Спасло меня одно — Олейников долго одевался.
Медленно, с кряхтением и сипом сквозь зубы, комполка натягивал галифе, воюя с каждой пуговицей так, будто она ему лично задолжала. Медсестра сунулась было помочь с портянками — он рыкнул, отогнал, и те стали для него отдельной, персональной голгофой: сидя на койке скособочившись и еле дотягиваясь, он мотал, разматывал, мотал заново, шипя такое, что медсестра только крестилась за приоткрытой дверью.
А я стоял у окна, отвернувшись, будто из деликатности — не гоже пялиться, как начальство сражается с исподним, — и смотрел в мутное, засиженное мухами стекло на залитый солнцем плац. Там продолжали гонять новобранцев, слышался мат-перемат взводного. И это ворованное время, эти его несчастные портянки, спасли меня. Потому что в первую секунду после письма я поплыл. Вот буквально. Чуть в обморок не упал.
Звук ушёл. Голос Олейникова, разговоры девчат в коридоре, маты взводного — всё это отодвинулось, обернулось ватой. В ушах встал ровный тонкий звон. Строчки уведомления стояли перед глазами, я их не гнал — они сами висели, казённые, ровные, и одна долбила по темени: «подтверждёнными данными о последствиях гибели аватара не располагаем».
Не располагаем.
Вот тебе и весь, сука, договор бета-тестера. Вот тебе и «поиграй, парень в 35-м, подзаработай баблишка». Я всё это время — почти месяц — носился тут храбрецом, прыгал по крышам, стрелял в нквдэшников, дразнил Сталина… И все потому что где-то на самом дне сознания, под всеми страхами, лежала мягкая, тёплая уверенность геймера: это игра. Крайний случай — респаун. Крайний-крайний — сдёрнут мне шлем, очнусь в капсуле, может еще на один на бэта-тест Кода запишусь. Снова денег поднять.
А теперь мне казённым слогом, через «п. 9.5», сообщили: не проснёшься. Механизм вывода по смерти аватара — не функционирует. А что функционирует вместо него — мы, дескать, не в курсе, и прогнозировать не беремся. То есть если меня тут, на этой долбанной границе, шлёпнут или свой же особист поставит к стенке — что будет там, в капсуле, с настоящим мной? Никто. Не. Знает.
Кома третьей степени, вот что там со мной. Лежу овощем в этой их коробке, и добрые дяди в белых халатах уже дёргали рубильник — «принудительный вывод», — а я не вышел. Не смогли достать. Застрял.
С-с-сука.
Я стиснул зубы, впился взглядом в трещину на стекле. Только не сейчас. Только не здесь. За спиной — Олейников. Уровень двадцать четыре, две войны, глаза как два буравчика. Такой мужик соплю по лицу читает за версту. Стоит мне сейчас обернуться с этой рожей — белой, поехавшей, — что-то заподозрит! Позовет особиста и пошло поехало…
Дыши, идиот. Р-раз. Два. Вдох носом на четыре, задержка, выдох. Плац. Смотри на плац. Вон коробка топает, вон взводный орёт, вон боец бак тащит, пар над баком. Живое. Настоящее. Или не настоящее — но осязаемое, вот оно, за стеклом, тёплое, солнечное, пылит. Это теперь не игра. Это теперь твоя жизнь. Или нет?
Время еще было, Олейников застегивал ремни и я написал паническое ответное письмо. Юристам, на всякий случай и на адрес куратора. Что делать, куды бечь, срочно выводите из комы! Лучших мне врачей и все за счет Скайнета. Требую… Написал, отправил, а потом с отдельным ужасом понял, что 30 календарных дней там — это 4 месяца тут!
— Тим! Что тебе известно о моем состоянии в капсуле виртуальной реальности?
ИИ тут же отозвался:
— Ничего. Я внутриигровая нейросеть и не имею доступа к внешнему контуру.
— А другие игроки?
— Уточните вопрос
— Что тебе известно о других игроках на этом сервере?
— Информация ограничена, пожалуйста, задайте другой вопрос или начните новый чат!
ЗА-ШИ-БИСЬ!
За спиной кряхтенье сменилось кряхтеньем победным. Ремни, видимо, капитулировали.
— Ковалёв. — Голос Олейникова, скрипучий, живой, вернул звук миру разом, будто вынули вату из ушей. — Уснул там, у окна? Сапоги подай. И это… чего смурной такой? Взвода своего уже забоялся, а?
Я обернулся. Лицо — гладкое. Уставное. Держу личину, чтобы была как влитая — недаром за неё целый сложный квест дают.
— Никак нет, товарищ командир, — сказал я ровно, подавая сапог. — Прикидываю, с чего начать.
— За тебя все прикинули. Сначала общее построение, потом примешь канцелярию взвода, боевые журналы, списки…
— Опять бумажки — театрально вздохнул я. Мне теперь надо быть о-очень аккуратным!
— Все страдают и ты страдай — Он ухватился за мою руку, кряхтя, встал, притопнул, проверяя ногу. Скривился, но устоял. — И имей в виду. Взвод тебя будет пробовать на зуб с первой минуты. Не вздумай прогнуться, я тебя поддержу. Ну, все вроде, пошли. — комполка надел фуражку, отцентровал ее — Покажу тебе твоё хозяйство. Но сначала кое-куда зайдем.
— Куда сначала, товарищ командир? — спросил я, придерживая ему дверь палаты.
— За мной держись, — буркнул Олейников, выходя в коридор нарочито прямо, только желваки на скулах выдавали, чего ему это стоит. — Раз уж поднял меня с одра, будет тебе экскурсия. Заодно погляжу и свое хозяйство. Три дня на койке провалялся — небось распустились без меня, как бабы на посиделках.
Так и вышло, что первое моё знакомство с Кировским полком я получил не по бумажкам, а вживую — комполка тащил меня, точно баржу на буксире.
Начали с санчасти — благо, она тут же, при лазарете, только по коридору пройди. В кабинете, тесном, пропахшем спиртом, карболкой и лекарствами, над раскрытым журналом сидел, подперев голову, полковой врач — грузный, немолодой, с усталым лицом и печальными тёмными глазами за круглыми очками. Из-под съехавшего халата виднелись петлицы. При виде Олейникова он поднялся тяжело, всколыхнув живот, и всплеснул пухлыми руками так горестно, будто ему сообщили о покойнике.
— Нет-нет-нет. Товарищ Олейников, вы себя губите! — заговорил он с той особой интонацией, певучей, обиженно-заботливой, от которой сразу веяло не то Одессой, не то Бердичевом. — Я вас спрашиваю, Пётр Захарович, кто вам разрешил встать? Вы у меня наплачетесь с этой спиной, попомните моё слово, я вам как врач с двадцатилетним опытом говорю!
Военврач полка. Уровень 15. Роль: медицина, санитарное состояние части.
— Отставить панихиду, Соломон Маркович, — беззлобно огрызнулся Олейников, но я заметил — сел он на предложенный стул с явным облегчением, украдкой. — Дело у меня. Праздник на носу, 23 февраля, а я тут разлёгся. Ты мне спину заговори чем хочешь, хоть святой водой, хошь бальзамом Авиценны, но чтоб я двадцать третьего на ногах стоял, доклад читал и перед начальством не сгибался пополам, как складной аршин.
Врач воздел очи к потолку, будто призывая небо в свидетели своего мученичества.
— Он мне говорит «заговори». Я ему не бабка-шептуха, я военный врач! Спина — это вам не насморк, спина и суставы имеют характер. — Он вздохнул, обречённо махнул рукой. — Хорошо. Уколю и сделаю блокаду. Дам порошки. Но если вы, Пётр Захарович, на празднике опять на лошади гарцевать станете…
— Не стану! Обещаю, — Олейников хлопнул его по мягкому плечу, кряхтя поднялся. — Готовь свои иголки и клистиры к вечеру, зайду. А сейчас недосуг. Кстати, вот, познакомься, нового взводного прислали, из Москвы! Николай Ковалев.
— На маскировочный? — Соломон Маркович внимательно меня изучил — Молоденький какой… Где служил?
— Московская Пролетарская стрелковая дивизия — вспомнил я бумаги Ковалева — Был призван в 31-м. Срочная два года, потом остался сверхсрочником, а в конце 33-го меня отобрал Разведупр. Там прошел командирские курсы и получил спец. подготовку.
Я пожал плечами:
— Потом направили к вам.
— Ну, удачной службы — Соломон Маркович покачал головой — Красноармейцы во взводе непростые, есть залётчики.
— Справлюсь — брякнул я, комполка и врач посмотрели на меня скептически. И это было неприятно. Я то теперь без респауна, мне теперь надо очень осторожно, буквально на цыпочках.
Олейников уже мне в коридоре довел: — Хороший доктор. Ворчун, каких свет не видывал, а руки золотые. Половину полка уже пользовал, лечил. Мотай на ус, Ковалёв. Врача да каптерщика надо иметь в друзьях — и не пропадёшь.
Из санчасти комполка потащил меня в соседнее здание, длинное, приземистое, с большими окнами, и всю дорогу — шагов сто, не больше, но давались они ему тяжело — бубнил, размышляя вслух, и я понял, что праздник для него сейчас не радость, а сущая головная боль.
— Красной Армии семнадцать лет! — сипел он, придерживаясь за стену на ходу вроде как невзначай. — Другие годы — ну собрались, доклад, «ура-ура», постреляли в тире, по чарке и разошлись. А нынче… — Он остановился, перевёл дух. — Нынче все по-другому. Комиссар неделю сам не свой, слух прошёл, что из дивизии кто-то из начальства пожалует. То ли комдив, то ли от политотдела. Проверить, как полк живёт, как празднует, каков дух в свете обострения ситуации с троцкистами. А у меня спина, у меня взвод твой бесхозный, у меня в третьей роте два дурака подрались, на губе сидят… И самодеятельность эта. Концерт. — Он произнёс «концерт» с таким отвращением, будто это было ругательство. — Оскандалимся перед комдивом — весь год потом попрекать будут. Пошли, глянем, чего они там нарепетировали, черти.
Он толкнул дверь, и мы вошли в полковой клуб.
Внутри было просторно, гулко и пахло свежей краской, вперемешку с махоркой. Длинный зал со сколоченными в ряды скамьями, с обязательными портретами вождей по стенам — Ленин, Сталин, Ворошилов, — с кумачовыми лозунгами через всю стену: «Да здравствует непобедимая Красная Армия!» В торце — сцена, дощатая, с провисшим занавесом из чего-то тёмного, а на сцене как раз кипела репетиция, и, судя по лицам, все шло туго.
Гармонист сидел на табурете с краю, разложив меха на колене, и наигрывал вполсилы. В центре, приосанившись, стоял молодцеватый боец — чубатый, ладный, с той нагловатой уверенностью на лице, что бывает у полковых красавцев, которых знает и любит вся часть. А перед сценой, спиной к нам, распекал всю компанию, размахивая руками, худой командир с двумя кубарями и с папкой под мышкой — по всему, руководитель этого безобразия, из политработников.
— … Не так, не так, товарищ Загорулько! — втолковывал он запевале. — Ты не в шинке горилку пьёшь, ты выражаешь боевой дух! Грудь колесом, взгляд орлиный! А ты стоишь как… как жених на смотринах, ей-богу. Ещё раз. С «Распрягайте».
Гармонист вздохнул, растянул меха, и чубатый Загорулько, набрав в грудь воздуха, повёл — голосом и вправду славным, звонким, украинским:
— Роспрягайте, хлопци, коней…
Пел он хорошо. Только вот, ведя песню, он одновременно строил глазки кому-то в первых рядах — а там, я разглядел, пристроились те самые медсёстры из лазарета, старшая с Домникой, прибежавшие поглазеть, — и от этих его глазок весь «боевой дух» шёл насмарку, потому что физиономия у запевалы была не орлиная, а самая что ни на есть мартовская.
— Стоп! Стоп! — руководитель хлопнул папкой по колену. — Загорулько, ты кому поёшь? Ты Красной Армии поёшь, идее, а не… — он обернулся, увидел зрительниц, побагровел, — а не девицам! Товарищи медработники, попрошу не отвлекать личный состав от репетиции! Тут вам искусство, а не танцы! Вы зачем вообще сюда пришли?
— Посмотреть — ответила Домника, шепча что-то на ухо подружке
— На концерте, послезавтра посмотрите!
Подружка прыснула, обе засмеялись, ничуть не смутившись и не собираясь никуда уходить. Загорулько на сцене приосанился ещё пуще, довольный произведённым эффектом.
Олейников за моей спиной крякнул — не то смешок, не то стон.
— Видал? — тихо сказал он мне уголком рта. — Вот с этим я комдива встречать буду. Певец, понимаешь, глазами баб щупает, комиссар сейчас начнет беситься и матом ругаться. А ему нельзя!
— Почему? По здоровью? Давление?
— По должности.
Руководитель самодеятельности, тем временем обернувшийся на скрип двери и разглядевший наконец, кто вошёл, покачал головой, направился к нам.
Комиссар полка. Уровень 11. Роль: политработа, культпросвет, боевой дух.
— Товарищ командир полка! Идёт подготовка к торжественному концерту. Репетируем номера! — отрапортовал он, преданно поедая начальство глазами. — Будет хоровое исполнение, декламация, пляска, а в финале — живая пирамида и «Красная Армия всех сильней»!
— Пирамида, — мрачно повторил Олейников, покачал головой. Потом познакомил меня с комиссаром, который особого интереса к моей персоне не проявил. Его волновал концерт и начальство. Как и комполка.
— Смотри, товарищ Шевдко! Головой отвечаешь. — Он ещё раз обвёл тяжёлым взглядом сцену, запевалу, хихикающих медсестёр, вздохнул и повернулся к выходу. — Пойдем Ковалев, от греха. На это без слёз не взглянешь, а мне ещё плакать на построении.
Мы вышли обратно на солнце. За спиной гармонь снова растянула «Распрягайте, хлопци, коней», и звонкий голос Загорулько поплыл над плацем, догоняя нас, — а следом, я готов был поклясться, всё тот же переливчатый смех двух медсестёр.