по дороге. Если у кого-то люди дохнут чаще, пусть начнёт с ремней, дозоров и собственной головы.
Рысь развёл руками.
— Да я что. Я просто сказал.
— Вот и не говори просто.
На этом разговор вроде бы закончился.
Вроде бы.
Потом были ещё тосты. За Косаря — коротко и грубо. За живых — молча. За мёртвых — тоже молча, только дольше. Потом Сивак рассказал историю про десятника, которого собственные люди связали и сдали врагу, потому что он запрещал им пить перед маршем. История закончилась тем, что враг тоже запретил им пить, но уже навсегда. Смешно было не всем.
Я пил меньше, чем от меня ждали, и больше, чем стоило.
Вышел поздно.
Ночь была мокрая. Февраль, чтоб его. Месяц, когда зима уже надоела всем, включая саму зиму, но уходить она не собирается из чистой вредности. Снег у стен почернел, в колеях стояла вода, а поверх воды снова схватывалась тонкая корка льда. Над Меринкой тянуло холодом.
Город после полуночи не спал, а просто притворялся. Где-то лаяла собака. Где-то ругались пьяные. Где-то женщина смеялась так, будто завтра её не интересовало.
Я шёл к отрядному двору и думал, что надо проверить своих.
Десяток.
Мой десяток.
Очень поганое словосочетание. Сразу хочется отмыть руки.
Рябой наверняка уже спит вполглаза. Вьюн наверняка не спит и утверждает обратное. Гридя, скорее всего, пересчитывает деньги на кобылу, потому что люди с настоящей мечтой страшнее ростовщиков. Новые либо дерутся, либо делают вид, что не хотят.
В общем, хозяйство.
Раньше у меня было тело, метка, сулица и дурная судьба. Теперь ещё десять человек.
Цивилизация, мать её.
Я свернул к глухой стене, где улица шла между тыном и задними дворами лавок.
Старуха стояла у ворот, которых я раньше не замечал.
Обычная старуха. Сгорбленная, в тёмном платке, с узким лицом и руками, спрятанными в рукавах. Таких в городе сотни. Они продают травы, носят воду, ругают девок, отпевают чужие болезни и знают новости раньше сторожей.
Она посмотрела на меня и тихо сказала:
— Святослав.
Я остановился.
Вот так просто.
Не “Нечай”. Не “ратник”. Не “десятник”. Не “мил человек”, чтоб её.
Святослав.
Имя ударило не в уши. Ниже. В то место, где жила чужая память и делала вид, что она моя.
— Ошиблась, бабка, — сказал я.
Старуха не испугалась.
— Хозяйка не ошиблась.
— Какая хозяйка?
— Та, что ждёт.
— Имя.
— Здесь не называют.
Очень удобно. Люблю людей, которые приходят ночью, зовут тебя настоящим именем и сразу начинают загадки. Обычно после этого либо режут, либо женят. И неизвестно, что хуже.
Я посмотрел по сторонам.
Улица пустая. В окнах темно. Вода капала с крыши в бочку. Где-то за стеной храпел человек или очень усталая свинья.
Метка под рубахой молчала. Но это ничего не значило. Я уже знал места, где она вела себя не как должна. Курганы. Перводрево. Железная бляха сухого волхва, из-за которой время стало гладкой стеной, а Леший — скулящим стариком за пнём.
На метку полагаться было нельзя.
Вот радость-то.
— Передай хозяйке, — сказал я, — что поздно. Пусть ждёт утром.
Старуха наконец вынула руку из рукава.
На ладони лежал перстень.
Тяжёлый. Серебро потемнело от времени. Плоская площадка с резаным знаком Числобога. Не храмовая грубая метка, не ремесленная подделка, не купеческое украшение для тех, кто любит выглядеть причастным к тайнам. Родовая вещь. Дорогая. Старая.
И память Святослава узнала её раньше меня.
Холодный ободок касается виска.
Женская рука приглаживает волосы.
Голос сверху: “Не вертись”.
Запах сухих трав, тёплой ткани и масла для рук.
Мать.
Я взял перстень.
Пальцы сжались сами.
Старуха смотрела молча.
— Где? — спросил я.
— За Меринкой. В доме, где стены умеют молчать.
— Очень поэтично. Я спросил где.
— Проведу.
— Без имени?
— Имя скажет хозяйка.
Я должен был развернуться и уйти.
Дойти до отрядного двора. Поднять Вьюна, Рябого, пару крепких. Сказать Бересту. Послать за старухой людей. Обложить дом. Проверить. Не лезть ночью одному за материнским перстнем.
Вот ровно так сделал бы разумный человек.
К сожалению, разумный человек в этой истории вообще редко появлялся. А если появлялся, быстро уходил, не желая пачкаться.
Я сунул перстень за пазуху.
— Веди.