— Один, — произнёс Ломоносов. — Два. Три.
Учёный отлично держал маску, не прижимая её излишне к лицу. Фишер лишь стоял рядом со склянкой в руках и после каждой моей команды добавлял на ткань несколько капель. Вешняков было отворачивался, пытаясь сопротивляться, но смесь делала свою работу, сводя любое сопротивление на нет. Его веки дрогнули, пальцы разжались, но дыхание оставалось достаточно частым.
За моей спиной толпились люди, что перманентно меня раздражали, но прогнать их было нельзя. Всё же они учёные, и звание обязывало их наблюдать. Ладно хоть с советами не лезли, и на том спасибо.
Лебедев прибежал последним. Он успел снять шубу, увидел опухоль в паху и три приготовленные склянки, после чего лицо его стало ещё мрачнее.
— Кишка ущемлена с утра, — сказал я. — Рвота, задержка газов, слабый пульс. Вправление не удалось.
— Значит, поздно. Даже если освободите петлю, воспаление его доконает.
— Возможно. Без операции он погибнет наверняка.
Лебедев посмотрел на Вешнякова. Тот уже не слышал нашего разговора. Проверив реакцию век и напряжение челюсти, я велел Фишеру прекратить добавлять жидкость. Больной вздохнул глубже, однако на щипок кожи не ответил -- обезболивающий эффект работал на полную катушку.
— Мне нужен человек у стола, — напомнил я.
— Я не стану резать вместе с вами, Борис Петрович. Тут и без эфира надежды мало. Если же он умрёт во сне, никто не станет разбирать, что убило его прежде.
Отказ прозвучал честно. Остальные предпочитали молчание, из которого при нужде можно было изготовить любую позицию.
Ломоносов дочитал очередной десяток вдохов, перекрыл заслонку и передал маску Фишеру.
— Держите так. Считать вслух и ничего более не делать. Если дыхание изменится, зовите меня.
Он снял парик, положил его на подоконник и подошёл к столу. Руки уже были вымыты до локтей.
— Михаил Васильевич, у головы нужнее отдельный человек.
— Я порядок знаю. Фишер тоже не дурак. А вам одному сейчас недостанет ещё двух рук.
Спокойствие Ломоносова меня поражало. Говорил он столь спокойно, будто предлагал не участвовать в операции, а подержать лист бумаги. Спорить ни времени, ни желания у меня не оставалось, а потому я поставил его слева от себя и велел действовать только по моей просьбе. Он сопротивляться не стал и кивнул. Кажется, за всё время нашего знакомства он не стал задавать дополнительных вопросов.
Мы ещё раз распределили обязанности. Ломоносов подавал полотно и удерживал края раны, Орлов отвечал за свет и инструменты, Брандт не выпускал запястья больного. Фишеру запрещалось отвлекаться даже ради упавшего ножа. На столе стояли тазы с горячей и остывшей кипячёной водой, лежали промытые нити и две иглы. Я проверил всё сам. Не потому, что не доверял людям: испуганный человек легко забывает даже то, что повторял весь день.
За дверью приготовили жаровню, но в комнату её не вносили. Горячие кирпичи завернули в ткань и положили у ног Вешнякова, чтобы он не мёрз под открытыми окнами. Пламя оставалось в коридоре, эфир — на другом конце стола. Две недели назад такие предосторожности показались бы присутствующим странностью. Вот только «вспышка» у Ефремова со всеми показала, что так нужно.
Кожа над опухолью была натянута и блестела. Я провёл разрез вдоль выпячивания. Вешняков вздрогнул, но не проснулся. Фишер замедлил подачу, Брандт сообщил, что пульс участился. Кровь выступала небольшими тёмными каплями; Ломоносов промокал её сложенным полотном, не закрывая мне поле.
Слой за слоем я разделял ткани, пока под пальцами не показался грыжевой мешок. Работать приходилось при свете двух ламп, выставленных в коридоре за открытой дверью. Тень от моей руки ложилась поперёк раны. Орлов держал отражатель из полированного металла и каждый раз поправлял его раньше, чем я успевал попросить.
Мешок вскрылся, выпустив немного мутноватой жидкости. Запах был тяжёлым, однако явной гнили я не почувствовал. В глубине лежала туго сдавленная кишечная петля — багровая, почти неподвижная. Узкое кольцо охватывало её у основания.
— Если она погибла? — тихо спросил Ломоносов.
— Придётся удалить повреждённую часть и соединять концы. Здесь это почти приговор.
Я ввёл под край кольца желобоватый зонд, прикрывая им кишку. Для разреза выбрал нож с тупым концом. Места было мало: одно неверное движение открывало сосуд или стенку кишки. В комнате слышались только счёт Фишера и короткие сообщения Брандта о пульсе.
Кольцо поддалось после второго осторожного движения. Петля сразу вышла свободнее, но её цвет не изменился. Я расширил разрез ещё на толщину лезвия и осмотрел борозду от сдавления. Разрыва не было. Хорошего в этом оставалось ровно столько, чтобы продолжать.
— Полотно, тёплое, — попросил я.
Ломоносов взял кусок из таза, отжал и подал мне. Мы обернули кишку и стали ждать. Фишер дошёл до ста двадцати вдохов и начал счёт заново. Мне казалось, что ткань под полотном давно мертва. Резекция требовала времени, которого у Вешнякова могло не оказаться, и шва, способного не пропустить содержимое кишки. В моей прежней операционной это было трудной задачей. Здесь — ставкой против очень плохих шансов.
Через несколько минут я снял полотно. Багровый цвет у края стал светлее. По поверхности прошла слабая волна сокращения, будто кишка вспомнила своё назначение. Я приложил пальцы к брыжейке и почувствовал тонкую пульсацию.
— Жива? — спросил Лебедев от двери.
— Пока жива. Кровь возвращается, и стенка сокращается, но борозда слишком тёмная.
Я подождал ещё, снова согрел петлю и убедился, что цвет продолжает возвращаться. Тёмная полоса на месте ущемления сохранялась, но стенка не расползалась и отвечала сокращением на прикосновение. Удалять её было опаснее, чем оставить.
Я заставил себя ждать ещё несколько минут. Решение о резекции нельзя было принять из страха и столь же нельзя было отменить из надежды. Плохая стенка могла разорваться после вправления и залить живот содержимым; ненужное удаление требовало соединить два скользких конца кишки в глубине раны, при слабом свете и без права проверить шов. Цвет стал ровнее, пульсация в брыжейке усилилась, сокращение повторилось уже без прикосновения. Три признака говорили одно и то же. Этого хватило.
Кишка ушла в брюшную полость без усилия. Я проверил, не зацепилась ли она за край, затем перевязал мешок и начал закрывать рану. Самая опасная часть операции закончилась. Именно в такие минуты люди обычно позволяли себе облегчение и совершали последнюю ошибку.
Фишер считал уже тише. Между числами появились заметные промежутки, но мои руки уже были заняты швом.
Ломоносов повернул голову к изголовью.
— Перекрыть пары, — приказал он.
Фишер замешкался, и Михаил Васильевич сам шагнул к маске. Он закрыл заслонку, снял ткань с лица Вешнякова и повернул его голову набок. Изо рта потекла слюна. Вдох прозвучал хрипло, следующий оказался едва заметным.
Ломоносов открыл рот больного, быстро провёл пальцем вдоль щеки и выдвинул нижнюю челюсть. Потом наклонился так близко, что почти касался ухом губ.
— Дыхание есть. Редкое. Окно шире, — велел он и снова начал считать, оставляя между числами ровно столько времени, сколько длилось ожидание вдоха.
Никто не спросил меня, что делать. Я тоже ничего не подсказал. Смотрел краем глаза и продолжал шить, потому что у головы выполняли записанный порядок точнее, чем смог бы выполнить его я, разрываясь между раной и дыханием.
На шестом счёте грудь Вешнякова поднялась глубже. На девятом исчез хрип. Цвет лица, успевший стать серым, медленно улучшился. Ломоносов не возвращал маску.
— Пульс? — спросил он у Брандта.
— Слабый, но ровнее прежнего.
— Пусть просыпается.
Я затянул последний узел и закрыл рану чистым полотном. Операция закончилась без пробуждения больного под ножом и без остановки дыхания. Этого хватало, чтобы сейчас назвать исход удачным. Для победы требовалось пережить следующие дни.
Вешняков закашлялся через четверть часа. Ломоносов удерживал его голову повёрнутой, пока изо рта не вытекла жидкость. Потом больной открыл глаза и попытался подняться.
— Лежать, Пётр Сергеевич, — сказал Брандт. — Операция окончена.
— Операция прошла удачно? — спросил Вешняков, снова опуская голову на подушку.
— Это выяснится позднее, — ответил я.
Тайный советник посмотрел на меня с явным раздражением. Вероятно, при дворе существовали люди, способные объявить успех до наступления результата. В медицине такие тоже встречались, но я старался не вступать в их число.
Его перенесли в небольшую комнату при канцелярии. От поездки домой я отказался: тряска могла вызвать кровотечение, а домашние слуги слишком быстро испортили бы весь порядок ухода заботой. Кровать отодвинули от печи, воздух проветривали коротко, больному давали понемногу тёплой воды. Есть я запретил до возвращения работы кишечника.
Первую ночь я провёл рядом. Вешняков просыпался от боли и требовал опия. Я позволил малую дозу, достаточную для отдыха, но отказался повторять её по первому требованию. Опий мог скрыть ухудшение и ещё сильнее остановить кишечник. Тайный советник назвал меня мучителем, затем уснул и через час снова потребовал пить.
Его слуга дважды пытался принести бульон и один раз — подогретое вино. Все три подношения я отправил обратно. После полуночи явился секретарь с бумагами на подпись; его пришлось выставить уже Лебедеву. Сам Лебедев остался дежурить вторую половину ночи. От операции он отказался, но бросить больного после неё не смог, и это примиряло меня с его прежней осторожностью лучше любых объяснений.
К утру пульс стал полнее, хотя жар немного поднялся. Живот оставался вздутым. Рана не кровила, края сохраняли обычный цвет. Это ещё ничего не доказывало: мёртвая кишка иногда давала больному передышку, прежде чем воспаление разливалось по животу.
Я проверял живот каждый час. Боль не должна была расползаться от раны во все стороны, мышцы — становиться твёрдыми, а пульс — учащаться при падающем жаре. Ни один признак сам по себе не решал дела. Вместе они могли предупредить раньше, чем человек начинал умирать на глазах. Пока боль оставалась возле разреза, дыхание было свободным, язык — влажным. Мы продолжали ждать.
Ломоносов пришёл рано, принёс журналы и прежде всего спросил о дыхании. Я показал запись: ослабление началось после длительной подачи, пары прекратили сразу, хрип исчез после поворота головы и выдвижения челюсти, возвращать эфир не потребовалось.
— Значит, Фишер заметил поздно, — сказал он.
— Вы заметили вовремя.
Он внёс это в наставление отдельной строкой. Человеку у головы следовало считать вслух постоянно и громко, не понижая голоса: счёт позволял другим услышать перемену прежде, чем лицо больного успевало посинеть. Для меня это было важнее самой операции. Кишку я освободил благодаря прежнему опыту. Ломоносов остановил опасность, впервые применив порядок на человеке и не ожидая моей команды.
К полудню собралась комиссия. Рейзер предложил считать опыт незавершённым до выздоровления Вешнякова. Крузе согласился с неожиданной охотой и добавил, что пробуждение после операции ещё не доказывает безопасности эфира. Оба были правы, хотя причины их осторожности различались.
Фишер передал журнал. В нём стояли время начала подачи, число вдохов, количество добавленной жидкости, изменения пульса и все действия при ослаблении дыхания. Рядом лежала склянка с остатком эфира, запечатанная для проверки. Впервые после операции спорить предстояло с записью, а не с воспоминаниями участников.
Крузе потребовал уточнить, сколько именно эфира получил больной. Фишер назвал вес склянки до и после операции. Тогда Шиллинг спросил, нельзя ли считать это безопасной дозой для человека сходного сложения. Я напомнил о разнице между крысами из одной клетки и о том, как быстро Вешняков перешёл от ровного дыхания к редкому. Число в журнале описывало один опыт; превращать его в обещание для следующего больного было рано.
— Если бы порядок не составляли, что изменилось бы? — спросил Рейзер.
— Фишер продолжал бы подавать пары, пока я не оторвался бы от раны, — ответил я. — Или пока больной не перестал бы дышать. Сегодня вмешался Михаил Васильевич. В другой комнате должен суметь вмешаться любой обученный помощник.
— Следовательно, средство безопасно?
— Следовательно, опасность можно заметить раньше. Безопасных паров здесь нет.
Решение отложили. На этот раз меня это устраивало. Разрешение, выданное над человеком с ещё неподвижным кишечником, стоило бы немногим больше рекламы шарлатана.
На второй день жар не усилился. Вешняков сердился на воду, на кровать, на Брандта и особенно на меня. Раздражение требовало сил и потому радовало. Живот оставался напряжённым, но рвота не возвращалась. Я слушал его несколько раз, прикладывая ухо через сложенное полотно. К вечеру в тишине послышалось слабое урчание.
— Вы улыбаетесь весьма неприлично, — заметил больной.
— Ваш кишечник начал работать. Он первый сообщил добрую новость.
— Передайте ему мою благодарность и велите поторопиться.
Наутро отошли газы. Это событие Брандт записал в журнал с торжественностью, достойной военной победы. Вешняков получил несколько ложек жидкой каши и немедленно потребовал жареной птицы. Я обещал рассмотреть просьбу через неделю, если он перестанет мешать собственному выздоровлению.
К этому времени возле канцелярии уже дежурили два чиновника из Комиссии о коммерции. Они справлялись о состоянии Вешнякова утром и вечером, однако внутрь не входили. Каждый ответ уносили во дворец быстрее, чем лекарственные распоряжения доходили до соседней комнаты. Болезнь одного влиятельного человека внезапно сделала судьбу эфира государственным делом.
При смене повязки края раны оставались спокойными. Небольшая припухлость соответствовала сроку, отделяемого почти не было. Я всё ещё опасался воспаления внутри живота, но боль уменьшалась, пульс выравнивался, жар спадал. На четвёртый день Вешняков смог сесть с помощью слуги и продиктовал секретарю письмо в Комиссию о коммерции. По его мнению, болезнь уже отняла у государства слишком много рабочего времени.
В тот же день Медицинская канцелярия собралась снова. На столе лежали наши журналы, четыре проверенные склянки и чистовая рукопись наставления. Рядом поместили заключение Брандта о состоянии пациента. Имя тайного советника придало цифрам вес, которого не имели ни Берестов, ни погибший Ладыгин. Это было несправедливо и полезно одновременно.
Рейзер прочёл решение медленно. Применение серного эфира допускалось при операциях, если жидкость приготовлена по утверждённому порядку и проверена перед употреблением. В комнате запрещались открытый огонь и лишние люди. Один помощник назначался исключительно для наблюдения за дыханием; все изменения и количество поданного средства вносились в журнал. Первые опыты должны были проходить под надзором Ломоносова либо лица, письменно им уполномоченного.
Нарушение любого пункта прекращало разрешение до нового рассмотрения. Продажа неподготовленным людям запрещалась. О каждом тяжёлом осложнении надлежало сообщать канцелярии.
Фишер попросил определить, где разрешается готовить средство. После короткого спора производство оставили Главной аптеке и лаборатории Ломоносова; госпитальные аптеки могли присоединиться после проверки приборов и одного опыта под наблюдением. Склянки следовало нумеровать, опечатывать и выдавать по записи с именем хирурга и больного. Эта часть решения вызвала больше возражений, чем медицинская: контроль над бутылками задевал привычные доходы.
Лебедев спросил, что делать при срочной операции вдали от Петербурга. Ответа, который нравился бы всем, не нашлось. До накопления наблюдений эфир разрешили только там, где имелись обученный помощник, запас воздуха и возможность вести журнал. Несколько человек назвали это чрезмерной осторожностью. Я подумал о Ладыгине и промолчал: мёртвые редко участвуют в заседаниях, поэтому живым приходится помнить за них.
— Вы требовали порядка вместо запрета, — сказал Рейзер, откладывая лист. — Получили порядок вместе с ответственностью.
— Без ответственности этот порядок ничего не стоит, — ответил я.
Крузе заметил, что один удачный больной ещё не создаёт новой хирургии. Ломоносов согласился и поставил подпись первым. После этого возражение потеряло часть силы: никто в комнате не обещал чуда, речь шла лишь о способе продолжать работу и не повторять уже известные ошибки.
Дверь открылась, и двое помощников Ломоносова внесли перевязанные бечевой стопки свежих листов. От бумаги и краски пахло сильнее, чем от склянки с запечатанным эфиром. Набор основных частей начался ещё во время опытов; теперь к труду добавили краткое описание операции Вешнякова и исправление о непрерывном счёте дыхания.
На заглавном листе стояли имена Ломоносова, Фишера и моё. Ниже тянулось длинное название о приготовлении, испытании и осторожном употреблении серного эфира при хирургических действиях. Печатник сумел превратить две недели клякс, споров и дохлых крыс в труд, выглядевший так, словно его составляли люди, с самого начала знавшие, что делают.
Ломоносов раздал экземпляры членам канцелярии и задержал у себя последний.
— Ознакомление обязательно, — сказал он. — Если это ошибка, её следует найти до следующего больного. Если новый способ верен, незнание станет опаснее самой новизны.
Я взял один экземпляр. В моей прежней жизни медицинские наставления устаревали быстрее, чем их успевали печатать. Одни учёные говорили одно, другие их тут же опровергали, но сейчас одного имени Ломоносова хватало для того, чтобы получить большой вес в научной среде.
И этого хватило для того, чтобы оставить остальную профессуру замолчать, отчего и моё участие в этом заседании не имело более смысла. Может быть, когда-то я и сам буду определять действительность, но пока что Ломоносов попросил меня дождаться его.
Когда учёный вышел из зала, лицо его несло явный отпечаток страшной усталости. На его месте я бы ощущал себя точно так же, особенно с учётом свалившегося на его голову неизвестного пражанина со странным списком знаний.
— Завтра к восьми будьте готовы, — сказал Ломоносов.
— К новому больному?
— Хуже. К Шувалову. Вы показали зубы высшему свету, так что вам пора сделать так, чтобы вы их не лишились.