Деловая поездка в Кострому съела весь день. Из Угрюма мы выкатились двумя машинами ещё затемно, добрались к середине утра, и до самых сумерек я улаживал с ландграфом Черкасским цифры и сроки. Четыре часа тряски туда, четыре обратно, вместо сорока минут лёта — такого я не собирался прощать даже собственному складу. Тронулись назад уже в темноте, и я устроился на заднем сиденье головной машины, рассчитывая продремать до самого дома. Гаврила вёл ровно, без лихости, сберегая и подвеску, и мой сон; вторая машина, с четвёркой гвардейцев, держалась позади.
— Дольёмся у развилки, Прохор Игнатьевич, — виновато подал он голос на середине пути. — Ландграфские отпустили в обрез, у них у самих всё на счету. До города дотянем, только я на донышке возить вас не приучен. У развилки частная колонка, сколько езжу, столько торгует.
— Заезжай.
Колонку мы увидели заранее и вовсе не по вывеске: у съезда с тракта дрожало зарево огней. Хвост очереди выползал с площадки на обочину — полтора десятка машин, лакированные красавцы с гербами на дверцах да конторские грузовички чьих-то заводиков и мастерских. Машина в Содружестве — удовольствие дорогое, и очередь собралась под стать: мёрзла тут сплошь знать, вернее, мёрзли её шофёры, посланные хозяевами привезти хоть что-нибудь. Моторы никто не глушил, экономить начнут завтра, и над площадкой висело сизое облако выхлопа, подсвеченное фарами. В багажниках и кузовах поблёскивали канистры: брали впрок, на завтра, в которое никто не верил, и каждая канистра в чужом багажнике подгоняла очередь лучше кнута. Над колонкой торчал щит из свежей доски с криво выведенной надписью: «Отпуск — тридцать литров в одни руки».
Глядя на это, я отметил, что подобные надписи от руки в кризис стареют быстрее молока: утром на этой доске наверняка стояло «пятьдесят», к обеду «сорок», а слово «тридцать» писавший выводил уже с ненавистью.
— Вот тебе и дольёмся… — мрачно протянул Гаврила, пристраиваясь в хвост.
Я вышел размять ноги. Темнота и дорожное пальто без герба делали меня человеком без имени, и это меня устраивало: в очередях говорят вслух ровно до тех пор, пока не знают, кто слушает. Гвардейцам из второй машины я махнул оставаться на местах.
У колонки ругались.
Начиналось всё, судя по крикам, буднично: заправщик, тощий парнишка в тулупе с чужого плеча, опознал в очередном шофёре дневного знакомца. Тот уже заправлялся в полдень, а теперь пригнал ту же машину заново, рассчитывая на темноту и короткую память. Память у парнишки оказалась длинной, у очереди — ещё длиннее.
— Норма в одни руки! — надрывался кто-то из середины. — А у его барина, выходит, четыре руки!
— Барину моему прикажешь пешком ходить⁈ У барина моего лесопилка без солярки стоит! — непонятно к чему заорал водитель, наплевав на логику, ведь отпускаемые на этой заправке тридцать литров не могли спасти производство.
— У всех стоит!
Кто-то прыснул, разряжая напряжение.
Меж тем к колонке стягивались тулупы и ватники, крик набирал силу, и парнишка вертел головой между спорщиками, как между жерновами. По его лицу читалось главное: норму придумал не он, спрашивать будут с него, и бить, если до того дойдёт, тоже будут его, а против барского слова у него нет ничего, кроме кривой доски над головой.
Рядом со мной, у древнего грузовичка, сменившего пятёрку владельцев, курили двое шофёров. Пожилой, в собачьей шапке, дымил спокойно, по-хозяйски; молодой зыркал то на очередь, то на скандал, и папироса у него погасла.
— С чего оно так-то, а? — молодой кивнул на щит. — Сроду такого не было, чтоб бензин по счёту.
— С того, — старший затянулся и сплюнул под колесо, — что великий князь чугунку свою кладёт. Слыхал? От Угрюма до Мурома, а дальше, говорят, до самой Волги потянет. Возчикам эта чугунка, что гроб с музыкой. Вот бензин и прижали: посуху возить станет нечем, все грузы сами на рельсы переползут. Умно придумано.
— Ишь ты… — молодой покачал головой с уважением, какого заслуживает всякая складная подлость. — А я думал, случайность.
— У них случайностей не бывает. У них расчёт.
— А сам-то он на чём ездит? — не унимался молодой. — Тоже, поди, в очереди стоит?
Старший глянул на него, как на убогого, и не удостоил ответа. Вопрос и правда был глупый: князья в очередях не стоят, это знает каждый младенец. Я мог бы рассказать ему про сухие баки собственного вертолёта, и он не поверил бы ни единому слову.
Слушая всю эту ахинею, я размышлял о том, как меня хоронят вместе с извозом.
Злость поднялась горячей волной, и первым нелепым желанием было простейшее: повернуться, назваться и посмотреть, какого цвета станут их лица. Желание я задавил: спорить с толпой — занятие для дураков и глашатаев. Вместо этого я разобрал услышанное по фактам, привычно, как чужой боевой порядок. Слух был нелеп от первого слова до последнего: тепловозу солярка нужна не меньше, чем грузовику, моя же стройка возила щебень и шпалы этими самыми грузовиками, и душить извоз означало резать собственную экономику. Логика против слуха была бессильна, потому что держался он не на логике и не на фактах. Очередь мёрзла у пустеющей колонки и хотела одного: отыскать виноватого, желательно с гербом и чтобы ему можно было безнаказанно накостылять. Я подходил по двум статьям из трёх.
Спор у колонки тем временем дорос и до хозяев.
Из лимузина с грифоном на дверце выбрался сухой старик в бобровом воротнике и пошёл к колонке, не глядя по сторонам, походкой человека, отродясь не стоявшего ни в одной очереди и не собирающегося начинать это глупое дело. Шофёры перед ним расступались. Заправщик съёжился.
— Мой род, — голос у старика оказался неожиданно зычным, — защищал эту землю, когда предков остальных господ ещё не пустили дальше передней! Я не намерен ждать позади мужичья!
— Ждать не намерены, — из машины через три позиции уже шёл ему навстречу второй, плечистый, лет тридцати пяти, в пальто без знаков различия. Подойдя, он смерил старика взглядом сверху вниз. — Понимаю. Тяжело с непривычки. Мои люди в последний Гон удерживали крепостные стены, пока ваш род держал абонемент в столичной опере. Если здесь кому и положено первое место, то не за древность родословной.
— Щенок!
— Пустозвон.
Старик рванул с руки перчатку. Я повидал немало способов умереть, от достойных до дурацких, но смерть на дуэли за тридцать литров бензина не лезла ни в какие ворота: по нынешним ценам это было ещё и расточительно. Очередь подалась вперёд в предвкушении: дуэль у бензиновой колонки обещала стать лучшим событием сезона, и назавтра о ней рассказывали бы по всем трактирам княжества. Шофёры обоих господ уже протискивались к хозяевам, кто с лицом секунданта, кто с лицом человека, которому завтра искать новое место работы. Боковым зрением я заметил, как во второй нашей машине приоткрылась дверца и тут же закрылась: гвардейцы оценили расклад и ждали знака. Знака я не дал. Чужая глупость не повод для моей охраны возбуждаться.
Конфликт, сам того не желая, оборвал заправщик. Пока дворяне стояли грудь в грудь, он продолжал отпускать очередь и теперь тонко, с чистым отчаянием крикнул поверх голов:
— Кончилось! Господа, всё! Сухо!
Очередь выдохнула разом и осела, как тесто. Кто-то выругался, кто-то засмеялся страшным смехом, передние машины начали неуклюже выворачивать с площадки. Старик и плечистый остались стоять друг против друга посреди этого разъезда с перчаткой на весу, и неродившаяся дуэль их умерла сама собой: делить стало нечего. Драться из-за места в очереди к пустой колонке не стал бы и гимназист.
Первые люди княжества мерились древностью голубой крови из-за трёх вёдер горючего. От этого зрелища хотелось вымыть руки с мылом.
— Разогнать? — с надеждой спросил подошедший Гаврила.
В гвардии на любой вопрос мироздания есть два ответа, и второй из них — «разогнать».
— Едем домой, — бросил я, садясь в машину.
Муромец вырулил на тракт. Площадка с очередью ушла за поворот, и я поймал себя на том, что спиной чувствую её до сих пор. Меня в этой очереди не было, и всё-таки я в ней стоял: моим именем здесь объясняли каждый пустой бак. Виноватого очередь себе нашла, и этому факту чертовски обрадуются мои враги.
В Угрюм мы вернулись из Костромы в одиннадцатом часу ночи, и от восьми часов дороги у меня гудела спина. Наутро предстояло выезжать в Переславль, на заседание Палаты по делу Долгорукова, и по-хорошему мне полагалось немедленно лечь спать. В вестибюле резиденции ко мне шагнул мажордом Савва, извиняющийся ещё до первого слова:
— Ваше Высочество, с шести вечера вас дожидается граф Белозёров. Я предлагал ему перенести на утро. Он отказался.
Утром я велел найти к вечеру человека, который объяснит, куда делся керосин. Человека мне нашли быстрее, чем я рассчитывал, и им оказался мой собственный казначей.
В кабинете горела одна настольная лампа, и от этого сумрака день казался ещё длиннее. Германн поднялся из кресла мне навстречу. Выглядел он скверно: серое от усталости лицо, глубже обычного запавшие щёки, помятый за день ожидания костюм. От предложенного чая он отмахнулся, не заметив собственной невежливости. Одно это сказало о его состоянии больше любых слов. Обеими руками он держал папку в тёмном коленкоре, распухшую от закладок, и я сразу понял, что лёгкого разговора не будет.
— Ваш керосин потеряло моё ведомство, — сказал он вместо приветствия. — Знать об этом мне полагалось месяц назад. Весь день разбирался и привёз всё, что откопал.
— Садитесь, Германн Климентьевич. Разберём вместе.
Папку он положил на стол между нами. Её завели минувшим летом по моему же распоряжению, после совещания по строительству железной дороги, и на первом листе рукой отца Полины были записаны мои собственные слова: «Рано или поздно придётся решать, чем питать железную дорогу и чем снабжать армию, не кланяясь ни Баку, ни астраханскому мерзавцу». Сказано было гладко. Перечитывать это сегодня оказалось всё равно что получить оплеуху от самого себя.
— По порядку, Ваше Высочество. Первое, — Германн раскрыл папку и придвинул мне верхнюю сводку. — Коробковское месторождение — промысел под Котово — горит третий день. Столб огня видно издалека, добыча встала полностью, и сроков не называет никто: ни тамошний воевода Ртищев, ни его нефтяники. Отчего занялось, пусть выясняют сами, нам от их выводов легче не станет ни на каплю. Важно другое: котовскую нефть возили на перегонку в Новую Письмянку под Альметьевском, чтобы не платить Баку, и всё, что тамошний завод варил из неё, уходило на продажу окрестным княжествам. Теперь варить на продажу не из чего, и альметьевские отгрузки усыхают день за днём.
— Насколько помню, наше топливо с Ромашкинского месторождения под Альметьевском, и своей нефти Письмянка не лишалась.
— Не лишалась, и это второе, — он перевернул лист. — Завод встал восемь дней назад.
— Причина?
— На всякий случай напомню, как там у них устроено: Ромашкинское месторождение — крупнейшее в Содружестве, лежит к юго-востоку от Казани, и волочь сырьё оттуда вниз по Волге, к Каспию, выходит себе в убыток. Потому местные в своё время переплатили, выкупили у Баку перегонные установки и начали варить топливо сами; на этом вся их независимость от южан и стоит. Разведку и подъём пласта им ускоряют геоманты-нефтяники, редкая и дорогая ветвь земляной магии. Хозяев же у этого добра трое. Скважины все до единой стоят на альметьевской земле князя Тенишева, чей род татарского корня. У Марки Бугульма маркграфа Урусова нефти нет вовсе, зато она прикрывает всё поле с востока, от Степи. А перегонка, склады и весь вывоз — у купеческого совета Новой Письмянки, где верховодит торговый старшина Усманов, тот самый, с которым заключён наш контракт. Поделить промысел они так и не сумели, потому и владеют им сообща на троих в духе товарищества. Порознь они бы давно друг друга съели, да выйти из договора не может никто: рухнет цепочка от вышки до покупателя, и своя доля пропадёт вместе с чужими. Союз на взаимном страхе бывает прочнее иной дружбы, только ремонта он не оплачивает. Так и произошло…
Казначей перевёл дух и продолжил:
— Никакого злодейства в остановке завода нет: в этой тройке они всю дорогу грызутся за доли, ремонт перегонных установок отложили дважды, и установки своё отработали. Чинить их можно только бакинскими запчастями и бакинскими мастерами, других в Содружестве не существует, а Баку в разгар текущего топливного голода вежливо ставит всех в общую очередь. Очередь — до осени.
— До которой осени?
— Они не уточняют, — казначей позволил себе усмешку, кривую и безрадостную. — Дальше хуже. Наш контракт заключён с торговым старшиной Усмановым: он лицо купеческого совета, а совет — один из трёх письмянских совладельцев. Поэтому Усманов не может ни выполнить контракт, ни внятно объяснить, почему не может: он сам сторона той склоки, что остановила завод. Отгрузки сорваны все до единой, и неустойка по ним нас не греет ни капли.
— Почему тогда не купим на стороне?
— Третье, — Германн кивнул так, будто весь день ждал именно этих слов и заранее их оплакал. На стол легла пачка тонких листков: биржевые сводки, рапорты, выписки из контор, всё за последний месяц и всё с одинаково скверными цифрами. — Покупать нечего. Вести о пожаре в Котово разошлись по торговым каналам раньше, чем до моей канцелярии добралась первая казённая сводка: купцы живут слухами с бирж и пристаней, а не отчётами. Все, у кого есть деньги и цистерны, начали придерживать ещё на письмянской остановке, неделю назад, а после Котово рынок смело за два дня. Паника опередила статистику: объёмы ушли с рынка быстрее, чем упало само предложение, и, когда казна спохватилась и вышла покупать, брать было уже не у кого. Рынок вычерпан до дна. Подчеркну, Ваше Высочество: цена тут ничего не решает. По рознице она утроилась, я заплатил бы и пятерную, но товара нет ни за какие деньги. Казённых запасов — на считанные дни, дальше я останавливаю всё, что ездит, и выбираю, что остановить первым.
— Н-да…
— Скажу сразу, пока вы не спросили: закупиться загодя, сверх обычного, мы не могли и раньше. Объёмы отпуска регулируют и Бастионы, и наш поставщик, желающих хватает и без нас, а копить топливо на год вперёд никому не приходило в голову: его в Содружестве всегда было вдоволь, и такого кризиса никто не предусматривал.
В кабинете стало тихо. Перед глазами у меня стояла вечерняя очередь у колонки, только теперь она растянулась на всё княжество.
— Стало быть, цепочка замкнулась, — я откинулся на спинку кресла. — Котово и Письмянка сжали предложение, скупка вымела остаток, и на самом дне этой ямы оказался мой вертолёт.
— И тут мы подходим к керосину, точнее, к реактивному топливу, — Германн вытянул из-под закладки последний лист. — Летающих машин в Содружестве можно пересчитать по пальцам одной руки. Строит их один Париж и только на заказ, вы это знаете лучше меня. Рынок в десяток бортов второго производителя не прокормит, поэтому и топливо под них гонят в одном-единственном месте, в Баку. В турбину не льют ни бензин с колонки, ни солярку с эшелона, заместить нечем. У вашего борта одна топливная нитка, и тянется она через полстраны.
— И её перерезали, — мрачно подытожил я.
— Её упустили, — тихо поправил он. — Реактивное топливо не возят впрок: Баку отпускает его по расписанным окнам, малыми партиями. Прежде отправляли грузовым конвоем по Волге, теперь отправляют порталом в Гаврилов Посад. Своё окно снабжение прошляпило ещё месяц назад — о том почему так, расскажу дальше. Важно, что заявка ушла с опозданием и встала в хвост общей очереди. Имевшийся резерв копился под одного потребителя, вас, и таял без пополнения, а докупить теперь негде: в давке гребут любое готовое топливо, не разбирая сортов. Диверсии здесь нет, Ваше Высочество. Есть пропущенное окно и очередь, у которой не стало конца.
— Когда дойдёт очередь?
Германн развёл руками.
— Это вам не скажут даже за тройную цену. Слово этой зимы, как я погляжу…
— Тогда объясни мне другое, — я подался вперёд, переходя на «ты». — Почему об этом я узнаю на рассвете во дворе, от пилота? Почему не от тебя, месяцем раньше, с бумагой и сроками⁈
— Потому что и я узнал сегодня, — пальцы Германна нашли перстень на безымянном и медленно его провернули. — Галиев писал в снабжение через день, весь последний месяц. Ведал этой строкой делопроизводитель третьего разряда, человек настолько незаметный, что я сегодня трижды переспрашивал фамилию. А случилось вот что. Заявку в Баку на новую партию полагалось подать месяц назад — он её не подал. Забыл, замотался, теперь уже не важно. Когда спохватился, подавать пришлось с опозданием, в хвост общей очереди, и это значило сознаться, что проспал срок, и отвечать. Он не сознался. Галиев писал ему через день, весь последний месяц, а он твердил «идёт, ждите» и держал провал при себе, надеясь, что очередь дойдёт и топливо появится прежде, чем вскроется правда. Пересидел до того, что начавшийся топливный кризис добрался до вас раньше, чем до меня, — казначей поднял глаза, и в них стояло вымороженное спокойствие человека, который уже вынес себе приговор и теперь ждал только утверждения. — Папка называется «Топливо», и завёл её я. Этой нитки в ней не было. Вина целиком моя.
Я отодвинул сводки и помолчал. Перстень на пальце Германна за этот вечер накрутил, пожалуй, больше вёрст, чем мы с Гаврилой за всю дорогу.
Злиться на казначея было не за что: он единственный во всём княжестве вообще смотрел в нужную сторону. Спрашивать следовало с себя. Летом, на том самом совещании, я вслух назвал две вещи, от которых не намерен зависеть: чужие склоки и единственный каспийский вентиль. Оба капкана я разглядел издали, обошёл их на словах, взял короткий контракт на год, чтобы не влипнуть, и посчитал вопрос отложенным. Года не понадобилось — хватило пяти месяцев: чужая склока остановила важный для нас завод, а керосиновую нитку порвал мой же писарь, и запасной не нашлось, потому что вентиль на всё Содружество один. Оба капкана захлопнулись в одну и ту же неделю.
Гниль в тылу новостью не была. Не первый год я вычищал Приказы, и самое громкое ворьё давно отправилось по каторгам, только государственный механизм не отлаживается дочиста: вслед за вором всегда остаётся честный дурак, а честный дурак подводит в самый неподходящий момент. Керосин стал очередным напоминанием об этом.
— Знаете, что во всём этом самое поганое, Германн Климентьевич? — я побарабанил пальцами по коленкору. — Меня который год пытаются остановить войной, судами, золотом и клеветой. Целые коалиции стараются. А остановил делопроизводитель третьего разряда. Врагу, выходит, и стараться незачем: довольно одного тихого идиота, которому страшнее сознаться, чем угробить дело.
— Он будет наказан.
— Он будет допрошен, — оборвал я. — Отдайте его Крылову: пусть выяснит, дурак это или враг. Разница существенная, а на глаз её не видно. Галиев заслужил благодарность и премию из моих личных средств: он один в этой истории делал свою работу до конца. С вас, Германн Климентьевич, доклад: сколько казённого топлива, где оно лежит и на сколько дней его хватит при жёсткой руке. И отдельным листом — все строки вроде керосиновой: узкие, на одного потребителя, где провал виден только изнутри. Хочу знать, сколько ещё тихих людей сидит на критичных потоках. Меры будем принимать после суда, на свежую голову, и резать придётся по живому.
— Отчёт будет у вас к обеду, — Германн встал, и спина его распрямлялась с каждым шагом к дверям: казначею вернули дело, а оно держало этого человека на ногах надёжнее любых лекарств.
Дверь закрылась. Я остался наедине с папкой. За окном лежал тёмный, скупой на огни город; где-то в этом городе спали шофёры из очереди у развилки, и завтра они снова встанут к колонкам со своими канистрами и своим виноватым во всём князем. По факту так и есть. Должен был предусмотреть, даже если это физически невозможно.
Спать не хотелось совершенно. Я вернулся к сводке по Котово и начал читать всё сначала, медленно, донесение за донесением. Фронт, который я прозевал, следовало хотя бы выучить наизусть.