Poppy Z. Brite. "Used Stories", 2004
Poppy Z. Brite. "Do you have the 12″ on pink vinyl?", 2004
Поздравляю! Вы настоящий комплетист. Надеюсь, вам знаком тот же уютный коллекционерский азарт, который когда-то охватывал меня, когда я перебирала пластинки в магазинных ящиках и вдруг натыкалась на какой-нибудь редкий винил группы, о которой слышали лишь несколько десятков американцев. Интернет, конечно, всё это упростил — возможно, даже настолько, что прежнего удовольствия уже не получишь. И всё же вы держите в руках мини-альбом моих самых редких би-сайдов. (Вы ещё помните, что такое мини-альбомы и би-сайды, или уже принадлежите к поколению компакт-дисков?)
Я хотела назвать эту книгу «Паршивые рассказы», но не думала, что Билл из Subterranean Press это одобрит. Поэтому позаимствовала название у одного из любимых музыкантов — Тома Уэйтса, чей ретроспективный сборник называется Used Songs («Подержанные песни»). Томовы объедки лучше моих обедов из восьми блюд, если уж смешивать метафоры, и больше ни в чём из нижеследующего он не виноват.
Собственно, это мини-сборник рассказов, которые я не включила ни в один из трёх своих полноценных сборников. В основном они просто недостаточно мне нравились, чтобы помещать их в книгу. Но вы пишете мне письма и спрашиваете, когда их наконец соберут вместе; когда я отвечаю, что никогда, вы спрашиваете, не могу ли я продать вам экземпляр какой-нибудь малоизвестной антологии, где они впервые появились; а если отвечаю, что не могу, отправляетесь искать эту чёртову вещь на eBay или AbeBooks и наверняка платите за неё слишком дорого. Я знаю, как работает ваш дёрганый коллекционерский мозг. Сама через это прошла.
И вот они перед вами — в грязных футболках, с сопливыми носами и липовыми оправдательными записками в чумазых ручонках.
Рассказ «Токсичные отбросы» был написан в 1992 году для экологической хоррор-антологии Ричарда Чизмара The Earth Strikes Back. Поскольку некоторые его фрагменты позднее незаметно просочились в мой роман «Изысканный труп», я никогда не включала этот рассказ в свои сборники. Я помнила его как глупую историю — так оно и есть, — но, недавно перечитав, обнаружила, что он ещё и довольно забавен, а Луизиана в нём изображена реалистичнее, чем в некоторых «серьёзных» вещах, написанных мною примерно в то же время.
Для «Разлучницы», написанной приблизительно в 1995 году ради развлечения моих подруг Кейтлин и Дженнифер, такого оправдания нет. Это была злая пародия для своих на одну нелюбимую нами писательницу, и, когда я вытащила рассказ из шкафа с рукописями, потому что так и не написала текст, обещанный эротическому веб-журналу Getting It, мне кажется, я продала маленький кусочек души. Меня ужасает, что этот рассказ — возможно, забавный, но в конечном счёте сущая дрянь — перепечатали уже в двух антологиях лучшего: Best American Erotica 2000 и The Mammoth Book of Vampire Stories by Women. Хотя, когда я его писала, вампирским рассказом я его особенно не считала. Это наверняка о чём-то свидетельствует, но я не уверена, что хочу знать о чём именно.
«Сущность Роуз» впервые увидела свет как пролог романа, который, к счастью, так и не был написан — кажется, это было примерно в 1991 году. Некоторые вещи в нём мне нравились, и в 1998 году я переработала текст для веб-журнала Nerve. К сожалению, в процессе редактуры он превратился в заурядный «эротический» хоррор, набитый привычными готическими, вудуистскими и новоорлеанскими клише, и лишился того, что теперь представляется мне единственным по-настоящему запоминающимся образом: главного героя сбрасывают с внутреннего балкона высотного отеля, и он летит через тридцатиэтажный атриум, врезаясь в несколько огромных стеклянных панелей. (Нет, утраченную сцену в атриуме я сюда не включила: это мини-альбом би-сайдов, а не подборка ауттейков.)
«Пригвождённый» стал для меня уроком смирения: я написала его после приглашения поучаствовать в крупной антологии ужасов, и редактор незамедлительно его отверг. Если не считать скандала вокруг «Изысканного трупа», о котором уже раньше рассказывалось, это был, кажется, мой первый отказ примерно за десять лет, и, вероятно, он пошёл мне на пользу. В конце концов я продала рассказ в антологию Taps and Sighs. Хотя атмосфера в нём есть, в итоге он не слишком осмыслен, и я не могу винить первого редактора за отказ. Это хороший пример того, почему — по крайней мере мне — не следует строить рассказ вокруг яркого образа вместо убедительного персонажа: я увидела в сувенирных лавках Французского квартала фетиши с вбитыми гвоздями и решила, что из них получился бы отличный реквизит для хоррора.
«Девочка Гусыня», полагаю, вполне милый небольшой рассказ. Я написала его примерно в 1999 году для Embrace the Mutations Дж. К. Поттера — антологии прозы, основанной на его искажённых и тревожных фотографиях, — и он наполнен образами с прекрасного снимка, который послужил мне источником вдохновения. Однако, оглядываясь назад, я не слишком люблю этот рассказ, потому что вижу, как пыталась вернуться к тому, о чём, по мнению читателей, мне полагалось писать, вместо того чтобы писать о вещах, действительно меня вдохновлявших.
(Поскольку Поттер несколько раз меня фотографировал, некоторые спрашивали, почему я не выбрала для рассказа собственный снимок. И всё, что я могу ответить, слегка озадаченно, — я не из такого сорта нарциссов.)
Итак, вот они: пять би-сайдов, по большей части не дотягивающих до уровня рассказов, вошедших в полноценные сборники, хотя в конечном счёте всё это лишь вопрос вкуса. Надеюсь, вы найдёте здесь что-нибудь, что доставит вам удовольствие. Но если вы просто хотите упрятать книжку в коллекцию и наслаждаться самим фактом обладания ею — это тоже нормально. Как я уже сказала, сама через это прошла.
— ПЗБ, Новый Орлеан, Луизиана, июль 2003 года
Перевод: Sansa
Poppy Z. Brite. "Toxic Wastrels", 1994
Понедельник, 20 мая
Каттакалуза, Луизиана
В знойной духоте болота — в свежей порции весенней жижи, которая только начинала парить, напитавшись жаром долгих луизианских дней, — в корнях дубов и кипарисов, в каждой пепельной пряди их бород из испанского мха, в самоцветно-красных глазах аллигаторов и миллионе переливчатых крыльев мошкары, чьи рои висели над заводями стоячей воды, словно мерцающие духи, — во всём этом яд ждал своего рождения.
Болото было буйным, плодородным и вечно влажным; оно широко раскинулось и принимало всякого в мягкое лоно своей тёмной, пахнущей ночью грязи. Болото было яйцеклеткой, а фабрика с её гигантскими соплами и исполинскими шлангами, фабрика с толстенной чёрной трубой, торчавшей во влажное небо, хранила семя и при необходимости могла производить его миллиардами.
Но требовалось лишь одно.
Пусс Робишо покинул холодный каменный уют больницы «Чэрити» под вечер и поспешил по Тулейн-авеню в сторону Французского квартала. На Каронделет-стрит он свернул налево, пересёк кричаще-пёструю Канал-стрит, затем нырнул на Бурбон-стрит и вскоре оказался в самом сердце Квартала.
В это время года в Новом Орлеане стояла мягкая, почти тропическая погода; дни были долгими, тёплыми и душными, дождь и солнце быстро сменяли друг друга. На Пуссе была лёгкая куртка из какой-то синтетической ткани, переливавшейся радужными цветами. Вещь дорогая, но сидела на нём нелепо: тонкие запястья торчали из рукавов, словно куриные косточки. Редкие длинноватые светлые волосы трепал ветер с реки, несмотря на повязанный поверх них узорчатый платок. Идя, Пусс проводил костлявой, унизанной кольцами рукой сначала по затейливым шипам кованой ограды, затем по источенной временем поверхности старого кирпича.
Когда Пусс добрался до Джексон-сквер, послеполуденный свет был необычайно чистым, почти зеленоватым. У западного угла площади, возле собора, он встретился с высоким, затянутым в кожу, убийственно красивым юношей. Пусс едва его знал — тот принадлежал к более новому поколению, не к прежней компании Пусса, — но юноша явно понимал, с кем имеет дело: без тени удивления спрятал в ладони две хрустящие стодолларовые купюры и передал Пуссу запечатанный плотный жёлто-коричневый конверт без единой пометки.
— Очень чистая штука, — пробормотал он накрашенными губами. — Называется «Ньюк». Кажется, из Калифорнии. Больше одной за раз тебе не понадобится — двух от силы.
— В таком случае запасов нам хватит надолго.
Пусс убрал конверт за фуксиевую шёлковую подкладку куртки.
— Не хочешь присоединиться к нам сегодня вечером?
— Извини. У Паско большая вечеринка — сегодня дрэг-вечер. Тебе тоже стоит прийти.
Юноша повернулся и быстро зашагал по одному из мощённых булыжником переулков, расходившихся от площади. Шпили собора угрожающе нависали над головой. Отказ прозвучал слишком поспешно, и в искусно подведённых глазах юноши Пусс уловил проблеск чего-то оскорбительного — жалости? отвращения?
Унизительно, когда тебя отшивают эти чёртовы сопляки девятнадцати-двадцати лет. И всё же сквозь стыд Пусс ощутил вспышку желания. Как ему хотелось привести юношу домой, познакомить с Художником. Художник бы знал, что делать с этими невинными губами, с этими лукаво-снисходительными глазами.
Дети маргинальной тусовки Французского квартала Пуссу не доверяли, но всё же допускали его в свой круг: он, не моргнув глазом, покупал им выпивку и наркотики в огромных количествах. Пока он готов был платить за удовольствие от их общества, они готовы были своим обществом торговать. Да и наверняка он представлял для них своего рода диковинку. Когда-то, верил Пусс, он мог бы значить для них больше. Если бы вырвался из цепких рук семьи и отказался от любимого родового дома. Если бы никто не знал его фамилии.
Пуссом его звали столько, сколько он себя помнил, но всякий раз, когда требовалось что-нибудь подписать, он выводил полное имя по документам — Кристофер Лэнс Робишо, — потому что люди часто читали его прозвище как pus — гной, сочащийся из тела, — а не как puss — роскошную пушистую домашнюю киску. В журнале посетителей больницы он подписался «Кристофер Лэнс», прежде чем подняться к обезумевшей от боли матери с усыхавшим, обвалившимся лицом и гниющим за ним мозгом.
Когда выяснилось, что её височные доли испещрены раком, словно особенно нежный кусок мяса — жировыми прожилками, Пусс поместил её в больницу «Чэрити», а не в роскошную частную клинику, где от того же рака десятью и пятью годами ранее умерли его отец и старший брат Кармен. Он отправил её туда, потому что знал: репортёрам и оголтелым защитникам окружающей среды не придёт в голову искать умирающую Робишо в «Чэрити». Он отправил её туда, потому что семья уже далеко не так богата, как все полагали, а позволить болезни и гниению отнять у него дом он отказывался. Но прежде всего он отправил её туда потому, что она сама не хотела туда ехать, потому что боялась этого места, а Пусс знал: в «Чэрити» она умрёт быстрее.
Это был акт милосердия — малое зло ради большего блага.
Он решил вернуться к больнице на трамвае — там осталась его машина, ржавеющий «кадиллак», глотавший бензин как шампанское. Но по дороге к остановке, когда Пусс проходил мимо Café du Monde, его кто-то узнал.
Трое аккуратненьких маленьких террористов, если точнее: две круглолицые девушки в футболках Earth First![22] и прелестный юноша с модной асимметричной стрижкой и поразительными, нацистски-голубыми глазами. Юноша вскочил, едва не опрокинув кофе с молоком и тарелку бенье.
— РОБИШО! — завыл он. — ОТРАВИТЕЛЬ! УБИЙЦА!
Он перемахнул через железную ограду кафе и бросился к Пуссу. Девушки полезли следом.
— ЗАКРОЙТЕ ЗАВОД! — принялись скандировать они.
Туристы в Café du Monde уставились на них во всё глаза, кое-кто вскинул фотоаппарат. Но несколько уличных артистов и разнообразных квартальных фриков поблизости подхватили скандирование. Все знали, о чём речь:
— ЗАКРОЙТЕ ЗАВОД! ЗАКРОЙТЕ ЗАВОД!
Пусс продолжал идти. За спиной раздался голос юноши, звенящий праведным гневом:
— Мы знаем, кто ты такой, Робишо! Ты выглядишь иначе, но ты убийца, как и вся твоя семейка!
— В Каттакалузе от рака умирают В ВОСЕМЬ РАЗ ЧАЩЕ обычного, и их кровь — НА ТВОИХ РУКАХ! — добавила одна из девушек.
— ЗАКРОЙТЕ ЗАВОД… ЗАКРОЙТЕ ЗАВОД…
Скандирование преследовало Пусса до самой вершины дамбы. Ждать следующего трамвая под эти крики ему не хотелось, и он пошёл вдоль реки. Небо только начинало темнеть, а воздух здесь, наверху, казался разреженнее, насквозь пронизанным предзакатным светом. На ходу Пусс смотрел вниз, на бурлящую, сияющую реку. Такая могучая и такая отравленная; без сомнения, она перенесла и разнесла больше ядов, чем когда-либо смогла бы одна жалкая фабрика.
Но Миссисипи никто не называл убийцей.
Пусс сунул руку за пазуху и коснулся жёлто-коричневого конверта. «Ньюк», назвал его тот парень из дэт-тусовки. Сто доз первосортной ЛСД; Пусс старался покупать целую упаковку всякий раз, когда приезжал в Новый Орлеан. На болотах психоделиков было не достать.
Хоть наркотики приносили утешение.
Клод Огюстен Робишо, отец Пусса, построил фабрику тридцать лет назад. Земля на краю болота стоила дёшево, а почва была достаточно твёрдой, чтобы выдержать тяжёлое оборудование. Теперь деньги Робишо иссякли, а деловая хватка семьи умерла вместе со старшим братом Пусса, Карменом, но часть корпусов Robicheaux Chemicals всё ещё использовалась в производстве. Там стояли котлы с расплавленным пластиком и чаны с бурлящим, разъедающим растворителем. Там таились тщательно удерживаемые очаги адского пламени, способные сжигать по десять тонн яда в сутки. В действующих частях приземистого, раскинувшегося во все стороны комплекса всё двигалось рваным, синкопированным ритмом: бурлило, толкалось, выпускало маленькие цветные клубы пара, словно фабрика в любую минуту могла перейти к настоящей, одушевлённой жизни.
Но большая часть комплекса больше не использовалась. Там были высокие, похожие на коробки помещения, где невозможно было разглядеть потолки, скрытые паутиной и тенями. Были чаны, по-прежнему покрытые налётом химикатов, давно слитых или испарившихся. Из кранов тянулись длинные потёки пластика, застывшие в самый миг падения; машины покрывали странные узоры ржавчины. Там тянулись лабиринты кабинетов, где штукатурка на стенах словно отзывалась едва слышным стоном, будто нечто навеки заблудилось в сети мельчайших трещин.
В старом кабинете Клода Робишо по стенам расползся извилистый мраморный рисунок — какой-то нарост, который никакое дезинфицирующее средство не могло удалить надолго. В конце концов кабинет заперли и забросили. Теперь нарост безудержно захватывал стены, пол и потолок, сплетаясь в тысячи узоров, почти складывавшихся в единое целое: сложную сеть нервов и капилляров, рваную линию мозговых волн, кричащий, рыдающий рот.
Пусс выехал из Нового Орлеана по межштатной трассе № 10, затем свернул на федеральное шоссе № 90, штопором уходившее вниз, в болота. Мерцающий город отступал за спиной; впереди была лишь тьма, прорезанная двумя дрожащими иглами фар «кадиллака». Он включил магнитофон, и на него обрушился лихорадочный, оглушительно усиленный голос:
«ОНИ БЫЛИ ЖЕНЩИНАМИ, ЛЮБИВШИМИ ДРУГИХ ЖЕНЩИН… И ОНИ ТЕРЯЛИ ДРУГ ОТ ДРУГА ГОЛОВУ… БУКВАЛЬНО!»
Единственной кассетой в машине была подборка кинотрейлеров, склеенная Айвором. Этот, если Пусс правильно помнил, рекламировал костюмное софт-порно об аристократках-лесбиянках времён Французской революции. Пусс вспомнил, как камера сначала брала крупным планом мерцающее лезвие гильотины, а затем — рваные обрубки шей, из которых в сексуальном ритме хлестала кровь.
Сегодня он пытался уговорить Айвора поехать с ним в город: Айвору следовало ещё раз увидеть Мать перед её смертью, хотя самой Матери от этого пользы не было бы. Зато Айвор мог бы поддержать его против самодовольных сопляков у Café du Monde. Возможно, они даже остановились бы на Мэгэзин-стрит и выпили по коктейлю в каком-нибудь весёлом маленьком баре. Когда-то Пуссу нравились новоорлеанские бары с их атмосферой круглогодичного карнавала, но пить в одиночестве он ненавидел.
Однако Айвор больше не ездил в город, хотя почти все подростковые годы провёл, стараясь сойти за малолетнего бандита в самых грязных закоулках Квартала. Кармен был старшим сыном Робишо, и от него ожидали, что он пойдёт по стопам отца; он оправдал эти ожидания слишком хорошо. Айвор был младшим и всегда делал только то, что хотел, с удовольствием приводя родителей в ужас, высасывая из них деньги и любовь. Пусс был средним сыном, и, казалось, что бы он ни делал, это никогда не имело значения: никто всё равно не замечал.
Через час после выезда из Нового Орлеана он покинул шоссе и свернул на узкую асфальтированную дорогу, извивавшуюся среди бескрайних, кишащих жизнью болот. Вода плескалась по обе стороны; вслед машине шелестели тростник и рогоз. Призрачно-белые цапли вышагивали по безмолвным заводям на тонких, как спички, ногах. На этом участке дороги Пуссу случалось видеть аллигаторов. Последняя часть пути всегда тянулась бесконечно. Наконец он свернул направо, покатился по длинной, укрытой кипарисами подъездной дороге, изрезанной колеями в грязи, и остановился перед огромным призрачным домом, похожим на заплесневелый свадебный торт.
Плантация Робишо принадлежала Пуссу по праву рождения, хотя никто в семье не хотел, чтобы она досталась именно ему. Это была родовая крепость, окружённая землями, где когда-то простирались акры рисовых полей и плантаций сахарного тростника и, как всегда с гордостью подчёркивал Клод Робишо, насчитывалось более тысячи рабов.
Но строить плантационный дом посреди болота — всё равно что воткнуть зубочистки в желе, а потом попытаться удержать на них свинцовую гирю. Последние сто лет родовая крепость медленно погружалась в трясину. Теперь зловонная чёрная грязь закрывала почти все окна первого этажа, а дом кренился, словно гигантский корабль с белыми колоннами, потерпевший крушение. Айвор и Пусс жили наверху; первый этаж отсырел и сгнил, дурно пахнущая вода проступала сквозь изысканные индийские ковры, а на золотистых ворсистых обоях распускалась плесень.
Дом и вправду принадлежал Пуссу по праву рождения — ведь только он один ещё был способен его любить.
В одном-единственном окне второго этажа мерцал голубой свет. Тощая фигура Айвора наверняка застыла перед телевизором, а острое, птичье лицо купалось в люминофорном сиянии экрана. Пусс прошёл по заросшей кипарисовой аллее и поднялся по покосившимся ступеням крыльца. Грязь ещё не добралась до входной двери, но оставалось совсем немного. Когда и её затянет, подумал Пусс, им придётся выбираться через окна. Точнее, ему придётся: Айвор вообще не выходил из дома.
Над входной дверью была веерная фрамуга из опалесцирующего стекла, которую Пусс всегда особенно любил. Он попытался представить, как грязь наползает на неё и высасывает нежные переливы цвета. Но вместо этого в сознании сам собой возник другой, куда более тревожный образ.
Прошлой ночью ему снился Айвор. Во сне они смотрели фильм о кунг-фу, а Пусс на полу придвинулся к брату. Айвор не отрывался от экрана, пока Пусс касался его бедра, затем паха. Наконец Пусс расстегнул рваные джинсы Айвора и взял в ладонь вялый член брата. Он довёл Айвора до возбуждения, а потом и до оргазма, которому тот не сопротивлялся. Когда Айвор кончил, дыхание вырывалось из него всхлипами, но взгляд по-прежнему был прикован к телевизору, где камера наплывала на выставленный перед объективом комок чего-то сырого и дёргающегося. Как бывает во сне, Пусса внезапно охватило ужасающее единение с фильмом: между ног вспыхнула раскалённая боль.
Но это было неправильно. Ему нельзя прикасаться к Айвору так. Он должен заботиться о нём изо всех сил, даже если это означало позволить брату сидеть перед любимым телевизором и смотреть дрянные фильмы, пока мозг не поджарится, как яйцо на раскалённом сале. Вот ваш мозг после кино. Вопросы есть? Кто знает — возможно, те самые радиоактивные волны, которые якобы исходят от экранов, выжгут зарождающиеся опухоли в голове Айвора.
Пусс вздрогнул и оглянулся. Сегодня болото казалось неподвижным. Обычно оно не умолкало: стоял пронзительный стрёкот насекомых и липколапых лягушек, звучал хор ночных птиц, время от времени со стороны Каттакалузы доносились кашель и гул лодочного мотора. Но сегодня стояла такая тишина, что Пуссу чудились зловещее пыхтение отцовской фабрики на другом краю болота и медленное просачивание её ядов.
Он покачал головой и вошёл в дом.
В некоторых забытых помещениях Robicheaux Chemicals громоздились огромные пирамиды — словно памятники, воздвигнутые в честь яда.
Они были сложены из металла: высоченные штабеля пятидесятигаллонных стальных бочек, выкрашенных в десяток тусклых промышленных цветов, где плескались химические отходы, накопившиеся за тридцать лет. На некоторых ярко-красными буквами было выведено «ОПАСНО» или изображены черепа с костями, словно перед вами были забытые тайники с сокровищами Лафита. На других не было никаких отметок.
А некоторые, словно призрак Элвиса, покинули здание.
Долгие годы начальник фабрики — дальний родственник жены Клода, всё глубже погружавшийся в алкоголизм, — платил разным бригадам «специалистов по утилизации отходов», чтобы те увозили бочки. Он отдавал работу тому, кто просил меньше всех, и с облегчением возносил молитву, когда грузовики исчезали на извилистой болотной дороге. Никто не знал, что происходило с бочками потом, да никто и не обязан был знать.
Но те славные времена давно миновали. Теперь денег не хватало даже на «специалистов по утилизации», и большинство бочек просто скапливалось в неиспользуемых корпусах фабрики — пирамиды, хранившие смерть не менее надёжно, чем великие египетские гробницы. Однако фабрика, при всей своей громадности, могла вместить лишь ограниченное количество бочек с ядом.
И потому немалая их часть оказывалась в болоте. Яркие новые бочки медленно погружались в гостеприимную грязь и ложились на ржавеющие остовы прежних, ведь, разумеется, многие «специалисты по утилизации» с самого начала сваливали отходы в болото. Свежие яды смешивались с теми, что варились там годами; молекулы распадались и соединялись заново в ещё более смертоносных сочетаниях. Заросли папоротника и болотной травы увядали, а потом вырастали вновь — бурлящего, почти живого оттенка зелени, ядовитого, но по-своему пышного, зеленее самой природы. Тихие заводи и спутанные узлы корней водяного дуба покрывались густой оранжевой пеной, словно взбитые сливки, испортившиеся прямо в баллоне. Поверхность воды затягивала маслянистая фиолетовая плёнка; по ночам природное свечение болота заставляло её кишеть тысячью переливчатых красок.
Промышленные яды смешивались с пестицидами и гербицидами, которые приносило ветром с байю в десяти милях отсюда, где ими опрыскивали рисовые поля. Токсичный суп разбавлялся дождём, кислотность которого нередко не уступала уксусу. Вся эта смесь проедала в мягкой весенней грязи бесконечные канавки и ручейки, а близкие к поверхности грунтовые воды Луизианы впитывали её, словно манну небесную.
Возможно, миллиард ядовитых семян нашёл миллиард мутагенных яйцеклеток; возможно, как и первая жизнь на Земле, всё началось с единственной встречи двух слизей.
Но этим жарким весенним утром болото расправило мерцающую гладь и задышало.
В развалинах плантации Робишо ночью властвовали яды иного рода.
На каждом крошечном квадратике кислоты были изображены два пересекающихся овала, а в центре — чёрная точка: символ атома. Пусс положил три квадратика себе на язык и три — Айвору. Плевать, что говорил тот мальчишка из Квартала; он и вся его компания были слабаками, неопытными, как дети. Наверняка они хотели сохранять способность видеть сквозь наркотический дурман, цепляться за обрывки собственной личности, за напоминание о том, кем им полагалось быть, кем им полагалось быть, кем они сами себя считали.
А Пусс как раз хотел всё это забыть.
Следующие два часа они смотрели, как зомби рвут гнилыми зубами куски дрожащих мышц и запихивают комья кишок в голодные рты, размалёванные кровью. Пусс и не подозревал, что человеческий глаз способен различать столько оттенков красного или что игра света на мясе может создавать такие сложные, похожие на мандалы узоры. Но когда фильм закончился, он лишь потянулся, сел и сделал долгий глоток из кувшина с приторно сладким холодным чаем, который Айвор всегда держал рядом. Пусс терпеть не мог вкус Айворова чая, но в горле пересохло.
— Ещё один фильм, — хрипло сказал Айвор. — Хороший.
Не отрывая глаз от ряби на экране, Айвор вытянул тощую руку и отхлебнул чаю. Его рацион состоял в основном из сахара и кофеина, амфетаминов и галлюциногенов, с редкой пригоршней жевательных витаминов «Флинтстоуны» для клетчатки. Немного напрягшись, Пусс мог представить, как яркая красно-коричневая струя течёт по Айворову горлу в желудок, окрашивая внутренности в густой багрянец, достойный изысканного зомби-ужина.
— Что за хороший? — спросил Пусс.
Прошлой ночью это была какая-то плохо снятая запись африканского племенного обряда вступления в половую зрелость. Диктор с жеманным голосом сообщил, что технически процедура называется «клиторэктомией», и прозвучало это почти одобрительно. Пусс помнил, как худые чёрные бёдра девочки раздвинули, словно дужки птичьей косточки для загадывания желаний, как сверкнул добела раскалённый нож. Потом камера уставилась прямо в свежую рану, ослепительно красную на фоне матово-чёрной кожи, всё ближе и ближе, пока мясистые изувеченные складки не заполнили весь гигантский экран телевизора — словно обезглавленный пришелец, словно окровавленный, рыдающий рот.
Айвор ухмыльнулся. Для его нежного возраста выражение было слишком мудрым и слишком порочным. Айвор и правда был умён — всегда был умён, — но, похоже, ни разу не испытывал ни малейшего желания потратить свой ум на что-нибудь, кроме выманивания денег и заучивания никому не нужных фактов о дрянных фильмах.
— Извини. Сегодня без эротики.
Он поднял видеокассету в яркой коробке: «Мутанты из токсичных отходов против шлюх-вампирш».
— И это ещё нас, Робишо, называют политически некорректными! А ведь мы смотрим вот такое, правда? Так вот, перед нами худшая работа одного из худших режиссёров мира — Сэмюэла «Губа» Фрейдона-младшего, который умер без гроша в какой-то лачуге, обитой толем, где-то в Джорджии…
— Янки?
— Да пошёл ты, Пусс. По-твоему, любой, кто живёт севернее Шривпорта, — грёбаный янки.
Это было правдой, но Пусс ничего не мог с собой поделать. Такова была его семья. Выросший в пропитанной влагой луизианской жаре, в благородно разлагающемся чудовище дома, среди пожелтевших фотографий и портретов предков в кружевных шалях, с веерами из павлиньих перьев и лицами, напудренными до призрачного совершенства, он с детства жаждал подобной утончённости. Ему хотелось родиться сто пятьдесят лет назад — воплощённой красавицей довоенного Юга, безупречным тепличным цветком. Ему хотелось мелкого жемчуга и кринолинов.
А заодно он хотел бы родиться без трёх бесполезных клочков плоти, болтавшихся у него между ног.
— А почему «Губа»? — спросил он, пока Айвор вставлял кассету в видеомагнитофон.
Айвор поднял глаза. Выбеленный ореол его волос подсвечивался телевизором, окружая голову электрически-синим нимбом. В лихорадочных глазах с огромными зрачками, встретившихся с его собственными, Пуссу почудилось, будто рассудок Айвора весело вприпрыжку удаляется по какой-то просёлочной дороге в закрученные кислотой глубины мозга.
— У Фрейдона была заячья губа, — объяснил Айвор. — Он не мог ни с кем заговорить, не обрызгав собеседника слюной. Присмотрись, когда будем смотреть: в паре кадров на лицах актёров видны капли, а если на них тёмная одежда — ещё и белые брызги пены.
Пусс покосился на него. Но на лице Айвора сияла ангельская улыбка, а сам он заворожённо смотрел в циклопический глаз телевизора, где уже поползли начальные титры.
Вампирши-шлюхи из названия не удерживали внимание Пусса так, как недавно изувеченная вульва африканской девочки. Ни одна из них не выглядела так, будто уже давно пробовала что-нибудь столь питательное, как кровь. Их груди напоминали дряблые мешки мяса, посеревшего от старости или чрезмерного употребления, а на головах громоздились сложные, осыпающиеся причёски, похожие на дешёвые парики, припорошённые пылью долгих лет на магазинной полке. Как жаль загубленных тел, подумал Пусс: ведь они могли бы быть прекрасными.
Мутанты из токсичных отходов были совсем другим делом, хотя больше походили на причудливые произведения искусства, чем на чудовищ. Словно порождение нечестивого союза мозга, осьминога и нефтяной плёнки, они перетекали по широкому экрану, окутанные миллионом переливчатых красок, и на ходу растворяли плоть. Пусс попытался представить, как тонкие яды этих существ соприкасаются с его собственными несчастными, измученными клетками, выедают из него скуку и вечное недовольство собственным телом, преобразуют сами клетки во что-то более чуждое — и потому более свободное.
Измениться… стать чужим… стать свободным. Эти слова задели в его сознании знакомую струну — нечто наполовину приятное, наполовину рождённое ужасом.
Айвор был поглощён приключениями учёного-наркомана, формально считавшегося главным героем фильма. Актёр походил на Генри Спенсера из «Головы-ластика»: те же синюшные губы, тот же контуженный, остекленевший взгляд. Но вместо знаменитой причёски Генри, напоминавшей пушистое грибовидное облако, его лысый череп покрывали очень правдоподобные, мокрые, гноящиеся язвы. По всей видимости, он пережил какое-то нашествие токсинов и теперь пытался предупредить мир, прежде чем они пожрут его целиком. Время от времени на экране шаткой походкой появлялись вампирши-шлюхи и исполняли один из своих чудовищных номеров пластического танца, не имевших ни малейшего отношения к сюжету.
Айвор поднял руку и осторожно почесал макушку, словно его собственный череп тоже мог быть исполосован ручейками стекающего гноя. Пусс знал, что Айвор живёт внутри фильма; на ближайшие час-два тот станет для него единственной реальностью. Он даже не заметит, если Пусс выйдет из комнаты.
Пусс поднялся. Шея уже начинала ныть — результат ничтожных примесей стрихнина, присутствующих даже в самой чистой ЛСД на марках. До этого он полулежал на двухместном диванчике, обитом розовым бархатом, одном из самых ценных материнских антикварных приобретений. Теперь богатая полировка дерева была вся в царапинах и выбоинах, а роскошная ткань покрылась пятнами вина и пота. Айвор растянулся на полу, опираясь головой о диван; кувшин с чаем стоял под рукой. Глаз от телевизора он не отрывал.
Пусс принялся рыться в глубоких карманах куртки. Он таскал с собой всевозможные вещи: тюбики румян, бумажные платки, нож X-Acto и несколько запасных лезвий, длинную шляпную булавку с двухкаратным бриллиантом на конце. Булавка уколола его, пока он шарил в кармане, и Пусс рассеянно сунул палец в рот, едва ощущая вкус крови.
Наконец он нашёл то, что искал: тяжёлый, затейливый ключ от комнаты на первом этаже, потемневший от его собственного пота. Пальцы сомкнулись вокруг ключа, и Пусс вытащил его из кармана.
Раньше, дав по дозе себе и Айвору, он сунул остаток кислоты в один из карманов. Шесть марок ушло, девяносто четыре осталось. Потом он о них забыл.
Но всё же заметил, как листок выскользнул из кармана вместе с ключами.
Когда Пусс вышел из комнаты, лист кислоты медленно спланировал вниз, опустился в кувшин с чаем Айвора и начал растворяться.
Пусс спустился по длинной изогнутой лестнице, осторожно ставя босые ноги на мраморные ступени. Перед глазами лестница колыхалась и вздымалась; красный лак на ногтях казался почти чёрным на фоне бледной кожи длинных безволосых ступней. Кислота накрывала его всерьёз. Тени на площадке первого этажа кишели цветными точками и искрами света. Пусс дошёл до двери своей комнаты и вставил потемневший от пота ключ в ожидающий рот замочной скважины.
Ржавые сувальды отошли назад с тихим скрежетом, но тяжёлая деревянная дверь не распахнулась. Все двери на первом этаже перекосились в рамах; некоторые уже не открывались вовсе. Из комнаты донёсся глухой стон. Пусс яростно дёрнул ручку и навалился плечом на разбухшее дерево.
Дверь подалась на петлях и со скрипом отворилась. Пусс вошёл.
Учёный-наркоман умер с криком, и по огромному, во весь экран, изображению его распухшего, искажённого мукой, уже мутирующего лица поползли титры. Айвору не требовалось читать список актёров — «Губа» Фрейдон всегда снимал одну и ту же труппу, поскольку лучших актёров заполучить не мог, а этих больше никуда не брали, — поэтому не имело значения, что все титры казались написанными извивающимися знаками хинди.
Он оглянулся в поисках Пусса, но брата нигде не было. Наверное, ушёл подновить помаду или ещё что-нибудь в таком духе. Айвор окинул взглядом высоченную стопку видеокассет, решая, что посмотреть дальше. Японские снафф-фильмы? Коллекцию порнографии с ампутантами? Или, может быть, старого надёжного любимца вроде «Слюнявых мясных дыр гниющих мертвецов» — последнего шедевра Уилла О’Доббса, единственного режиссёра, способного сравниться с Фрейдоном в изысканной отвратительности?
Он оттянул ворот футболки, и палец оказался мокрым. Жара и сырость болота поднимались с первого этажа, пропитывая каждый угол душного старого дома. А от необходимости принимать решения хотелось пить. Айвор поднял кувшин с чаем и сделал большой глоток, потом ещё один. Ледяное сладкое пойло легло бальзамом на пересохшее от кислоты горло. Он заглянул в кувшин. Почти пусто. Ну и чёрт с ним — перед следующим фильмом намешает ещё. Чай был растворимый, в банке: оставалось лишь развести порошок водой из-под крана.
Айвор опрокинул кувшин и осушил его.
Пусс снова полез в карман, едва не распорол палец одним из лезвий X-Acto и наконец нащупал то, что искал: яркую книжечку спичек из Brennan’s, где они с Айвором однажды съели завтрак на сто долларов, а затем, зажатые в сокрушительных тисках бурбонного похмелья, тут же выблевали его обратно. Теперь он вырвал спичку и принялся обходить комнату, зажигая толстые чёрные свечи в затейливых кованых настенных подсвечниках. Стена грязи за высокими оконными стёклами мерцала маслянистыми красками. Пусс некоторое время смотрел на неё. Да, кислота была крепкая — казалось, грязь за окном извивается, пытаясь продавить стекло.
Пусс стоял посреди комнаты, давая ослеплённым наркотиком глазам привыкнуть к свечному свету. Постепенно проступили очертания другой фигуры — тонкой и бледной, растянутой на длинном столе у окон. А затем словно пелена здравомыслия внезапно спала с его глаз, и зрение прояснилось.
Когда Пусс нашёл юношу во Французском квартале, тот только что сошёл с автобуса Greyhound — панк-беженец из откормленного на кукурузе самодовольства Среднего Запада, с позицией «пошли вы все» и хрупкой, щемящей красотой, редко переживающей восемнадцатилетие. Этому мальчику, возможно, оставалось ещё лет пять быть красивым и несносным. Теперь он превращался во что-то более странное и гораздо более совершенное.
Пока Пусс дрожал посреди комнаты, он почувствовал, как от него отделилось нечто и направилось к изножью длинного стола — тёмная личность, которую он называл только Художником. Сам Пусс никогда не смог бы делать такие вещи. Но Художник умел многое. Его материалом была плоть, а распростёртый на столе мальчик служил одновременно палитрой и холстом.
Сначала, сразу после того как Пусс привёл мальчика домой и напоил красным вином со снотворным, Художник зашил ему губы толстой чёрной нитью. В одном уголке осталось лишь крошечное отверстие, через которое Пусс мог давать ему наркотики и понемногу воды. Пусс помнил стеклянный ужас в тёмных глазах мальчика, когда тот очнулся и попытался заговорить; помнил, как мягкие распухшие губы натягивали покрытые запёкшиеся от крови стежки, которыми их сшили.
Теперь холст был почти завершён.
Сквозь соски мальчика были продеты две вязальные спицы, заточенные Художником на кухонном точильном камне. Прочная проволока, обмотанная вокруг сосков, тянулась к двум крюкам в потолке. Каждый день Художник немного подтягивал её, всё сильнее растягивая кожу, но осторожно, чтобы спицы так и не прорвали нежную ткань. Пока что проволока стала короче примерно на пять дюймов.
Чуть выше нежных впадин тазовых костей Художник закрепил жёсткий кожаный пояс шириной около четырёх дюймов и длиной четырнадцать. Он был туго застёгнут под рёбрами, так что и без того плоский живот мальчика оказался нелепо перетянут, а изящная дуга грудной клетки выступила особенно отчётливо. До этого Художник использовал два пояса побольше, постепенно уменьшая размер: первый длиной двадцать дюймов, второй — шестнадцать, оба с тяжёлыми железными застёжками, которые не могла разорвать постоянная борьба мальчика за воздух.
Художник смотрел на юное лицо, прежде такое чистое и невинное, несмотря на все попытки изобразить пресыщенность жизнью, а теперь размазанное кровью и косметикой, исчерченное слезами, измученное усталостью и болью. Глаза мальчика закатились и встретились с его взглядом, и Художника поразила увиденная в них безнадёжность. Мальчик был болен, уже готов сдаться перед ограничениями собственного тела; долго он не протянет.
Сегодня холст придётся закончить.
Это было больше чем произведение искусства — это был акт творения. Человек вовсе не обязан оставаться заключённым в собственной унылой плоти; её можно преобразить, заставить измениться. Художник был в этом уверен.
Сегодня он докажет, что его таланта достаточно для подобной задачи. А после этой репетиции сможет не спеша приступить к работе над бедным Пуссом.
Пусс станет шедевром Художника.
Под поясом, стягивавшим талию до осиной тонкости, живот мальчика был исчерчен длинными неглубокими разрезами, зашитыми той же грубой чёрной нитью, которой Художник сшил ему губы. Никакой настоящей цели у этих разрезов не было: он делал их, чтобы проверить податливость плоти, увидеть, что скрывается под кожей. Большинство было нанесено ножом X-Acto Пусса, который Художник перед каждым использованием проводил сквозь пламя свечи; и всё же раны воспалились. Свежие вздулись, обведённые злобно-красной каймой; старые начали гноиться и источать запах болотного газа — сильный, но не неприятный.
Но последний разрез был особенно важен. Художник сунул руку в карман Пусса и нащупал X-Acto, затем покачал головой. Для завершающего мазка требовалась кисть покрупнее.
Он пересёк комнату, выдвинул средний ящик изящного дубового буфета, по поверхности которого расползалась плесень, и достал электрический нож для мяса.
— М-М-М-М-Н-Н-Н! — простонал мальчик, увидев, как Художник возвращается к нему с ножом в руке. Голова его заметалась из стороны в сторону.
Художник не обратил на него внимания и опустился на колени, чтобы включить шнур в розетку. На электричество в этих погребённых комнатах больше нельзя было полагаться; к счастью, Пусс распорядился привезти генератор, чтобы телевизор Айвора никогда не оставался без питания. А с достаточным количеством удлинителей Художник мог провести ток и сюда.
Он включил нож. Лезвия тут же принялись грызть воздух; визг крошечного мотора оглушительно разнёсся по жаркой неподвижной комнате. Художник обхватил сморщенный член и мошонку мальчика, собрал их в ладонь.
— М-М-Н! — настаивал мальчик. — М-Н! М-М-М-М-М!
— Да, да… — вздохнул Художник. — Жизнь тяжела. Всем нам приходится страдать.
Он опустил нож к мягкой впадине между бедром и пахом. Воздух оросила мелкая кровяная взвесь.
Мясо под тонкой кожей было мягким, как желе. Лезвия с резким дребезгом ударились о кость. Художник отвёл нож, а затем одним великолепным багровым росчерком провёл им вдоль другой стороны паха. Мягкая, бесполезная горсть плоти отделилась и осталась у него в руке.
Готово!
Холст успешно преобразован. Произведение искусства. Акт творения.
Он поднял бутылку перекиси водорода и опрокинул её над прекрасной раной. Пенящаяся, исчерченная кровью жидкость показалась Художнику праздничной. Шампанское тела. Марди Гра увечий.
Он расхохотался, а Пусс Робишо беспомощно глядел из глубины собственных радостных, безумных глаз.
«Слюнявые мясные дыры гниющих мертвецов» оказались совсем не такими хорошими, как помнил Айвор. Сюжет и раньше не отличался особой связностью, но когда это все актёры успели заживо лишиться кожи и превратиться в набитые кишками, оплетённые венами скелеты? Само по себе это ещё не было бы плохо, но их реплики звучали так, словно слова проталкивались сквозь полные каши и слизи рты. А ведь диалоги обычно были лучшей частью.
Хуже всего, что мутанты из токсичных отходов из предыдущего фильма, похоже, неожиданно заглянули и в этот. Каждые несколько минут, стоило Айвору отвести взгляд от телевизора, как по экрану проплывала одна из их бесформенных фигур, похожих на раздавленных сороконожек, и исчезала прежде, чем он успевал её разглядеть.
Его по-прежнему мучила страшная жажда, хотя он выпил ещё один полный кувшин чая. На дне предыдущего остался тёмный блестящий осадок, но Айвор не стал его вымывать, решив, что там сконцентрировался кофеин. Он просто долил воды из-под крана, а если и заметил, как она зашипела и засверкала, когда он размешал в ней чай, то списал это на наркотики.
Теперь экран телевизора превратился в сплошную светящуюся массу цветных точек. Айвору пришлось отвернуться. Может быть, фильм просто слишком яркий. Может, стоит поставить что-нибудь потемнее: «Подземелье маньяка с ящиком для инструментов» режиссёра Кларка по прозвищу «Нога», единственного в мире постановщика фильмов ужасов, перенёсшего тройную ампутацию…
Но впервые в жизни ему не особенно хотелось смотреть кино. Болели глаза. Вообще-то болела вся голова: сначала ровно пульсировала, а потом боль стала колющей. Казалось, внутри завелось что-то живое.
Айвор представил птичий зародыш в скорлупе: его крошечный, острый как бритва яйцевой зуб медленно раскалывал хрупкий свод, который укрывал и питал его… трещит… трещит.
Солёная капля обожгла глаз. Наверное, он весь обливался потом. Вот бы Пусс купил кондиционер и подключил его к генератору. Вот бы Пусс вернулся оттуда, куда иногда уходил.
Айвор поднял руку и ощупал макушку. Пальцы провалились в глубокую трещину и вышли оттуда покрытыми густой, вязкой кровью.
Поднимаясь по лестнице, Пусс увидел, как мимо дверного проёма проскакала серая студенистая масса. Размером она была с небольшую кошку, но очертания её бесконечно текли и менялись; ни конечностей, ни лица у неё как будто не было. Извилистая поверхность существа показалась Пуссу смутно знакомой, но двигалось оно слишком быстро, чтобы он успел понять, что это.
Пусс заглянул за косяк и увидел, как существо исчезает в открытом окне в конце коридора. На полу ещё различались оставленные им кровавые мазки — они напомнили Пуссу рисунок, который Айвор когда-то принёс из школы, сделанный отпечатками губки.
Он бросился к окну, но существо уже исчезло. Невозможно было понять, сползло ли оно по стене дома или просто бросилось в ждавшее внизу болото.
Однако снаружи творилось что-то неладное. Это было ярче и реальнее любой галлюцинации: весь мир ожил и бурлил. Лужи затянутой тиной воды кипели, словно густой обжигающий суп. Стена грязи поднялась уже выше середины дома. Пока Пусс смотрел, она продвинулась ещё на дюйм.
А растения пытались вырваться из земли.
Разросшиеся розовые кусты во дворе выдёргивали себя с корнями, словно волосы из кожи головы. Раздался чудовищный влажный чавкающий звук, и пятидесятилетний водяной дуб рухнул. Обнажившиеся корни хлестали воздух — свежие и жуткие, как внутренности.
Раннее утреннее небо теперь было залито плоским, мертвенным светом. Пусс видел дорогу, проходившую на юг в сотне ярдов от дома. На дороге были люди.
Но никто из них не шёл.
Их тащили.
В Каттакалузе, рыбацкой деревне в миле к северу, уровень заболеваемости раком всегда был выше обычного. Некоторые — вроде сопляков-активистов, пытавшихся сегодня терроризировать Пусса, — винили фабрику Робишо. Они уже больше десяти лет добивались её закрытия. Клод Робишо не желал верить ни единому слову. Он утверждал, что рак наверняка возникает из-за того, что жители деревни постоянно питаются морепродуктами, а кроме того, многие из них умирают вовсе не от рака, а от запущенных венерических болезней. Подобное, говорил Клод сыновьям, неизбежно случается с нецивилизованными людьми.
Все люди на дороге двигались со стороны деревни. Даже с такого расстояния Пусс различал чёрные волосы и плотные, крепкие тела, обычные для местных жителей, в основном каджунов. Но их фигуры казались крошечными рядом с бугристыми мясистыми образованиями, прикреплёнными к ним, словно выросшими прямо из тел. Цвет этих наростов переходил от сырого розового к грубому волокнистому серому. Горбатясь, они ползли к болоту и волокли за собой носителей.
Вот мужчина, изо рта которого вырастала огромная бесформенная глыба плоти. Она тащила его по земле лицом вниз. Лёгкие? Гортань?
А вот женщина, чья левая грудь раздулась до слоновьих размеров, став в полтора раза больше всего её тела. Женщина вцепилась в неё, словно пыталась удержаться верхом.
Венерические болезни, вышедшие из-под контроля?
Или вызванные химикатами раковые опухоли, отправившиеся навстречу своему создателю?
Айвор.
Пусс отшатнулся от окна и бросился в комнату с телевизором. Кувшин Айвора валялся опрокинутый на полу. Экран превратился в массу извивающихся переливов — бесформенную и многоцветную, как нефтяная плёнка на воде.
Перед телевизором, раскинув руки, словно распятый, лежал Айвор.
Верхняя часть черепа Айвора кусками усеивала пол: с одной стороны к ним прилипли спутанные волосы, с другой они были гладкими и свежими, словно осколки чудовищного пасхального яйца. Внутри черепной коробки зиял кошмар из крови и жидких, похожих на желток выделений. Глубоко в блестящей полости Пуссу почудился растрёпанный конец мозгового ствола, торчавший, как обрубок отрезанного языка.
Что же выскочило в окно?
Внизу Пусс услышал звон лопнувшего стекла, а затем — медленное, неумолимое скольжение, словно под студенистым основанием дома беспокойно ворочался гигантский червь. Окна первого этажа наконец не выдержали, и болото вступало во владение новыми землями.
Пусс хотел бежать, но бежать было некуда.
Тогда он лёг рядом с безмозглым телом брата, уставился в мерцающий, извивающийся экран и стал ждать. Вскоре экран превратился в длинный закрученный тоннель, в конце которого Пуссу почудился ослепительный свет.
Когда он наконец привык, фабрика оказалась не таким уж плохим местом.
Полюбить её так, как он любил дом, Пусс не мог. Но со временем освоился. Покинуть фабрику он был не в силах, зато мог проникнуть в любую часть комплекса: новое, податливое тело позволяло ему просачиваться сквозь трещины, скользить сквозь любую трубу или вентиляционную шахту.
Теперь большая часть фабрики находилась под землёй. Остатки комплекса залили бетоном бригады «специалистов по утилизации отходов» — мужчины в ботинках, похожих на лунные, и громоздких пластиковых костюмах, которые якобы должны были их защитить.
Пусс знал, что костюмы не помогли.
Он был в грязи, затекавшей поверх их тяжёлых сапог. Он был в воздухе, просачивавшемся сквозь фильтры респираторов. Через десять или двадцать лет он снова их навестит.
По Айвору он скучал, это правда. И собственная смерть была ужасной. Но воспоминания о вычерпанном черепе брата, о зловонной чёрной грязи, засасывавшей его тело, заполнявшей нос и рот и растворявшей мягкие ткани, почти исчезли.
Наконец личность Пусса Робишо почти полностью рассеялась. Ему больше не понадобятся ни наркотики, ни Художники.
Теперь он мог пройти куда угодно — сквозь что угодно.
Он был одновременно яйцеклеткой и семенем.
По ночам он любил сворачиваться и отдыхать среди пирамид яда, внутри одной из тысяч стальных бочек, погребённых в пустых помещениях фабрики.
Если сосредоточиться, он чувствовал, как становится единым целым с отходами и ядами, заключёнными в бочках.
Скоро, думал он, ему удастся проесть металл насквозь.
Перевод: Sansa
Poppy Z. Brite. "Homewrecker", 1999
Мой дядя Эдна был забойщиком свиней. Каждый день, возвращаясь с бойни, он приносил с собой запах свиных выделений и крови, и, если к этому времени я не наливал ему ванну с ароматическими эссенциями и мыльной пеной, он шлёпал меня по заднице до тех пор, пока его разбухший пенис не начинал толкать в бедро.
Как я уже сказал, он был забойщиком свиней. Только по вечерам, когда он облачался в атласный халат, вы ни за что об этом не догадались бы. Он с видом сказочной крестной феи располагался в старом доме при ферме, прихлебывал из бутылки «Джека Дэниэлса» и проклинал шлюху, соблазнившую его сожителя.
— Разлучница! — визжал он, стучал кулаком по столу и бренчал браслетами с фальшивыми бриллиантами, которые всегда носил на своей костлявой руке. — Как он мог ею увлечься, когда у него был я? Как он мог так поступить, мой мальчик?
Его негодование не было лишено смысла, потому что даже размазанная губная помада и торчащие из-под халата волосы на груди не могли испортить определённой привлекательности, присущей дяде Эдне. Что ещё более странно, так это то, что эта шлюха и не помышляла уводить его сожителя. Дядя Джуд, который жил с дядей Эдной с тех пор, когда тот ещё был просто Эдом Слоупсом, внезапно превратился в гетеросексуала и увлекся крашенной хной девицей из бара, называвшей себя Верной. То, что для неё было вечерней забавой, дядя Джуд принял за величайшую страсть всей своей жизни. И больше мы его не видели. Мы никогда не могли понять его поступка.
В то время, когда ушёл дядя Джуд, дяде Эдне было тридцать шесть лет. С тех пор годы и виски сильно его потрепали, но дядя отлично умел накладывать макияж, и, как мне кажется, дядя Джуд снова мог бы в него влюбиться, если бы они только встретились.
Но я ничем не мог им помочь, а кроме того, в то время меня больше интересовала ловля змей и лягушек, чем сердечные дела взрослых. Однако через несколько лет я услышал, что Верна снова появилась в нашем городке.
Я сразу понял, что дядя Эдна не должен об этом знать. Иначе он взял бы свой дробовик и стал бы за ней гоняться, а потом его до смерти затрахали бы в тюрьме. Кто бы тогда позаботился обо мне? В школе я обратился к одному парню. Он заставил меня отсосать его член прямо посреди кафетерия, но зато я вернулся домой с четырьмя таблетками ксанакса. В тот же вечер я все их бросил в бутылку «Джека Дэниэлса». Очень скоро дядя захрапел, как бензопила, и стал пускать слюни на свой вечерний наряд. А я отправился на поиски Верны. Не то чтобы мне очень хотелось с ней встречаться, но надеялся узнать, где она в последний раз видела дядю Джуда.
Я оставил велосипед через дорогу от единственного в нашем городке бара «Нежная кварта». Внутри парами стояли и танцевали мужчины. Некоторые принарядились в платья, но в основном все были в джинсах и фланелевых рубахах — ведь мы жили в простом рабочем городке.
А потом я увидел её. Верна втиснула свою мясистую задницу в кабинку и прижималась к сидящему там мужчине. Второй сидел напротив и смотрел на них, чуть не плача. Я узнал их: это были Боб и Джим Френчетт, давным-давно женатая пара. Рука Верны с ярко накрашенными ногтями лежала на бедре Боба и поглаживала поношенную ткань джинсов.
Я прошёл прямо к их столику.
Джим и Боб были слишком заняты, чтобы обратить на меня внимание, а Верна, казалось, не узнала меня. В последний раз она видела меня ещё ребёнком и тогда едва ли заметила моё присутствие, поскольку сидела, опустив голову и присосавшись к шее дяди Джуда. Я заглянул ей в лицо. Ресницы слиплись от чёрной туши, на веках маслянисто поблёскивали бирюзовые тени, а ярко-красный рот казался открытой раной. Затем её губы дрогнули в насмешливой улыбке.
— Что тебе надо, мальчик?
Я не мог придумать, что сказать. Я даже не знал, как вести себя дальше. Я отшатнулся от стола, пальцы задрожали, а щёки вспыхнули огнём.
Я уже отстегивал велосипед от фонарного столба на другой стороне улицы, когда в дверях бара показалась Верна. Она пересекла пустынную улицу, пригвоздив меня к месту неподвижным взглядом по-волчьи бледных глаз. Я хотел запрыгнуть на велосипед и унестись прочь или просто убежать, но не мог. Я хотел отвести глаза от блестящих, словно свиные внутренности, накрашенных губ и тоже не мог.
— Твой дядя… — прошептала она. — Это ведь был твой дядя Джуд, верно?
Я затряс головой, но Верна, продолжая улыбаться, нагибалась ко мне, пока её губы не оказались на уровне с моим ухом.
— Он был отвратительным трахальщиком, — сказала она.
Острые ногти Верны впились мне в плечо. Она прижала меня к фонарному столбу, а сама опустилась на колени.
Горячая желчь поднялась к горлу, но я не мог даже шевельнуться; второй рукой она расстегнула мне брюки.
Я старался, чтобы мой член не поднимался, правда старался. Но её рот, казалось, нагнетал в него кровь, притягивал к самой коже. Мне казалось, она вот-вот вырвет его с корнем. Язык скользил по яйцам, проникал в мочевой канал. И вдруг у основания члена возникла пронзительная боль, чего никогда не было во время подобных забав с другими мальчишками. А потом, как я ни сдерживался, я изверг сперму, и Верна глотала её так, словно жутко проголодалась.
Наконец она вытерла губы и рассмеялась. Потом поднялась, повернулась и зашагала к бару, словно меня здесь не было. Как только дверь за ней закрылась, я упал на колени и меня рвало, пока не заболело горло. Но даже в тот момент, когда запах и вкус полупереваренной пищи заполнили мне рот и нос, я почувствовал, что мой член снова твердеет.
Чтобы сесть на велосипед, мне пришлось мастурбировать. Как только я свернул в боковую улочку, я представил, как блестящие толстые губы снова смыкаются вокруг меня, и заплакал. Я никак не мог избавиться от мерзких образов, никогда не занимавших мои мысли раньше: от запаха промозглых пещер и рыбного рынка, от мягкого шлёпанья тела, покрытого слоем жира, с болтавшимися впереди и сзади наростами, напоминавшими о раковой опухоли. И все эти мысли разъедали мой мозг, словно рак.
Я изо всех сил крутил педали, спеша к дому дяди Эдны. Но мне казалось, что я уже никогда не вернусь домой.
Перевод: Ирина Савельева
Poppy Z. Brite. "Essence of Rose", 1998
Город Нэшвилл оседлал загрязнённый участок реки Камберленд, словно любовник, и прижался к плодородному клочку теннессийской земли, как россыпь стразов, нашитая на богатую ткань землисто-коричневых и малахитово-зелёных тонов. Улицы в центре города вымощены кирпичом ещё со времён его основания. Над этими мощёными дорогами всё выше и выше вздымаются башни из стекла и хрома — некоторые в тридцать этажей и больше: изящные отели, торговые центры, храмы коммерции, днём ловящие южное солнце, а ночью отражающие миллионы разноцветных огоньков. Во многих самых высоких зданиях есть стеклянные лифты, которые после наступления темноты видны с улицы: они поднимаются по отвесным фасадам, словно мерцающие насекомые, карабкающиеся к луне.
Или пауки, подумал Энтони, поднимающиеся туда, чтобы сплести паутину между немногими звёздами, едва различимыми сквозь марево городских огней. Да, он мог бы написать такую картину: белые и серебряные пауки тянут тончайшие нити между светящимися точками в бархатной пурпурно-чёрной тьме.
Но Роуз, пожалуй, написала бы её лучше. Этот образ больше подходил её манере.
Он стоял обнажённый у окна на тридцать первом этаже роскошного отеля, прижимаясь телом к прохладному стеклу, так что вокруг него проступал туманный силуэт — видимое тепло его тела, — и смотрел на город. В стекле едва угадывалась тень его отражения: острые черты, пристальный взгляд больших глаз, очень бледная кожа и ещё более светлые волосы. Сзади его освещали рождественские гирлянды, развешанные по комнате, горящие свечи и крошечные оранжевые глазки тлеющих тут и там ароматических палочек.
Комната, освещённая джуджу.
Насколько Энтони успел заметить, персонал отеля состоял из безукоризненно одетых чернокожих мужчин с блестящими лысыми головами и белых дам с пышными причёсками, носивших макияж как лишнее лицо: такой густой слой косметики, казалось, парил в доле дюйма над настоящими чертами. Увидев комнату сейчас, они наверняка заподозрили бы джуджу — или что-нибудь похуже. Но ни они, ни горничные сюда не входили — во всяком случае, в эту неделю. Энтони встречал их у двери и забирал полотенца и мыло для долгих, окутанных паром ванн, которые они принимали с Роуз. Постель менять было невозможно, потому что ею пользовались непрерывно, и к концу недели она превращалась в смятое, спутанное нагромождение простыней, подушек и маленьких сливочных пятен, густое и спелое от множества запахов любви.
А в этом году она пахла ещё и слегка кисловатым духом пролитого шампанского.
Всё остальное время года Энтони пил херес. Полюбить вкус пива он так и не смог, а крепкий алкоголь преображал его личность, превращал в безумное существо, неспособное писать. Роуз всегда пила шампанское. В этом году она упросила его выпить вместе с ней, и он уступил. Опьянение оказалось странным, прежде ему незнакомым: голова словно раздувалась воздушным шаром, а всё остальное почти немело. Ему хотелось подчиняться ей, угождать ещё усерднее, чем прежде, чего бы она ни пожелала. Вчера ей захотелось помочиться на него в пустой ванне, и хотя каждая частица его брезгливой натуры вопила от отвращения, сама грязь этого поступка делала его ещё более возбуждающим.
«Ты мой, — шептала она, пока переработанное шампанское бледно-жёлтой струёй текло из неё по груди и животу Энтони. — Ты мой, и больше ничей. Не её. Теперь только мой».
Её слова потрясли его не меньше самого поступка. Роуз никогда прежде не упоминала, даже столь завуалированно, неприятный факт его брака.
Он прижал ладони к стеклу — два безупречных отпечатка длиннопалых рук, очерченных почти фосфоресцирующим туманом, — затем оттолкнулся от окна и потянулся к ведёрку со льдом. Там охлаждалась бутылка шампанского, полная лишь наполовину. Magie Noir — странная марка, которую Роуз всегда привозила с собой. Она говорила, что его делают на винодельне близ Нового Орлеана; там она и проводила остальную часть года.
— Каджунское шампанское? — немного нервно спросил он в первый раз, когда она налила ему бокал.
— Вообще-то, наверное, правильнее называть его игристым вином, — ответила она. — Но тогда кажется, будто оно должно быть розовым и подаваться в бумажных стаканчиках Dixie. Magie Noir — это зелье.
Теперь Энтони налил немного зелья в высокий узкий бокал и медленно отпил. Пузырьки взорвались у нёба. В глубине вкуса таилась пряность, лёгкое жжение — словно эссенция табаско без чеснока и уксуса, словно масло корицы; тонкое тепло стежками пробежало по языку. И всё же он не мог различить все те оттенки букета, о которых говорила Роуз: она знала названия и вкус трав, о которых он никогда даже не слышал.
Энтони допил шампанское и повернулся к женщине, делившей с ним эту комнату, эту неделю и его город. К женщине, спавшей сытым сном, раскинувшись на белом просторе огромной кровати. С каждым годом кровати словно становились всё больше, мягче, соблазнительнее. С каждым годом их тела всё точнее подходили друг другу, а сердца всё охотнее истекали одно в другое.
Роуз Леблан.
Он так мало о ней знал — не был уверен даже, настоящее ли это имя; симметрия слогов казалась слишком совершенной. И всё же он не мог представить имени, которое подходило бы ей лучше. К тому же именно оно стояло в её луизианских водительских правах рядом с крошечной фотографией: растрёпанные волосы и яростные глаза, ненавидевшие камеру. Роуз Леблан, Новый Орлеан.
Они познакомились в Нэшвилле — двое молодых художников, стремительно набиравших известность, приглашённых выставить работы на музейной экспозиции. Жена Энтони с ним не поехала: его карьера её не интересовала. Он стоял на каком-то коктейльном приёме и налегал на бесплатный херес, когда вдруг появилась Роуз — окутанная чёрным кружевом и шёлком, с волосами, клубившимися вокруг головы диким фиолетовым облаком, и бокалом Magie Noir в изящной руке, затянутой перчаткой. Увидев её картины, Энтони понял, что должен переспать с этой женщиной.
Казалось, картины Роуз готовы сползти с холста и обвить запястья усиками — почти невыносимо прекрасные и болезненно-мрачные. Психоделические размывы цвета сплетались в сложные, похожие на мандалы узоры и будто роились на стене. Чёрно-зелёные болотные пейзажи были настолько пышными и живыми, что стволы склонённых деревьев начинали казаться костями, а свисающая листва и тени — тонкой сетью внутренностей, натянутой плоти и длинных, петляющих вен. Её картины блестели и бурлили. Словно она подмешивала ртуть в темперу, ЛСД — в акварель.
Они заставляли Энтони думать о творении и разрушении, о сексе и вуду, о разбитых черепах на освещённых свечами алтарях, о глазницах, пылающих мёртвым чёрным светом. О тысячах историй о привидениях, которыми наверняка пропитан каждый уголок её родного Французского квартала, о тысячах смертей и мучений, ежедневно причиняемых там. И о пропитанных влагой, декадентских наслаждениях.
Смотреть на работы Роуз — даже на поляроиды новых картин, которые она иногда присылала ему между встречами, — было всё равно что находиться с ней в гостиничном номере, чувствовать, как её язык ласкает его, как ноги туго обхватывают его бёдра, впуская глубоко в себя. Иногда Энтони испытывал глупую, зудящую ревность к другим людям, которым доводилось видеть её картины, и гадал, занимаются ли её картины с ними любовью точно так же.
Но эти люди не прижимали Роуз к себе, пока она смеялась и плакала от наслаждения. Не кусали её за горло и не лизали соски, не разводили её бёдра и не пили нектар её пизды под радугой рождественских огней, в тридцати этажах над городом. Не пили с ней Magie Noir.
По крайней мере, Энтони надеялся, что не пили.
Он подошёл к кровати. Складки и волны белой простыни вобрали в себя все цвета комнаты; они растекались акварельными разводами по холмам и впадинам тела Роуз. Уголок простыни лежал поперёк её лица и шевелился с каждым вдохом. Энтони взялся за ткань и осторожно отвёл её в сторону.
Безупречная кожа — бледнее его собственной, бледная даже на фоне белой простыни. Рот саднил после уже проведённых вместе дней — после поцелуев и шершавого, как наждак, трения щетины Энтони, ведь он редко покидал постель надолго, чтобы побриться, — и казался слишком тёмным на светлом лице, словно переспелая слива. Ресницы размазались по щекам двумя угольными полосами. Волосы странного фиолетово-чёрного цвета, цвета синяка, были начёсаны и спутаны вокруг головы; сзади в нескольких местах они уже начали сбиваться в дреды. Мягкий кустик волос между её бёдер был того же необычного оттенка; смоченный его слюной или спермой, он блестел почти фиолетовым.
Роуз была худой и гибкой. Верхняя часть её тела казалась почти мальчишеской: впалые линии плеч и ключиц, маленькие яркие соски, тонкие рёбра, проступавшие под белой, как пергамент, кожей. Но бёдра у неё были широкими и сильными, а задница — круглая и тяжёлая, словно спелый плод, аппетитная. Кончиками пальцев Энтони провёл по её щеке, затем скользнул ладонью вдоль шеи и накрыл небольшую округлость груди. От прикосновения сосок напрягся, и Роуз открыла глаза: огромные чёрные зрачки в сверкающих фиолетовых радужках, лихорадочные даже в миг пробуждения. Огромные, дикие глаза. Звериные.
— Долго я спала? — требовательно спросила она.
— Пару часов.
Теперь он ожидал другого вопроса: «Сколько дней у нас осталось?» Лишь это каждый год нарушало плавное течение их совместного времени. На середине недели Роуз начинала отсчитывать дни до расставания, потом часы и, наконец, последние, мучительные минуты перед тем, как Энтони садился в самолёт, летевший на другой конец континента, — обратно к богатой жене, которую он никак не мог заставить себя бросить, — а она запрыгивала в автобус Greyhound, уходивший на юг. Убывающее время словно скручивалось у неё внутри, причиняя настоящую физическую боль. Под конец она уже не могла позволить себе тратить его даже на сон. Если Энтони засыпал, Роуз сидела рядом и смотрела на него, изучала чёткие, собранные линии его лица и тела, словно старалась запомнить их ещё на год.
Но на этот раз она не спросила. Просто притянула его к себе.
В минуты страсти её голос становился густым, сгустившимся, словно медленно текущий сок южных деревьев, словно сладкое масло. Её стоны и крики наслаждения звучали странно приглушённо, будто самые сильные чувства горели в ней так чисто и жарко, что высасывали из воздуха кислород.
— Войди в меня, — едва слышно произнесла она. — Приди ко мне. Сейчас. Войди в меня сейчас…
Он погрузился во влажный, благоухающий мир постели и тела своей любовницы. Ничто больше не имело значения: только язык Роуз у него во рту, его рука между её ног, скользившая вверх и вниз по мокрой расщелине, а затем два пальца, глубоко вошедшие внутрь. Внутри было словно в мокром шёлке, словно среди медленно перекатывающихся мышц змеи. Роуз глухо застонала и резко подалась навстречу его руке, заставляя проникнуть глубже. На миг пальцы Энтони поймали её ритм и усилили его.
Когда он отстранился, Роуз схватила его за руку. Энтони поднёс её пальцы ко рту и поцеловал маленькие острые кончики. Затем широко развёл ей ноги.
Проход, древнее самой реки, влекущий сильнее океанского прилива…
Он склонился к ней, обвёл языком набухший бутон клитора, а затем позволил ему скользнуть в рубиново-жемчужные глубины влагалища. Она пахла цветами, растёртыми в морской воде, а на вкус была как спелый, чуть забродивший плод. Энтони казалось, что он умрёт прежде, чем сумеет напиться ею досыта.
Но вскоре желание оказаться внутри стало невыносимым. Он опрокинул Роуз на спину и одним плавным толчком проник в самое сердце её утробы. Её крик был похож на хрустальный нож, упавший и разлетевшийся осколками. Время исчезло. Он мог провести внутри неё минуты или часы. Оргазм словно растянул ткань реальности до предела — а затем и дальше.
Потом они лежали, сплетясь друг с другом, слишком обессиленные, чтобы говорить. Член Энтони будто таял внутри неё. Да и всё тело, казалось, готово было растаять.
Он уснул.
Когда Энтони проснулся снова, то не мог пошевелиться.
Лёгкое приятное онемение, которое он чувствовал раньше, разрослось до чудовищных размеров. Оно придавило тело, придавило мысли. Мозг тупо гудел. Энтони не мог шевельнуть ни пальцем, ни веком, едва помнил собственное имя. Он выпил слишком мало, чтобы чувствовать себя настолько скверно; да он никогда не пил столько, чтобы почувствовать себя так.
Роуз сидела рядом с ним на кровати; её огромные глаза сияли. Увидев, что он проснулся, она улыбнулась.
— Сядь, милый, — сказала она.
Энтони знал, что не сможет повиноваться. Но едва он успел об этом подумать, как почувствовал, что сгибается в поясе. Словно издалека он смотрел, как его тело, точно приведённое в движение рычагом, поднимается и садится.
— Боюсь, в этом году ты уже не вернёшься домой к жене. Мне так одиноко, Энтони. Я месяцами ничего не писала. Всё это время я совершенствовала рецепт… своё зелье.
Она подняла бутылку шампанского.
— Magie Noir, милый, — прошептала она. — Чёрная магия. Bufo marinus… мукуна жгучая… детские кости… и дурман, concombre zombi[23].
«Зомби», — тупо отозвалось в его голове. Это слово должно было что-то для него значить, но Энтони не мог вспомнить что.
— Денег у меня немного, но ничего страшного. Ты будешь работать, пока я пишу. Ты будешь делать всё, что я тебе велю… и ни единой чёртовой вещи сверх того.
— А теперь иди сюда и трахни меня ещё раз.
Он не пошевелится. Просто откажется двигаться, соберёт всю свою волю и воспротивится ей. Энтони изо всех сил боролся с собственной предательской мускулатурой. И проигрывал.
— Трахни меня, — повторила Роуз. На этот раз её голос прозвучал настойчивее, и в нём мелькнула едва заметная угроза.
Беспомощный, Энтони заключил её в объятия и вошёл в неё. Он ничего не чувствовал, а вскоре гудение заполнило череп, лишив его и способности думать.
— Идеально, — вздохнула под ним Роуз.
Перевод: Sansa
Poppy Z. Brite. "Nailed", 2000
Человечек был ростом около двух футов, тёмный и сморщенный, как бразильский орех, вырезанный из твёрдого дерева и весь утыканный длинными железными гвоздями. Отвратительный, подумала Кэт; таким и полагалось быть существу, созданному, чтобы навести на кого-то проклятие. Но она видела и его странную, распятую красоту — и это была одна из причин, почему Кэт так хорошо справлялась со своей работой.
Ей понравилось торговаться с его хозяйкой, толстой ямайкой в фиолетовом тюрбане, которая восседала в своей жестяной лавчонке посреди грязного рынка так, словно это был дворец, а она — королева. Но Кэт хотела заполучить человечка и была готова завершить сделку.
— Пятьдесят американских долларов, — сказала она. — Прямо сейчас, наличными.
На широком лице женщины отразилось безграничное презрение.
— За пийсят долла я, мож, дам тебе хороший косяк ганжи. Но не мой обиа-мэн[24].
— Как вы его назвали?
— Обиа-мэн. Обиа — это вроде ямайского вуду, понимаешь, мисси? Веришь — значит, у него есть сила. Не веришь — просто кусок дерева.
Увидев, что Кэт заинтересовалась, женщина тут же воспользовалась моментом.
— Восемьдесят долла. Последний шанс.
— Ладно, — сказала Кэт.
Улыбка женщины того стоила.
Кэт устроила фетиш в большой соломенной сумке и снова нырнула в парную людскую гущу кингстонского рынка, готовясь к натиску толпы, которая тут же сомкнулась вокруг неё и принялась наперебой зазывать.
— Эй, леди, вы сюда посмотрите—
— Как дела, блондиночка? Американка? Шпрехен зи дойч? А?
— Купи две такие, всего сто долла американских—
— Леди! Леди!
Кэт натянула на лицо отсутствующую улыбку — извините, сейчас некому принять ваш звонок — и стала осторожно протискиваться сквозь толпу, позволяя регги, звучавшему повсюду, заглушить разноголосый гвалт, уворачиваясь от коз, разгуливавших между прилавками, и высматривая среди груд туристического барахла что-нибудь действительно примечательное. Она уже купила несколько отрезов великолепно окрашенной ткани и вполне приличные изделия из бисера, но чувствовала, что человечек станет главной находкой дня. К тому же он начинал ощутимо оттягивать сумку.
Вернувшись в отель, Кэт поставила фетиш в крошечный шкаф и закрыла дверцу. Она не была особенно суеверной, но эту вещь создали со злым умыслом, чтобы причинить боль мужчине или женщине.
Дерево и железо.
Дерево могло кровоточить, а железо — помнить…
Кэт покачала головой. Она устала, вымоталась от непрерывной, яркой и слегка враждебной энергии незнакомого города. Ей нужны были душ и сон. Завтра она отыщет отделение Federal Express и отправит покупки Акселю и Робу — паре, по чьему заказу она закупалась в Кингстоне.
Кэт была независимой разъездной закупщицей, своего рода охотницей за экзотическими сокровищами по сходной цене. Аксель и Роб владели одним из нескольких манхэттенских магазинов, которые покупали её находки, существенно накручивали цену и продавали коллекционерам искусства, антиквариата и диковинок. Почти за десять лет такой жизни Кэт так и не смогла представить, что ей захочется заниматься чем-то другим. Ей только исполнилось тридцать, и она полагала, что впереди ещё добрых полвека этой карьеры, обеспечивавшей ей интересную жизнь и эклектично обставленную квартиру.
Она думала, что сразу рухнет в постель, но долгий душ вернул ей силы и разбудил аппетит. Кэт надела красное хлопковое платье с широкой юбкой, собрала влажные волосы в узел и снова вышла на улицу. Она остановилась в Нью-Кингстоне, где было спокойнее, чем в районе рынка, и смогла мирно поужинать курицей джерк и пивом Red Stripe у палатки неподалёку от отеля. Потом, ощущая на языке пряности и приятный хмель от двух бутылок пива, она пошла на певучий ритм регги к уличной вечеринке поблизости.
Танцевать одной в потной, шумной толпе было хорошо: покачиваться в такт музыке, пока голос певца то взлетал, то опускался, и знать, что никто не схватит её за руку и не объявит своей. Эта поездка подвернулась как нельзя кстати. Наконец у неё появилась веская причина положить конец ночным ссорам, обманам и примирениям, с восхитительной решимостью сказать: «Завтра я уезжаю из страны и больше никогда не хочу тебя видеть», — а потом повесить трубку, оборвав жалобное нытьё Тедда.
Ей было немного стыдно, что она сказала ему это по телефону, но так он не мог пригвоздить её к месту щенячьим взглядом, не мог сыграть новую песню, которую написал для неё, не мог снова заставить выслушивать тираду о бедном, непонятом гении, которую, похоже, каждый гитарист знал с рождения.
— Мисс? Простите, мисс?
Кэт поняла, что низкий мужской голос обращён к ней, но не хотела ни с кем связываться, не хотела ни флиртовать, ни отбиваться от флирта. Она продолжала танцевать одна, молча бросая мужчине вызов: пусть только попробует схватить её за руку. Вместо этого он легко коснулся её плеча.
— Мисс, белой женщине сегодня вечером небезопасно находиться здесь одной.
Она обернулась и посмотрела ему в лицо. Он был примерно её возраста, может, чуть моложе. Волосы были скручены в короткие жгутики, словно он только начинал отращивать дреды. Глаза усталые и очень умные. Кэт подумала, не стандартная ли это фраза для знакомства, и решила, что, скорее всего, так и есть.
— Со мной всё в порядке, — сказала она. — То есть спасибо, но я объездила весь мир. Я умею за себя постоять.
— Не сомневаюсь. Но совсем скоро толпа озвереет, а кое-кто будет только рад, если в заварухе пострадает туристка.
— Озвереет? — Кэт уставилась на мужчину, затем оглядела толпу, которая выглядела вполне мирной, пусть и слегка разошедшейся. — Что значит «озвереет»? И откуда вы знаете?
— Послушайте… — По его лицу скользнуло раздражение, и он похлопал по карману брюк, словно у него только что запищал пейджер, что, подумала Кэт, было вполне возможно. — Чёрт. Мне надо кое с чем разобраться. Я вернусь минут через десять, но на вашем месте я бы просто пошёл обратно в номер.
Он отвернулся и через несколько секунд растворился в толпе.
Просто пошла обратно в номер. Кэт провела рукой по затылку, убрала с влажной кожи прилипшие пряди. Ей было хорошо, чёрт побери. Хорошо оттого, что впервые за невесть сколько времени она была одна. И она не собиралась просто возвращаться в номер. Ещё раз оглядевшись — с тревогой и жадным любопытством, — Кэт пожала плечами и снова принялась танцевать.
Не прошло и десяти минут, как откуда ни возьмись появился пьяный и схватил её за грудь.
Кэт почти всю жизнь прожила в Нью-Йорке; нельзя сказать, что на улице её никогда не лапали. Но это случалось давно, и теперь вместо прежнего страха она ощутила ярость. Кэт перехватила руку обидчика — сухопарого, голого по пояс мужчины лет сорока — и отшвырнула её.
— Пошёл на хуй! — крикнула она.
Но вместо того чтобы пойти на хуй, пьяный схватил её снова, и теперь в другой руке у него был нож.
— Сука, — выплюнул он ей в лицо; изо рта кисло несло ромом. — Ебаная белая сука думает, можно трясти сиськами на улице, и ничего ей за это не будет. Щас увидишь…
Кэт застыла, не отрывая глаз от лезвия. Дыхание застряло в груди, она не могла ни пошевелиться, ни закричать. Толпа отхлынула от разыгрывавшейся посреди неё сцены, и Кэт поняла, что никто ей не поможет, что пьяный сейчас полоснёт её ножом прямо здесь, а все эти люди будут стоять и смотреть. Какая же она дура, почему не послушала того молодого мужчину…
Который уже вернулся.
Он протолкался сквозь толпу, схватил пьяного за запястье и выкрутил его так, что нож упал на землю. Затем наклонился и что-то прошептал ему на ухо. Глаза пьяного расширились от страха, и он словно разом протрезвел на несколько градусов. Когда молодой человек отпустил его, тот исчез в толпе, не подняв ножа и не сказав больше ни слова.
— Идёмте.
Молодой человек взял Кэт за руку, едва касаясь её.
— Я же говорил, всё станет хуже. А это ещё даже не начало. Давайте убираться отсюда.
На этот раз Кэт не спорила.
— Когда-нибудь Кингстон взлетит на воздух, — сказал Гидеон.
Они сидели в ромовой неподалёку от отеля Кэт, и Гидеон — так представился молодой человек — словно изливал ей душу. Кэт не понимала почему: он не был пьян, да и себя она никогда не считала особенно хорошей слушательницей, но среди толпы и хаоса они каким-то образом сразу нашли общий язык. Он рассказал ей о двух годах в Университете Вест-Индии, о попытках работать журналистом. Теперь объяснял уличную политику города: соперничество партий JLP и PNP и то, как в Кингстоне они выродились во враждующие банды, контролировавшие трущобы и убивавшие друг друга во имя партийной верности. Верность, похоже, могла быть столь же важна, как свободные выборы, и столь же мелочна, как выбор не той марки пива. Гидеон пил Red Stripe.
Кэт находила его очень привлекательным, но старалась этого не показывать. Тедд только что остался в прошлом, и мимолётный роман в путешествии был последним, что ей сейчас требовалось.
— Тот парень, который тебя схватил? Раньше он был важной шишкой в «Бетонных джунглях», где я живу. Устраивал уличные карнавалы, кормил всех, угощал пивом. Так сильно пить он начал только после того, как боевики JLP застрелили его сына.
— Это ужасно, но не даёт ему права хватать женщину и оскорблять её посреди улицы.
— Нет, конечно. — Гидеон уставился в бутылку. — Это всё выпивка. Каждый горюет по-своему.
— А ты? — Она заставила его встретиться с ней взглядом, и он подчинился. — Ты тоже по кому-то скорбишь?
Он горько улыбнулся.
— Ты многое замечаешь, Кэтрин.
— Я уже говорила: все зовут меня Кэт.
— Я не люблю кошек. Кэтрин гораздо красивее.
— А ты пытаешься сменить тему. Прости, я не хотела вести себя как назойливая американка.
— Ничего. Просто я уже много лет об этом не говорил, потому что все мои знакомые и так всё знают. Слышала об Орандж-стрит?
— Кажется, сегодня я там была.
— Да, возле рынка ещё терпимо. Но ближе к гавани становится совсем скверно. Там сплошные ярды — трущобные дворы с многоквартирными бараками, и все жители поддерживают PNP. Так вот, в 1976 году туда пришла банда, забросала один такой двор бутылками с зажигательной смесью, а потом открыла огонь по пожарным, приехавшим тушить пожар. Пятьсот человек остались без крова. Одиннадцать погибли.
— Среди погибших был мой брат-близнец Томас. Нам было по восемь. Мы были однояйцевыми близнецами, но он всегда рос щуплым, и я его защищал. Только не в ту ночь. Я не смог до него добраться, и он сгорел.
— Никто ничего не доказал, и газета отказалась об этом писать. Но все знали, что за этим стоял Сига — Сига, этот грёбаный фашист, и его JLP. — Гидеон пожал плечами. — Каждый кого-нибудь потерял. Во всяком случае, каждый в Кингстоне. Но я не люблю, когда страдают невинные, и особенно не люблю, когда они страдают из-за JLP. Поэтому и заговорил с тобой сегодня. На той вечеринке были люди из Shower Posse, а это не их территория.
— Послушай. — Кэт подняла руки в примирительном жесте. — То, что случилось с твоим братом, чудовищно. Мне правда очень жаль. Но, кажется, я по уши влезла в то, чего совершенно не понимаю.
— Понимаю. Ты приезжаешь на Ямайку, скупаешь наши сокровища, но не хочешь видеть изнанку.
— Я… — Кэт не знала, что ответить. Тон у него был вполне дружелюбным, но слова звучали убийственно правдиво. — Я живу в Нью-Йорке, ясно? Мне и там хватает поводов бояться, что меня подстрелят. Но да, в общем-то я приехала покупать вещи у милой женщины на рынке и, вероятно, платить ей гораздо больше, чем заплатило бы большинство. Этим я зарабатываю на жизнь.
— На жизнь. — Гидеон слегка усмехнулся. — Американцы вечно говорят о том, как зарабатывают на жизнь. А ямайцы всё время пытаются просто не умереть.
— Так я смогу увидеть тебя снова? — спросил он у её отеля, в ночи, наполненной ароматом цветов.
И Кэт сама удивилась, когда ответила:
— Да.
— Завтра я еду автобусом в Спаниш-Таун. Хочу посмотреть тамошний рынок. Поедешь со мной?
— Завтра не смогу. — Гидеон провёл ладонью по коротким дредам. — Есть одно дело. Ты надолго здесь?
— До следующей недели, но мне нужно поездить по стране. Во вторник я могла бы вернуться в Кингстон.
— Тогда увидимся во вторник, Кэтрин.
Её сны были то горячими, то холодными, то гладкими, то острыми. Внутри неё был мужчина — не Тедд, а гибкий чернокожий мужчина, двигавшийся божественно. Одно острие — в утробе, тысяча острий — наружу сквозь кожу. Она проснулась со вкусом железа во рту.
Кэт упаковала человечка, обмотав множеством слоёв пузырчатой плёнки, чтобы гвозди не прорвали обёртку, и отправила его в Нью-Йорк. Автобусом добралась до Спаниш-Тауна, затем через хрустальные Голубые горы — до Порт-Антонио. В Очо-Риос она полетела на маленьком самолёте, и полёт оказался совершенно ужасающим. И всё это время она не могла перестать думать о Гидеоне.
В Очо-Риос Кэт позвонила домой — точнее, в галерею, потому что дома было заперто и пусто. Трубку снял Роб, и голос его звучал непривычно подавленно.
— Да, посылки добрались без проблем. Фетиш с гвоздями особенно хорош. Это не антиквариат — женщина, у которой ты его купила, наверняка мастерит их дома один за другим; тебе стоит узнать, нет ли у неё ещё. Но вещь красивая. Думаю, стоит несколько сотен долларов.
— Она действительно столько стоит или ты думаешь, что сумеешь столько за неё получить?
— В Нью-Йорке какая разница?
Роб рассмеялся, и Кэт тоже. Но голос у него всё равно был какой-то не такой.
— Что-нибудь случилось? — спросила она. — С Акселем всё в порядке?
— Ну, ему трудно соблюдать расписание приёма таблеток. Я сделал большую таблицу для холодильника, с золотыми звёздочками, как у нас когда-то были в детском саду. Но мне кажется, лекарства и правда помогают, Кэт. Думаю, он победит эту дрянь.
— Я так рада, — сказала она, и это было правдой.
С родителями она никогда не была близка; знакомство с Акселем и Робом казалось ей вторым шансом.
— Но ты всё равно какой-то подавленный.
— Милая, я не хотел говорить. Хотел, чтобы ты спокойно отдохнула в тропиках. Но Аксель заставил меня пообещать, что я расскажу, если ты спросишь. Сегодня утром в магазин приходила полиция. Похоже, твоего бывшего парня убили.
— Тедда? — нелепо переспросила она; последние три года у неё никого другого не было. — Что? Что случилось? Зачем полиции понадобилось разговаривать с вами? Что…
— Тише, тише, дай расскажу. Несколько дней назад Тедд пришёл в магазин и хотел знать, почему ты не отвечаешь на звонки. Я спросил, с какой стати он вообще тебе звонит, но он сказал, что просто хотел убедиться, что с тобой всё в порядке…
Хотел удостовериться, что я не вскрыла себе вены от горя, потеряв его, подумала Кэт — и тут же её затошнило, когда она осознала, о чём думает.
— Я сказал ему, что ты уехала в закупочную поездку. Он захотел узнать, когда ты вернёшься, а когда я ответил, что это не его дело, решил продемонстрировать весь запас тестостерона. «Вы, ёбаные надменные пидоры, я люблю эту девушку» — и всё в таком духе. Мне всегда казалось милым, как он пытался употреблять длинные слова.
— Робби.
— Прости. В общем, я как раз выставил фетиш с гвоздями в торговом зале, и, когда попросил Тедда уйти, он его пнул. Просто взял и опрокинул ногой! Тут Аксель вышел из-за прилавка, схватил его и вынес тощую задницу на тротуар. Я же говорил, лекарства действуют!
— Больше мы о нём ничего не слышали. Это мы и рассказали полиции.
— Но что произошло? Почему… как его убили?
— Его забили насмерть, милая. Один из музыкантов группы нашёл его в квартире. Ударили тяжёлым предметом по голове; орудие на месте не обнаружили. Судя по тому, насколько обдолбанным он явился в магазин, думаю, дело было в невыплаченном долге.
— Наверное, — пробормотала Кэт.
Она не раз давала Тедду деньги, чтобы расплатиться с долгами за кокаин.
— Было ещё кое-что странное. Наверное, какой-нибудь бандитский ритуал, но совпадение показалось мне занятным, учитывая, что ты только что прислала фетиш. Полиции я, конечно, ничего не сказал — они бы наверняка изъяли вещь в качестве так называемой «улики», и в итоге она оказалась бы в комнате отдыха какого-нибудь копа.
— Роб. О чём, чёрт возьми, ты говоришь?
— Гитара Тедда, — сказал Роб. — Она была вся забита гвоздями.
Странно было возвращаться в Кингстон такой оцепеневшей: уезжая отсюда, она чувствовала себя полной жизни. Когда Кэт сказала Тедду, что больше никогда не хочет его видеть, она не лгала. Но одно дело — больше его не видеть, и совсем другое — представлять его одного в мерзкой квартирке, с окровавленным лицом и проломленным черепом, с тощим телом, скрюченным в последней агонии. Его гитара. Не исчезавший вкус железа.
Встретившись с Гидеоном в ромовой, она рассказала ему обо всём.
— Когда мы познакомились, меня к тебе потянуло, — сказала Кэт, не в силах заставить себя замолчать, как бы ей этого ни хотелось. — Но после всего случившегося я просто не думаю, что сейчас это потяну. Надеюсь, ты понимаешь…
Её голос угас. Гидеон кивал, на красивом лице застыло сочувственное выражение, но Кэт подозревала, что мысли его заняты другим.
— Где ты взяла этот фетиш? — спросил он.
— На рынке Джубили, я же говорила.
— Да-да. Но у кого именно? У женщины? Как она выглядела?
Кэт описала женщину как могла, закончив фиолетовым тюрбаном.
— Она сказала, что это обиа-мэн. Ты что-нибудь об этом знаешь?
— Ещё бы, я знаю об обиа. — Его глаза сузились. — Обиа пришла из Африки. От ашанти. Нэнни, одна из наших героинь PNP, была рабыней-ашанти. Обиа — чёрная магия. Отлично помогает отомстить врагам.
— Ты из PNP?
— Кэтрин… — Он вздохнул и поднял взгляд на мерцающие рождественские гирлянды, протянутые под жестяным потолком. — Мне следовало сказать раньше. Я главарь поссе.
— Поссе.
— Да.
— Бомбы и стволы.
— О да. Стволов у нас полно.
Он и вправду улыбнулся.
— Гидеон, «поссе» звучит как слово из старого ковбойского фильма.
— Ага. Некоторые братья обожают старые вестерны. Думают, именно так выглядела бы жизнь, будь они свободны. Что бы свобода для них ни значила.
— А для тебя что значит свобода, Гидеон?
— Расплатиться с ними за Томаса.
— Убивать людей, которых кто-то любит. Тебя это не тревожит?
— Только не если они из JLP, — ответил он, и глаза его были холодны, как железо.
Кэт знала, что больше с ним не увидится, но прощаться всё равно было неловко. Между ними витали призраки несостоявшегося — того, что могло произойти, хотя теперь Кэт была очень рада, что не произошло.
Как выяснилось, насчёт новой встречи она ошибалась. Они увиделись уже на следующее утро.
Это был её последний полный день в Кингстоне, и, вспомнив, что Роб просил поискать ещё фетиши с гвоздями, Кэт вернулась на рынок Джубили. Толпа теснила её со всех сторон, пока она искала лавку женщины, продавшей ей человечка. Пахло мусором и козьим дерьмом, и Кэт поняла, что уже не может дождаться отъезда из этого города.
Подойдя к лавке, Кэт увидела, что Гидеон разговаривает с женщиной. Она уже подумала пройти мимо, но, прежде чем успела решить, он закончил своё дело, отвернулся и заметил её. Он широко улыбнулся, и от этой улыбки повеяло холодом.
— Помни: обиа отлично помогает отомстить врагам, — сказал он и исчез в толпе.
К тому времени, когда Кэт вернулась в Нью-Йорк, фетиш с гвоздями уже продали. Роб расстроился, что ей не удалось найти других, но она велела ему смириться, и он был так ошарашен её раздражительностью, что больше к этой теме не возвращался.
Она позвонила родителям Тедда. Те сказали, что его кремировали и что у полиции по-прежнему нет никаких зацепок. Хотя они ничем на это не намекали, Кэт не могла избавиться от мысли, что они винят её.
Она стала замечать газетные статьи, которые прежде лишь бегло просматривала, — о ямайских бандах, контролировавших торговлю кокаином в боро Нью-Йорка. Их считали опаснее мафии и, возможно, даже беспощаднее китайских триад. Одну статью из Post Кэт вырезала и прикрепила магнитом к холодильнику. Смотреть на неё каждый день было больно, но заставить себя снять вырезку она не могла.
НОВЫЙ ВИД ПЫТКИ?
Убийство в Куинсе связывают с «Поссе Джона Уэйна» — ямайской бандой, связанной с PNP, Народной национальной партией. PNP была основана на Ямайке в 1938 году как демократическая партия трудящихся, однако позднее её репутацию запятнали связи с Кубой Кастро, а в последние годы — причастность к торговле крэк-кокаином.
Двадцатитрёхлетний Орландо Вашингтон, ранее живший в Кингстоне, был найден мёртвым на заброшенном складе в Куинсе. Вашингтон, предположительно торговавший крэком в интересах конкурирующей поссе, по всей видимости, был забит до смерти после пыток гвоздезабивным пистолетом.
Перевод: Sansa
Poppy Z. Brite. "The Goose Girl", 2001
Сили проснулась вместе со странным ощущением, будто ей приснилось что-то плохое, и в тоже время важное. Но к сожалению, она забыло, что именно это было. Такая неопределённость и то самое чувство, что это надо вспомнить, испортили такое чудесное утро. И всё можно было бы исправить — например, улечься поудобней, закрыть глаза и попытаться снова заснуть и досмотреть такой важный и пугающий сон. Но и здесь все планы разрушил предательский, но очень знакомый звук будильника. А ещё стук в дверь. Не дожидаясь ответа, Лорел открыла и вплыла в спальню.
— Друзилла? Подъём, соня! Будильник звонит уже полчаса. Если ты снова нажмешь на кнопку «дремать», то точно опоздаешь.
— Не называй меня так, — пробормотала Сили в подушку, как обычно делала это по утрам.
— Хорошо-хорошо, тогда Сили. Хотя почему ты хочешь использовать это уродливое прозвище, я не могу понять. Родители назвали тебя в честь двоюродной бабушки в знак уважения, а не для того, чтобы ты коверкала её…
— Сокращала, — сказала Сили.
— Прости что?
— Сокращать — вот слово, которое нужно. Более точное, чем уродовать и коверкать в этом контексте.
— …
— Друзилла. Сили — более короткое, сокращенное имя. И не такое… винтажное.
Мачеха Сили молча покачала головой, захлопнула дверь и ушла, что было именно тем эффектом, на который втайне и рассчитывала Сили.
Сили освободилась от утешительных объятий постельного белья, мгновение поколебалась, ощущая лёгкий дискомфорт босыми ногами на холодном полу, затем села за туалетный столик. Старинное зеркало было окружено чёрной сеткой и засушенными розами. По краям зеркала были расставлены фотографии её друзей из Сан-Франциско, улыбающиеся лица, накрашенные тёмным и белым гримом и пронзенные блестящими кусочками металла, шипами, пирсингом, кольцами: друзья, которые были у неё до того, как её отец женился на Лорел, и они перевезли её сюда, в страну, которую они называли «Родиной». По мнению Сили, это была не родина; если уж на то пошло, то это была чёртова клоака мира.
Перед отъездом из Сан-Франциско она сбрила почти все волосы. Теперь они свисали почти до плеч, обесцвеченные до ломкого желтоватого цвета, с одной фиолетовой прядью у лица. Папа и Лорел ненавидели её, что заставляло Сили ещё больше дорожить ею.
Она поставила в CD-плеер диск "Bloodflowers" группы «The Cure» и приступила к утренней рутине. Она накрасила веки и губы чёрным цветом, вставила двенадцать серебряных колец в отверстия, прочерчивающие изящные изгибы её ушей, надела ультратонкие стринги, натянула хорошо поношенные чёрные джинсы, топ в сеточку и футболку с надписью Crüxshadows (Американская готик-рок группа). Она обула ноги в ботинки фирмы Doc Martens, которые выглядели так, будто она могла приехать в них из Сан-Франциско. Перед тем как спуститься вниз, она открыла нижний ящик своего туалетного столика, заглянула под путаницу нижнего белья и достала носовой платок. На его снежной поверхности виднелись три маленьких красных пятнышка. Цветы крови.
Сили засунула платок в карман джинсов и спустилась вниз, надеясь, что кофе сегодня утром готовил её отец, а не Лорел. Сказать, что кофе Лорел по вкусу напоминал лошадиную мочу, значит, по мнению Сили, совершить большую несправедливость по отношению к лошадиной моче.
Лучше всего она помнила, как мама брала её с собой на прогулки верхом. Запах лошадей, их длинные тонкие носы, ищущие яблоко или морковку в её руке, ощущение жидких мышц их тел между её ног: всё это переплеталось в воспоминаниях Сили о матери и детстве. Самый приятные и тёплые в её короткой, но яркой жизни.
У кляч из конюшни были скучные лошадиные имена вроде Брауни и Джампер, поэтому Сили и мама всегда переименовывали нанятых ими лошадей. Даже если новые имена длились всего несколько часов, они, казалось, подходили животным лучше, чем имена, данные им заводчиками. Однажды, когда Сили было семь лет, она не могла придумать хорошее имя для белоснежной кобылы, на которой ездила, поэтому мама назвала её Фалладой.
— Фаллада? — с сомнением повторила Сили.
— Это очень старая история, — объяснила мама. — Большинство людей назвали бы её сказкой, но в ней нет фей, зато есть принцесса, и Фаллада — её лошадь.
— Значит, я теперь принцесса?! — обрадовалась Сили.
Мама откинула назад голову и тряхнула волосами, густой тёмной копной, немного похожей на гриву лошади, на которой она ехала:
— Так точно! А я — королева.
Этой ночью Сили скакала на Фалладе во сне. Они сошли с наезженной тропы и пронеслись по холмам, едва касаясь земли. Конь, теперь уже чисто белый с серебряной гривой, заговорил с Сили.
— Увы, юная королева, ты плохо себя чувствуешь и ведёшь. Если бы твоя мать узнала об этом, её сердце разорвалось бы на две части.
— Но-но, Фаллада, я всего лишь принцесса. Самый главный человек — Мама — она королева.
Она почувствовала, как грусть коня коснулась её разума.
— Ты станешь королевой раньше, чем тебе хотелось бы.
Сили проснулась в слезах, не помня, что ей снилось, только то, что всё началось счастливо, а закончилось ужасно.
За неделю до того, как Сили исполнилось восемь лет, мама упала в душе и больше не встала. Папа сказал, что у неё в мозгу лопнул кровеносный сосуд. Он назвал это аневризмой. Маму у неё украло то, что она даже не могла произнести.
Папа оставил Сили с няней, пока сам ходил на похороны. Напуганная масштабами потери маленькой девочки, няня оцепенело сидела перед телевизором и позволила Сили свободно хозяйничать в доме. Она рылась в ящиках маминого комода, ища хоть какую-то зацепку, которая подсказала бы ей неизвестно что. Полуиспользованные тюбики губной помады, нижнее бельё, пустая бархатная шкатулка для драгоценностей ничего не дали. В тот момент, когда она уже собиралась сдаться, она нашла платок. Он был засунут в ящик, полный кашемировых свитеров, такой же белый, как окрас Фаллады, а в центре его красовались три капли красного цвета, маленькие и яркие, как зёрна граната. Мамина кровь, должно быть.
Сили спрятала платок под одной из миниатюрных кроватей с балдахином в своём кукольном домике. Она не думала, что папа заберет его у неё, но не была уверена. Он всегда говорил, что у неё слишком активное воображение, которое она унаследовала от мамы. Он мог подумать, что хранить платок со следами крови — это нездорово.
Сили знала, как пишется слово «нездоровый». Мама научила её этому слову.
Она вошла в здание, которое можно смело назвать «коричневая коробка». Это была средняя школа. Шустро прошла мимо сюсюкающих и разевающих рты популярных ребят, которые толпились в вестибюле, и поднялась по лестнице к своему шкафчику возле научной лаборатории. Сегодня дверь её шкафчика была украшена надписью: УМРИ, УРОДЛИВАЯ СУЧКА, сделанная перманентным волшебным маркером. Пожелание выделялось на фоне предыдущих надписей, которые были наполовину содраны или стерты уборщицами. Сили никогда не пытался отмыть всё это. Пусть увидят, что они натворили, подумала она, словно Джеки Кеннеди Онассис в шляпе-таблетке и розовом костюме, забрызганном кровью президента. Она усмехнулась собственной претенциозности. Они увидят, что они сделали, но никому из них не будет до этого дела. По непреложному указу школьного закона она была уродливой сукой, а также грёбаной развратницей, готской шлюхой и всем прочим, что в то или иное время красовалось на её шкафчике. Им стоило только написать это, и так оно и было.
Миссис Амайя, учительница химии, вышла из лаборатории как раз в тот момент, когда Сили закончила собирать свои учебники и захлопнула шкафчик. Учительница посмотрела на слова на сером металле, затем на лицо Сили. Сили отвернулась.
— Друзилла, ты же знаешь, что это неправда, не так ли? Ты очень красивая девушка. Если бы ты позволила своим волосам расти естественно и стерла немного этой чёрной дряни с лица, ты могла бы быть такой же красивой, как любая девушка в школе.
— А если я не хочу?
— Прости?
— Что, если мне всё равно, красивая я или нет, миссис Амайя? Что, если я считаю, что есть более важные вещи, чем стремление быть самой красивой девочкой в школе?
Губы учительницы сжались, как верхняя часть вечерней сумочки, за которую только что дернули до упора. Её взгляд прошёлся по волосам, украшениям, одежде Сили.
— Что ж, для того, кто не заботится о себе, вы, юная леди, похоже, уделяете достаточно… времени своей внешности.
Она повернулась на каблуке и пошла по коридору. Учителя могли бы попытаться проявить сочувствие, но они ненавидели, когда вы действительно снимали с них блеск интеллигентности.
Пол Киндер из её класса испанского языка не был настоящим другом. У Сили не было друзей в этой школе. Он был просто ещё одним изгоем, который, казалось, не получал такого же утешения от музыки или книг, как Сили. Поскольку он был мальчиком, популярные дети делали ему ещё хуже; казалось, что у него всегда есть фингал под глазом, рассечённая губа или синяки, похожие на мясистые костяшки пальцев какого-нибудь футболиста. Сили думала, что Пол может быть геем, даже если он сам себе в этом ещё не признался. Её убеждение не было основано ни на чём определённом, просто некий радар, который она подцепила, живя в Сан-Франциско. Там её друзья называли это «гей-детектором».
Она перешагнула через его огромную сумку с книгами и села за парту позади него.
— Привет, Пол.
— Привет, Сили.
Наступило молчание, но она могла сказать, что он готовится сказать что-то ещё. И вот оно вырвалось наружу:
— Слушай, я тут подумал, может, ты захочешь сходить в кино в эти выходные.
О, Боже! Так много для её гей-радара. Конечно, всегда оставалась возможность, что он пытается склонить себя к гетеросексуальности, но она не хотела быть частью чьего-то эксперимента. И даже если это был не эксперимент, она просто не могла проглотить эту идею: кожа Пола выглядела так, словно её обмазали куриным жиром, а его брекеты явно мешали ему чистить зубы так часто, как нужно. Неужели она настолько поверхностна? Да, решила она, по крайней мере, в данном случае это так. Впрочем, сучкой тоже не обязательно быть.
— Прости, Пол, я не могу. У меня есть… парень в Калифорнии.
— Но ты переехала сюда два года назад. Ты думаешь, что он ждёт тебя, ты обманываешь себя, Сили.
Ладно, забудь о попытке вести себя культурно и не предвзято.
— Извини. Ответ всё ещё нет.
Во время урока Пол больше ничего ей не сказал. Когда учительница раздала листки бумаги по рядам, он, не глядя на неё, перекинул их через плечо, так что половина из них упала на пол.
— Иди в жопу, Пол, — пробормотала она, наклоняясь, чтобы поднять их.
Она не могла сосредоточиться на уроке. Даже когда президент студенческого совета примерно в миллионный раз перевёл «partido de fútbol» как «футбольная вечеринка» — и что, чёрт возьми, он вообще думает о «футбольной вечеринке», — это не вывело её из себя. Как только прозвенел звонок, она вышла из класса, даже не взглянув на Пола.
Этот инцидент действовал ей на нервы весь день. Этот придурок Пол явно не ожидал, что она откажет ему. Возможно, он думал, что их двойной, общий статус изгоя обязывает её встречаться с ним. Ну, тогда пошёл он! К чёрту его и всю эту дурацкую школу. Ей хотелось щёлкнуть пальцами и заставить его исчезнуть в расцвете праведного огня.
Следующее утро было таким же: стук Лорел в дверь её спальни, «Cure» в CD-плеере, мамин платок в кармане. Надпись УМРИ, УРОДЛИВАЯ СУЧКА ещё не была стерта с дверцы её шкафчика, но к ней не прибавилось никаких новых оскорблений. Она наполовину боялась, что Пол может что-то написать, но, видимо, он был не настолько сумасшедшим и решительным.
Просто достаточно сумасшедший, чтобы захотеть пойти со мной на свидание, подумала она и почувствовала укол грусти, который ни в коем случае не был виной.
В столовой во время обеда пахло, как в месте, где овощи отправляются умирать. Между зловонием и тесными сгустками детей, сидящих за своими священными раздельными столами, это было так близко к аду, как Сили никогда не надеялась. Обычно она вообще пропускала обед. Но сегодня её немного подташнивало, и она надеялась, что пакет шоколадного молока успокоит её желудок. Она стояла в очереди, чтобы заплатить за него, не обращая внимания на приторные колкости типа «Что такое, ты на диете?!», пробираясь мимо маминого платка, чтобы зачерпнуть горсть мелочи из кармана. Она уже почти дошла до кассы, когда услышала крики и обернулась.
Пол Киндер стоял перед двойными дверями кафетерия, загораживая их. Его сумка с книгами лежала у его ног, деформированная и скомканная. Сили потребовалось несколько секунд, чтобы распознать предмет в его руке: пистолет, чёрный и насекомообразный, похоже, способный выпустить множество пуль за очень короткое время. Миссис Амайя сегодня дежурила в кафетерии; крики доносились от неё. Все остальные в комнате замолчали, уставившись на Пола, ожидая, что он что-нибудь предпримет или скажет. Невероятно, но некоторые мальчики ухмылялись. Бедный противный Пол Киндер принёс в школу пистолет. Это было непостижимо. Может она была неправа в отношении Пола — и он решительный?!
Она всё ещё пыталась осмыслить это, когда он выстрелил в лицо миссис Амайе.
Когда учительница упала, кровь хлынула из её головы и растеклась по грязному полу, другие люди начали кричать. Пол посмотрел в сторону стола чирлидерш, которые производили много шума, затем повернул дуло пистолета в их сторону и выстрелил в центр группы. Одна из девушек опрокинулась назад на своём стуле; другая упала вперёд на пол, её длинные светлые волосы стали неожиданно рыжими. Остальные забрались под стол, как это уже начали делать остальные дети в кафетерии.
Сили осталась на месте, стоя в одиночестве возле линии подачи еды. Она испытывала странное, отстраненное чувство восторга. Пол наплевал на свою жизнь, решился пойти наперекор своей судьбе и бросить вызов обществу. Пусть это и было глупым и сиюминутным решением. Но смотреть, как эти чирлидерши бьются и умирают, спокойно стоя в центре ужаса других детей — это было… так приятно.
Она никогда не думала, что Пол может застрелить её. Пока он этого не сделал.
Пуля пробила брюшную полость и ударила её спиной о стену. Боли не было, только внезапная безвоздушность, как будто она попала в вакуум. Она с любопытством и укором посмотрела на Пола. Его лицо было потным и пустым. Неужели он сделал это из-за неё — из-за того, что она отказала ему? Она так не думала, даже не была уверена, что он знает, кто она такая. Он смотрел на неё ещё секунду, затем повернулся к мальчику, который бежал к двери, и выстрелил ему в спину.
Мальчик взлетел вверх, выскочил из кроссовок, сделал в воздухе изящную дугу и опустился рядом с миссис Амайя. Две лужи крови смешались и образовали реку, которая потекла к Сили. Течение усилилось, образовав широкий поток, на берегу которого Сили стояла, размышляя, не упасть ли ей в него. Из потока поднялась голова чистого белого коня и заговорила с ней:
— Увы, юная королева, ты очень плохо себя чувствуешь. Если бы твоя мать узнала об этом, её сердце разорвалось бы на две части.
Сили потянулась в карман и потрогала мамин платок. Он промок, три капли крови затерялись в море её собственной. Она закрыла глаза и увидела сотни белых брызг в небе стального цвета. Да, это были гуси. Вытянув шеи, широко раскинув крылья, гуси летели прочь.
Где-то в глубине её живота пульсировала сильная боль. Если бы она отпустила её, то могла бы присоединиться к этим гусям. Может быть, они летели на запад, в Калифорнию. Туда где мама.
Сили расправила крылья и полетела.
Перевод: Константин Хотимченко