– Я сойду с ума, если так пойдет дальше, – пробормотав Дюрталь, сидя за письменным столом. Он перечитывал полученные им от этой женщины за восемь дней письма. Судьба столкнула его с неисправимой графоманкой, с первых же шагов своих к сближению не дававшей даже ему времени одуматься.
Черт возьми, думал он, пересмотрим все сначала. После унылого ответа, который я послал ей на первую записку, она без промедления награждает меня таким посланием:
«Милостивый государь!
Письмо это как бы прощание. Я знаю, что письма мои однообразны, что в них неизбежно отразится вечная скука, которая меня терзает. И разве не принесли мне лучшую часть вас самого те строки на листке неопределенного цвета, которые на миг вывели меня из летаргии? Увы! Не хуже вас знаю я, что ничему не бывать, что высшие радости в наслаждении мечтой. Я жажду узнать вас и, однако, боюсь, подобно вам, что встреча создаст для нас обоих источник сожалений, что не следует добровольно подвергать себя их горести…»
Конец письма обнажал всю ненужность этих излияний:
«…Если вам придет в голову фантазия писать мне, то адресуйте письма ваши на имя госпожи Мобель, до востребования, улица Литтре. Я зайду на почту в понедельник.
Прошу вас, откровенно скажите мне, застынем ли мы в нашем знакомстве на этой точке? Меня сильно огорчит, если я услышу «да».
Я был так прост, что послал ей в ответ письмецо ни рыба ни мясо, напыщенное и жалобное, как первое мое послание. В моих отговорках, отражавших ее скрытые заигрывания, ей почудилось, что рыба клюнула.
Это видно из третьего ее письма:
«Не вздумайте пенять на себя, милостивый государь (слово более нежное просилось с моих губ), что вы бессильны утешить меня. Но, знаете, хорошо, если души наши – такие усталые, разочарованные, надломленные – будут иногда беседовать друг с другом, как источалась сегодня ночью перед вами моя душа, безудержно влекомая настроением моих мыслей…»
Все четыре страницы в том же роде. Но самое лучшее такие строки:
«Еще одно слово: обещаю вам в другой раз не говорить об этом. Я провела ужасный день, нервы мои страждут, я возмущаюсь из-за сотен обычных каждодневных пустяков, готова чуть не кричать от боли.
Меня раздражает захлопнутая дверь, громкий или неблагозвучный голос, донесшийся ко мне с улицы.
Заметьте, что в иное время я так невосприимчива, что не пошевелюсь, хотя бы загорелся дом. Посылать ли вам эти строки смехотворных жалоб? Ах, лучше молчать о страданиях, если не владеешь даром облекать их в пышные одежды, претворять в сверкающие слезы литературных или музыкальных страниц.
Посылая вам нежное прости, скажу, что влечение узнать вас трепещет во мне по-прежнему, но я отгоняю его из страха погубить мечту, которая рассеется от прикосновения. Ах, как верно писали вы раньше и как несчастны, как достойны сожаления наши робкие души, пугающиеся всякой действительности, неуверенные даже – устоит ли их зарождающееся чувство, когда они встретятся лицом к лицу. Но желание все же сильнее доводов, и я невольно откроюсь вам, что… нет, нет, ничего. Угадайте, если можете, и простите мне банальное письмо, попытайтесь читать между строк. Быть может, вы тогда найдете в нем частицу моего сердца, найдете многое, о чем я молчу.
Как наивно наполнила я собой все письмо. Но не сомневайтесь, думала только о вас, когда писала».
До сих пор ничего нет страшного, говорил себе Дюрталь. Во всяком случае, женщина эта занимательна. Какие странные чернила, подумал он, разглядывая светло-зеленые, очень бледные водянистые строки.
Проведя ногтем, он увидел на нем след пудры, налет которой покрывал ряды букв, рисовой пудры, надушенной гелиотропом.
Наверное, она белокура, решил он, пристально рассматривая пудру. Пудра женщин смуглых, черноволосых оставляет темный отблеск.
Но после этого письма положение ухудшается. И он вспомнил, как безрассудно он ответил ей посланием более живым, более волнующим. Он распалял ее и бесцельно разжигал самого себя. Письмо, сейчас же полученное им в ответ, было таково:
«Что делать? Я не хочу видеть вас, но в то же время не хочу подавить в себе безумной жажды встретиться с вами, жажды, которая пугает меня – так она сильна. Меня жжет ваше имя, и, однако, вчера оно сорвалось случайно с моих губ. Кажется, мое волнение слегка удивило моего мужа, кстати сказать, он один из ваших поклонников. Я горела, чувствовала невольную дрожь. Один из наших общих друзей – к чему скрывать, мы знакомы с вами, если можно назвать знакомством, когда люди встречаются в свете, – так вот, вошел один из ваших друзей и объявил, что, нисколько не преувеличивая, он обожает вас. Положение мое было отчаянное, и я не знаю, что сталось бы со мной, если бы не пришел нечаянно мне на помощь один из присутствующих, упомянув имя человека столь забавного, что я никогда не могу слышать о нем без смеха. Прощайте, вы правы, странно, я даю себе слово, что больше не буду писать, и поступаю наоборот. А может быть, в действительности я не могу уже перестать вам писать, не поранив нас обоих?»
Вслед за тем он послал ей пламенный ответ и получил последнее письмо, которое занесла ему служанка.
«Ах! Как устремилась бы я к вам, если б не преследовал меня страх, безумный страх; сознайтесь, что свидание пугает вас не меньше, чем меня! К чему утомлять вашу душу тысячью моих переживаний.
Слушайте, бывают часы в печальной моей жизни, когда овладевает мной безумие. Судите сами. Я целую ночь пламенно призывала вас, я плакала в отчаянии. Сегодня утром, когда муж вошел ко мне в комнату, глаза мои были красны. Я расхохоталась как безумная и, насилу справившись с собой, вдруг спрашиваю его: что думает он о человеке, который на вопрос о занятиях сказал – я домовой суккуб. Муж ответил мне, что я, наверное, больна. Больше, чем вы думаете, говорю я ему. Я знаю, что вы страдаете, знаю, как безрассудно посылать вам такое письмо, печальный друг. Письмо ваше потрясло меня. И тот осадок злобы, который чувствуется, когда вы описываете ваш недуг, радостно отразился на моем теле и успокоил немного мою душу. Ах, все равно… Если б сбылись наши мечты! Ах! Только одно слово! Одно слово с ваших губ. Будьте спокойны, что никто, кроме меня, не увидит никогда ваших писем».
Этого следовало ожидать… Ничего удивительного, решил Дюрталь, складывая письмо. Женщина эта замужем и, по-видимому, за человеком, который знает меня. Черт возьми! Как странно! Кто бы это мог быть?
Тщетно перебирал он в памяти званые вечера, которые посещал раньше. Он решительно не знал ни одной женщины, которая могла бы посылать ему такие письма. И этот общий друг… Но у меня нет теперь друзей, кроме де Герми. А что если спросить его, кого посещал он за последние дни… Но он врач, он видит множество народа! Потом, как объяснить ему?
Рассказать о приключении, но он высмеет меня, разрушит все очарование невидимого!
Дюрталь рассердился, чувствуя, как в нем совершается что-то воистину непостижимое. Незнакомка жгла его душу, поглотила его целиком. Уже несколько лет прожил он, совершенно отрекшись от плотских связей, и если овладевал им нечистый поток греха, если раскрывались чувственные тайники его души, он усилием воли подавлял вожделение, призывая на помощь отвращение. Но теперь он наперекор всякому опыту, наперекор здравому смыслу начал верить, что женщина пламенная, какой казалась ему эта незнакомка, способна дать ему ощущения чуть ли не сверхчеловеческие, погрузить в неизведанную остроту! И он воображал себе желанный облик: белокурую, с упругим телом, вкрадчивую, тонкую, пламенную и печальную. Она вставала перед ним как живая, и нервы его так напрягались, что он скрежетал зубами.
Восемь одиноких дней мечтал он о ней наяву, неспособный работать, не будучи в состоянии даже читать, так как образ этой женщины вставал между страницами.
Он пытался рассеять презренные сны, вообразить это создание в минуты слабости ее бренной плоти, погружался в мерзостные видения – все было напрасно. Он вспоминал, как ему это удавалось раньше, когда он жаждал женщин, которыми не мог обладать. Но теперь он неспособен был представить себе незнакомку ищущей бисмут или меняющей белье. Она являлась ему печальная и гневная, горела вожделением, буравила его глазами, воздевала бледные руки!
Невероятной казалась эта жгучая бездеятельность, овладевшая вдруг его увядшим телом, его умиротворенною душой! Пресыщенный, обретя покой и чистоту, преодолев внутренние бури или, вернее, создав себе тишину забвения, он теперь вдруг опять почувствовал, как забилась в нем жизнь, мучительно трепетал в пустоте, терзаемый безумными письмами!
«Пора положить этому конец!» – решил он, ударив кулаком по столу.
Надел шляпу и захлопнул за собой дверь. Увидим! Я втопчу идеал в грязь! И он поспешил к знакомой публичной женщине, жившей в Латинском квартале. Слишком долго был я добродетелен, бормотал он на ходу, я сам накликал на себя бред!
Он застал женщину эту дома, и совершилось нечто мучительно жестокое. Красивая, смуглая, черноволосая, она обладала правильными чертами лица, блестящими глазами, зубами, как у волка.
Высокая, стройная, она сковывала мозг, дробила легкие, а поцелуи ее пронзали до спины.
Она упрекнула его, что он долго не приходил, ласкала, обнимала. Но он оставался печальным, подавленным, стесненным, чуждым искренней страсти. Наконец упал на ложе мучительно изможденный, спаляемый жестокой пыткой своего раздирающего падения.
Никогда не проклинал он так плоть, никогда не чувствовал себя более отвратительно и устало, чем выйдя из этой комнаты. Наугад побрел он по улице Суффло и еще упорнее, еще мятежнее овладел им образ незнакомки.
Я начинаю понимать посещения суккубов, думал он. Попытаюсь бороться заклинанием в виде брома. Приму сегодня вечером грамм бромистого калия, он утишит мои чувства. И, однако, сознавал, что тело здесь на втором плане, что крик тела есть лишь следствие неожиданного настроения души.
То, что совершалось в нем, не было бурей плоти, взрывом чувственности. Порыв к необычному, устремление вглубь, которые окрылили его перед тем в искусстве, теперь изливались на женщину. Но, в сущности, в нем говорило все то же желание унестись от земной суеты. Меня расшатало, рассуждал он, это проклятое изучение потустороннего мира, направление моих мыслей, замкнувшихся в деяниях церкви и бесовства. И правда, всходы бессознательного мистицизма, до сих пор лежавшего втуне, пышно расцветали в его упорном труде, и беспорядочно отдавался он исканию новой обстановки, неизведанных наслаждений и мук!
Он мысленно восстановил все, что знал об этой женщине. Она замужем, белокура, у нее служанка и отдельная комната – значит, есть средства, она получает письма в почтовом отделении на улице Литтре – из этого следует, что она живет в этой части города. Если наконец допустить, что она верно подписывает начальную букву, то имя ее или Генриетта, или Гортензия, или Онорина, или Губертина, или Елена.
Что еще? Она встречала его в свете – значит, бывает в богемном мире, потому что он перестал посещать буржуазные гостиные уже несколько лет назад. Далее, она не чужда болезненных уклонений католицизма, а свидетельство тому слово суккуб, которым она пользуется и которое не употребляется непосвященными.
Вот и все! Остается еще муж. По ее собственному признанию, она плохо скрывает пленившее ее наваждение, и потому у мужа должны зародиться подозрения, если он человек хотя сколько-нибудь догадливый.
Я сам накликал на себя беду! Удовольствия ради я писал сперва бледные письма, подернутые манящим, вызывающим оттенком, и под конец воспламенился сам. Оба мы поочередно раздували потухшие угли, пока они не накалились. Примерный урок обоим нам за то, что мы разжигали друг друга. Если судить по ее страстным посланиям, она испытывает то же, что и я.
Что делать? По-прежнему пребывать ли в непроницаемом тумане? Нет, лучше кончить, увидеть ее и, если она красива, овладеть ею. Я обрету по крайней мере душевный покой. Написать ей откровенно, в последний раз назначить свидание? Он огляделся. Незаметно забрел он в ботанический сад. Осмотревшись, вспомнил, что неподалеку от набережной есть кофейня, и направился туда.
Тщетно пытался он составить письмо пылкое и вместе с тем твердое, перо дрожало в его пальцах. Он сожалеет, сознался он, недолго думая, что сразу не согласился на свидание, которое она предлагала, и из-под пера его вылился взволнованный вопль: во что бы то ни стало нужно нам увидеться, подумайте, как мы страдаем, укрываясь во тьме; вспомните, что есть целительное средство, умоляю вас, бедный мой друг…
И он указал как на выход на свидание. Но тут запнулся. Как быть, размышлял он. Я не хочу, чтобы она пришла ко мне – это слишком опасно. Лучше, если я предложу ей стакан вина и бисквит и пройду с ней в Лавеню, который одновременно и гостиница, и ресторан. Я приготовлю номер, это приятнее, чем быть в отдельном кабинете или в пошлых меблированных комнатах свиданий. Но в таком случае вместо угла улицы Ла Шез удобнее назначить зал Монпарнасского вокзала – часто там бывает пусто. Он так и сделал. Он почувствовал как бы облегчение, вложив письмо в конверт. Ах да! Я забыл! Слуга, адресную книгу Парижа! Он начал искать имя Мобель в предположении, что оно случайно может оказаться верным. Правда, едва ли сообщила она для писем настоящее свое имя, но, с другой стороны, всего можно ждать от такой пылкой, неосторожной особы, как она! Ничего нет невероятного, что мы встречались с ней в свете, но я не знал, как ее зовут.
Посмотрим: он нашел некоего Мобе и Мобек, но не Мобель. В сущности, это ничего не доказывает, решил он, закрывая указатель. Выйдя, бросил письмо в почтовый ящик. Самое возмутительное во всем этом, конечно, муж. Но черт возьми! Ненадолго отниму я у него жену!
Сперва он направился домой, потом подумал, что все равно не сможет теперь работать, что, оставшись один, погрузится в мир своих призрачных видений. Не зайти ли к де Герми, сегодня у него приемный день?
Удачная мысль!
Ускорив шаги, он вышел на улицу Мадам, позвонил у двери в антресоль. Отворила служанка: «Ах это вы, господин Дюрталь, его нет дома, но он сейчас вернется, не обождете ли?» – «Вы, наверное, знаете, что он придет?» – «Да. Ему следовало бы уже сейчас быть дома», – ответила она, разводя огонь. Она ушла, и Дюрталь присел. Потом соскучился и, подойдя к протянувшимся, как у него, вдоль стен полкам, начал просматривать громоздившиеся на них книги.
Однако де Герми собирает любопытные книги, пробормотал он, раскрывая древнюю книгу. Несколько веков назад она пригодилась бы для врачевания того состояния, которое я теперь переживаю: «Manuale Exorcismorum». Посмотрим, что сообщает этот справочник для одержимых. Каково! Причудливые заклинания! Вот заговоры для беснующихся и заколдованных. Дальше идут заговоры от приворотного зелья и чумы. Потом против порчи, напущенной на съестное. Однако! Есть даже заклинание, чтобы не скисалось масло и молоко! В чем не открывали только дьявола в то доброе старое время. А это что такое? И он взял в руки два томика с алым обрезом, переплетенные в рыжую кожу. Открыв, посмотрел на заглавие: «Анатомия мессы» Пьера дю Мулэна, издано в Женеве в 1624 году.
Пожалуй, это интересно. Прохаживаясь, чтобы согреться, он кончиками пальцев перелистывал один из томиков. Ага! Однако это любопытно! На странице, которую пробегал он, рассматривался вопрос о священнослужителях. Автор утверждал, что человек больной или лишенный какой-либо части тела не должен совершать священнослужения, и поднимал в связи с этим вопрос: допустимо ли, чтобы оскопленный был рукоположен в священники. Отвечал он следующее: нет, но в крайнем случае можно ограничиться требованием, чтобы человек этот носил на теле пепел недостающих у него членов тела. Он прибавлял, что такое толкование отвергалось кардиналом Толе, но что оно признается тем не менее всеми.
Чтение захватило Дюрталя. Далее дю Мулэн исследовал вопрос: «Надлежит ли воспрещать священнослужение аббатам, развращенным роскошью?» Вместо ответа он цитировал изъяснение canonis Maximiani, который в параграфе 81 грустно вздыхает: «Общепринято, что не подобает никого отрешать от должности за любодеяние, ибо немногие избегают заражения этим пороком».
– Вот как, ты здесь! – прервал его вошедший де Герми. – Что ты читаешь? «Анатомию мессы»? Плохая книга протестанта! Если б ты знал, как я измучен, – продолжал он, бросив на стол шляпу. – Что за животные все эти господа!
Очевидно, он чувствовал потребность излить раздражение, накипевшее у него на сердце.
– Да, представь себе, я только что с консилиума, на котором присутствовали врачи, которых журналы зовут «князьями науки». В течение четверти часа были высказаны взгляды самые различные. Однако все держались мнения, что больной мой безнадежен. Наконец они единогласно прописали мускус и обрекли тем страдальца на бесполезные мучения.
Робко замечаю я тогда, что проще послать за исповедником и усыпить страдания умирающего повторными вспрыскиваниями морфия. Если б видел ты их лица! Они чуть не растерзали меня!
Ах! Эта доблестная современная наука! Ученый муж открывает какую-нибудь болезнь – новую или забытую, – носится с каким-либо способом врачевания – новым или утраченным, – а в общем никто не знает ничего!
Допустим наконец, что врачи не круглые невежды, но разве можно с пользой лечить, когда в фармации до такой степени царит теперь подделка, что ни один врач не в состоянии поручиться за точное выполнение своего предписания! Один из многих примеров: ты не найдешь сейчас в аптеках сока белого мака, полемакового сиропа старых врачеваний. Его изготовляют теперь, смешивая опий с сахарным сиропом, точно это одно и то же!
Мы дошли до того, что сами не прописываем лекарственных составов, а назначаем готовые лекарства, пользуемся для этого чрезвычайными средствами, наводнившими страницы газетных объявлений. Мы беззаботно отвернулись от изучения болезни, вводим медицину, равно врачующую всех. Какой позор! Какое неразумие!
Нет, я искренне убежден, что древнее врачевание, основывавшееся на опыте, стояло выше, оно знало по крайней мере, что пилюли, зерна, порошки ненадежны, и прописывало лекарства исключительно в жидком виде! Каждый врач отмежевал себе теперь узкую отрасль. Глазные врачи обращают внимание исключительно на глаза и, чтобы вылечить их, отравляют со спокойной совестью все тело. Здоровье больных навек разрушает их пилокорпин! Другие врачуют кожные заболевания, удаляют экземы у старцев, которые, вылечившись, впадают сейчас же в детство или безумие. Забывают о целом, разрушают организм, увлекаясь местным лечением… Какой-то дурман! Мои достопочтенные собратья путаются и блуждают, применяя иногда лекарства, значение которых непонятно им. Например, антипирин: это один из немногих воистину действенных составов, найденных химией за весьма долгое время. И кто из врачей, однако, знает, что компрессами антипирина, разведенного в йодистой холодной воде Бондоно, можно бороться с раком, который слывет недугом неизлечимым? Это невероятно, но я говорю чистейшую правду!
– Ты думаешь, – вставил Дюрталь, – что древние врачи лечили успешнее?
– Да. Они чудесно знали действие лекарств – неизменных, изготовлявшихся добросовестно. Я согласен, конечно, что старик Паре не мог достичь особенных успехов, когда превозносил врачевание ладанками, предписывал больным носить при себе сухие лекарственные порошки в мешочках, форма которых менялась в зависимости от болезни: мешочек делался в виде чепчика в случае болезни головы, волынки – при заболеваниях желудка и бычьего языка, когда болела селезенка! По меньшей мере пустословно его утверждение, что желудочные боли излечиваются присыпкой порошка из алых роз, кораллов, мастики, полыни, мяты, мускатного ореха и аниса. Но этим не исчерпывались его медицинские познания. Он владел тайнами науки мудрых, теперь утраченной, и часто вылечивал недужных!
Современная медицина пожимает презрительно плечами, когда ей говорят об Амвросии Паре. Вспомни, как издевалась она над учением схоластов, утверждавших, что золото врачует недуги, что не мешает, однако, ей пользоваться теперь пылью и солями этого металла в различных сочетаниях: наэлектризованную мышьяково-кислую соль применяют против бледной немочи, солекислую соль против сифилиса, синильную кислоту при расстройстве месячных и золотухе, хлористое соединение соды с золотом при застарелых язвах!
Нет, поверь мне, отвратительно быть врачом… Я доктор медицины, изучал болезни в госпиталях и сознаю себя неизмеримо ниже смиренных деревенских знахарей-отшельников, которые в искусстве врачевания много сильнее меня!
– А гомеопатия?
– О! В ней есть и хорошее, и дурное. Она тоже лечит, не излечивая, иногда справляется с болезнью, но бессильна в тяжелых случаях, как и лечение Маттеи, которое беспомощно отступает пред бурно протекающими кризисами!
Но оно полезно как успокаивающий, выжидательный способ врачевания, как нечто вспомогательное. Его составы очищают кровь и лимфы, его противозолотушные, ангиотические, противораковые средства иногда излечивают заболевания, не уступающие никакому другому лечению. Оно помогает, например, больному, изнуренному йодистым калием, передохнуть, перетерпеть, оправиться и безопасно приступить со свежими силами к йодистому лечению!
Добавлю, что действие зеленого электричества часто утишает острые, мучительные боли, которых не в силах укротить даже морфий или хлороформ. Ты спросишь, каков состав зеленого электричества, как изготовляется оно? На это я решительно ничего не могу тебе ответить. Маттеи утверждает, что в своих жидкостях и пилюлях ему удалось запечатлеть электрические свойства некоторых растений. Но он не раскрыл тайны своего состава: и вправе рассказывать все, что ему заблагорассудится. Любопытно но, во всяком случае, что врачевание, открытое католиком и римским графом, нашло себе последователей главным образом среди протестантских пасторов, торжественно воплощающих свою первородную тупость в невероятных разглагольствованиях; которыми сопровождают они свои опыты лечения. А в сущности, если хорошенько поразмыслить, то все эти системы – бредни! Истина та, что мы, врачи, действуем в потемках, наугад, что, впрочем, не мешает нам при условии известного опыта, а главное – вдохновения обезлюживать города. Так-то, милый мой, но бросим это, что поделываешь?
– Ничего особенного. Скорее мне следовало бы об этом спросить тебя. Ты не показывался целых восемь дней.
– Да, представь себе, я был занят – много больных. Кстати, я навестил Шантелува, у него приступ подагры. Он жалуется, что ты перестал бывать у них. А жена – я не знал до сих пор, что она такая поклонница твоих книг, – только и говорила о них да о тебе. Мне показалось, что она слишком захвачена тобой, ты знаешь, какая она обычно холодная! Что с тобой? – изумленно оборвал он, рассматривая покрасневшего Дюрталя.
– Ничего, прости, мне некогда, пора уходить, до свидания.
– Ты что-то скрываешь?
– Ничего, уверяю тебя, ничего.
– А! Взгляни! – И ненастаивавший де Герми, провожая, подвел его к великолепному бараньему окороку, висевшему в кухне возле окна.
– Чтобы он провял до завтра, я вывесил его на воздух. Мы у Карэ съедим его вместе с астрологом Гевенгэ. Никто не умеет варить баранину по-английски лучше меня. Поэтому завтра я займусь стряпней и не зайду за тобой. Ты застанешь меня на колокольне в роли кухарки.
Дюрталь облегченно вздохнул, выйдя на улицу. Неужели правда, что незнакомка – жена Шантелува, мечтал он.
Нет! Не может быть! Никогда не обращала она на меня ни малейшего внимания. Всегда была молчалива, леденяще холодна. Это невероятно! Но почему говорила она так с де Герми? Наконец они знакомы, и если б она хотела меня видеть, она пригласила бы меня к себе, не затеяла бы этой переписки под вымышленным именем Мобель.
Он вспомнил, что инициал незнакомки – «Г». Но госпоже Шантелув так пристало ее отроческое имя: Гиацинта. Она живет на улице Банье, недалеко от почты на улице Литтре. Она блондинка, у нее есть прислуга, она ревностная католичка, это она!
И одно за другим мгновенно сменились в нем два совершенно различных ощущения.
Сперва разочарование, так как незнакомка влекла его сильнее. Никогда не воплощала госпожа Шантелув идеала, который он создал себе, призрачных, причудливых черт лица, которые рисовало его воображение, живого, трепетного облика, скорбного и пылкого стана, о которых мечтал он!
Наконец самое знание незнакомки ослабляло силу ее чар, она становилась обыденнее. Легкость свидания убивала сказку. Вдруг он ощутил в себе внезапный прилив радости.
Он мог натолкнуться на женщину старую и безобразную, а Гиацинта – мысленно он уже называл ее по имени – была обольстительна. Самое большее тридцати трех лет, некрасива, но не обыденна. Хрупкая, гибкая блондинка с едва обозначенными бедрами, она казалась худощавой, тонкой. Лицо не отличалось особой красотой, и его портил слишком большой нос, но зато от губ веяло пламенем, зубы были великолепные, розовый оттенок кожи струился на молочном, чуть-чуть синеватом фоне, своим тусклым отливом напоминавшим рисовую водку.
Но истинное ее обаяние, ее туманящая загадочность таились в глазах. Они казались пепельными, ее обманные мерцающие близорукие глаза, в которых мелькало выражение покорной скуки. Иногда зрачки серели, и в них вспыхивали серебряные искорки. В глазах ее скорбь и тоска чередовались с надменной скукой. Он отчетливо помнил, как раньше в недоумении отступал пред их загадкой!
Но если взвесить, то страстные письма ее совсем не вытекали из характера женщины, так прекрасно владевшей собой, чуждой всякого жеманства, такой спокойной. Он вспоминал ее званые вечера. Любезная хозяйка, она мало вмешивалась в разговоры, с улыбкой, но не без чопорности встречала гостей.
В общем, если она, думал он, то, значит, это подлинное раздвоение. Видимая оболочка светской женщины, благоразумной, сдержанной хозяйки открытых вечеров, а под этим иной, неизвестный еще облик, безумно страстный, пылко-романтичный, истеричное тело, душа, жаждущая любовных приключений! Нет, это невероятно!
Решительно, я на ложном пути, задумался он снова. Разве не могло быть случайным совпадением, что она говорила с де Герми о моих книгах? Но отсюда еще далеко до вывода, что она тоскует по мне и писала такие письма. Нет, не она. Но кто же?
Он думал все о том же, не подвигаясь ни на шаг. Воссоздал вновь образ этой женщины, сознался, что она воистину обольстительна – гибкая, с отроческим телом, чуждым отвратительного груза плоти! Задумчивый вид, скорбные глаза, даже холодность, искренняя или деланная, – как облекало ее все это загадкой! Он перебрал в памяти все свои сведения о ней, а знал он лишь, что за Шантелувом она замужем во втором браке, что у нее нет детей, и что первый муж ее – фабрикант церковных облачений – покончил самоубийством по неизвестным причинам, ничего больше. Неистощимы, наоборот, были россказни, ходившие о Шантелуве.
Он был автором истории Польши и Северных Союзов, исторического труда о Бонифации VIII и его веке, жизнеописания блаженной Жанны де Валуа, основавшей орден Благовещения, жизнеописания досточтимой Матери Анны де Ксентонж, учредившей общину святой Урсулы, и других книг в таком же роде, которых не вообразишь себе иначе, как в гладких или шагреневых переплетах из бараньей кожи, и которые выходят в издании Лекофра, или Пальмэ, или Пусьелга. Шантелув подготовлял свою кандидатуру в академию изящной литературы и рассчитывал на поддержку партии герцогов. Принимал у себя раз в неделю влиятельных ханжей, дворянчиков, духовенство. Но, без сомнения, смотрел на это, как на неизбежное зло, так как, несмотря на свои боязливые, смиренные манеры, он, в общем, был человек общительный, любил похохотать.
С другой стороны, он стремился кое-что значить в литературных кругах, влиятельных в Париже, и умудрялся устраивать у себя литературные дни, на которые приглашал писателей. Очевидно, рассчитывал обеспечить тем себе их поддержку или, по крайней мере, предотвратить нападки, когда будет выставлена его всецело клерикальная кандидатура.
Вероятно, чтобы привлечь своих противников, выдумал он эти причудливые вечера, на которые сходились любопытства ради люди самые разнообразные.
Возможно, что им двигали при этом еще другие побуждения. Про него ходила слава лицемера, человека беззастенчивого, плутоватого. Дюрталь сам замечал, что на всяком званом обеде Шантелувов бывал какой-нибудь незнакомец, изысканно одетый, ходили слухи, что такие сотрапезники – иностранцы, которым показывали писателей как восковые фигуры и у которых занимала рано или поздно значительные суммы.
Бесспорно, что чета эта живет широко, не владея никакими определенными доходами. С другой стороны, католическая книготорговля и журналы платят еще хуже, чем светские газеты и издатели. Хотя имя Шантелува пользуется широкой известностью в клерикальном мире, но немыслимо, чтобы на доходы с авторских прав можно было поставить дом на такую ногу!
Что ни говорите, а все это туманно, размышлял Дюрталь. Положим, что женщина эта страждет в глубине души, что она не любит мужа – подозрительного церковника. Но каково ее истинное положение в доме? Знает она о денежных проделках Шантелува? Во всяком случае я не вижу ничего, что влекло бы ее ко мне. Допустим, что муж потакает ей, но тогда простой здравый смысл подсказывает, что ей нужен любовник влиятельный или богатый, а она прекрасно знает, что я далек и от того и от другого. Шантелув понимает, что я не могу оплачивать расходы на костюмы, поддерживать их шаткое хозяйство. У меня всего три тысячи годового дохода, и я сам едва свожу концы с концами!
Нет, это совсем не то. Во всяком случае связь с этой женщиной обещает мало утешительного, решил он, охлажденный своими думами. Но как я недогадлив! Разве не доказывает подноготная этой четы, что моя незнакомка не жена Шантелува, и, по зрелому рассуждению, я порадуюсь, если это так!