На следующий день после того, как изрыгал Жиль де Рэ на судилище свои яростные проклятия, снова предстал он перед судьями.
Он предстал, понурив голову, сложив покорно руки. Еще раз кинуло Жиля из одной крайности в другую. Всего за несколько часов укротился его исступленный дух, и он просил прощения у судей за свои неистовства, смирился и признал их полномочия.
Они объявили, что прощают хулы его во имя любви Господа, нашего Спасителя, и, снисходя к мольбе Жиля, епископ и инквизитор отменили кару отлучения от церкви, которою они поразили маршала накануне. На том же заседании приведены были к суду Прелати с другими соучастниками и затем, основываясь на церковном постулате, указующем, что недостаточно сознания, которое «dubium», фискал потребовал удостоверить показания Жиля каноническим допросом, иными словами – пыткой.
Маршал молил епископа обождать до завтра, просил о разрешении ему исповедаться пред судьями, на которых падет выбор трибунала, клялся подтвердить вслед за сим свои признания всенародно перед судилищем.
Жан де Малеструа согласился на такой допрос, и епископ Сен-Бриэский вместе с канцлером Бретонским Пьером де Гопиталь назначены были выслушать маршала в его темничной келье. Когда он исчерпал рассказ о своих распутствах и убийствах, они приказали привести Прелати.
Увидев его, Жиль залился слезами, и, когда итальянца после очной ставки уводили обратно в келью, маршал обнял его со словами: «Прощайте, Франсуа, друг мой, мы никогда больше не увидимся на этом свете. Молю Господа даровать вам просветление и кроткое смирение, не сомневайтесь, что в великих радостях встретимся мы с вами в раю, если чистосердечно и долготерпеливо будете вы уповать на Господа. Молитесь Богу за меня, а я помолюсь за вас».
Его оставили одного, чтобы он помыслил о злодеяниях своих, которые завтра предстояло ему принести на всенародное сознание.
Наступил день покаяния, торжественный день процесса.
Переполнился зал заседаний, народ скучился на лестнице, захлестнул двор, запрудил прилегающие переулки, толпился на улицах. Крестьяне за двадцать лье шли посмотреть достопамятного хищника, при одном имени которого запирались еще недавно двери хижин, укрывавших трепещущих женщин, чуть слышно оплакивавших своих чад.
Собрался в полном составе трибунал. Присутствовали все асессоры, обычно сменявшие друг друга в течение долгих заседаний.
Обновился до пояса тяжелый мрачный зал, покоившийся на романских колоннах и, преломляясь стрельчатыми уклонами, воздымал ввысь, подобно собору, дуги свода, сходившиеся в одну точку, точно грани игуменской митры. Падал тусклый свет дня, процеженный сквозь узкие оконные стекла в сетчатых переплетах.
Расстилалась лазурь потолка, и не больше булавочных головок мерцали с высоты расписные звезды. Туманно рисовались в сумерках свода горностаи на герцогских гербах, походившие на большие белые игральные кости, пестревшие черными крапинками.
Прогремели вдруг трубные звуки, возвещая появление епископов, и свет полился по залу. Святители сияли митрами из золотой парчи и, словно огненные ожерелья, обвивали шеи их золотом затканные воротники мантий, осыпанных карбункулами. В безмолвном шествии выступали они, отягченные как бы литыми облачениями, ниспадавшими, расширяясь, с плеч, похожими на золотые колокола, расколотые спереди, опираясь на посохи.
Словно раздуваемые пылающие угли, искрилась их одежда при каждом шаге, озаряя блеском своим зал. Тусклый октябрьский дождливый день, напитавшись сиянием их драгоценных одежд, возгорался свежими отблесками, которые рассыпались по всему залу, изливаясь на безмолвный народ.
Облитые струями золота и драгоценных камней стушевались и потускнели одеяния других судей. Поблекли и стали скучными черные, казавшиеся суровыми одежды асессоров и официала, черно-белая ряса Жана Блуэна, шелковые мантии, красно-льняные епанчи, алые, отороченные мехом головные уборы светских судей.
Заняв первые места, застыли епископы вокруг Жана де Малеструа, который на высоком седалище царил над всем залом.
Вошел Жиль в сопровождении вооруженного конвоя.
В одну ночь он осунулся, казался изнуренным, постаревшим на двадцать лет. Дрожали щеки, горели глаза его под воспаленными веками.
Выслушав повеление суда, начал он рассказ о своих преступлениях. Глухим, сдавленным от слез голосом поведал о похищениях детей, о мерзостных действах, об адских вожделениях, о неукротимых убийствах, неумолимых осквернениях. Мучимый видениями своих злодейств, он описал медленную или быструю агонию, вопли и хрипения своих жертв. Не утаил купания в тепловатой слизи внутренностей. Покаялся, что, точно спелые плоды, вырывал сердца, терзая и раздирая раны.
Взглядом лунатика рассматривал он свои пальцы, встряхивал их, словно с них сочились капли крови…
Жуткие, внезапные вопли врезались иногда в мертвое молчание, царившее в устрашенном зале. Поспешно выносили падавших без чувств женщин, обезумевших от ужаса.
Сам он, казалось, не видел ничего, не слышал и продолжал развертывать чудовищный свиток злодеяний.
Хрипло звучал голос Жиля, каявшегося в могильной похоти, в терзании детей, которым он перерезал шею, лаская поцелуем.
Он не скрыл ни единой подробности, изложил их все. И столь потрясающим показалось это, столь свирепым, что побледнели даже епископы под золотыми митрами. Даже они – эти священнослужители, закаленные в огне исповедальни, эти судьи, выслушивавшие в те времена бесовства и убийств безмерно ужасающие признания, эти прелаты, которых не могли более удивить никакое растление чувств, никакой смрад души, – содрогнулись и осенили себя крестным знамением, а Жан де Малеструа встал и целомудренно завесил лик Христа.
Потом склонили все чело и, не обменявшись ни словом, по-прежнему слушали маршала, который с искаженным лицом, залитым потом, всматривался в скрытую покровом голову Распятия в уборе тернового венца.
Жиль кончил исповедь, и хлынули тогда потоком его чувства. Как в бреду, вел он речь признаний самому себе, вспоминал громким голосом повесть своих неизгладимых преступлений.
Силы его иссякли, когда он окончил свои показания. Упав на колени, терзаемый раздирающими рыданиями, воскликнул маршал: «Боже Искупитель, помилуй и прости меня!» Униженно смирился суровый и надменный сеньор, этот первый – без сомнения – среди гордых своего сословия. Плача, произнес он, повернувшись к народу: «Вы, родители тех, которых я столь жестоко предал смерти, помяните, ах, помяните меня в ваших набожных молитвах!» И ослепительно воссияла тогда в зале белоснежная душа Средневековья!
Встал с седалища Жан де Малеструа и поднял обвиняемого, в отчаянии бившегося лбом о плиты пола. Не судья стоял теперь пред Жилем, но священник. Он обнял виновного, который, раскаиваясь, оплакивал свои грехи.
Трепет пронзил собравшихся, когда Жан де Малеструа сказал Жилю, который, поднявшись, приник головой к его груди: «Молись, чтобы утих справедливый и грозный гнев Всевышнего! Плачь, чтобы очистить слезами своими распаленную похоть твоего существа». И все, кто ни был в зале, преклонив колена, молились за злодея. Но вот смолкла молитва, и настал миг колебания и замешательства. Стенала толпа, подавленная ужасом, объятая исступленным порывом сожаления. Безмолвные и взволнованные оправлялись от потрясения судьи.
Мановением руки остановил фискал прения и осушил слезы, сказав, что преступления «ясны и несомненны», что доказательства бесспорны и что в убеждении правоты своей и добросовестности может теперь суд покарать виновного. Он испрашивал у судей определить день вынесения приговора. Трибунал назначил его на третий день.
В это именно заседание прочел последовательно два решения официал Нантской епархии Жак де Пенткэтдик.
Первое, постановленное епископом и инквизитором по предмету общей им подсудности, начиналось так:
«Воззвав ко Святому имени Христову, мы, Жан, епископ Нантский, и бакалавр Священного Писания брат Жан Блуэн, из ордена братьев-проповедников, пребывающих в Нанте, наместник инквизитора ересей над городом и епархией Нантской, в заседании трибунала, лицезрел единого лишь Госпо…»
Перечислив преступления, решение гласило:
«Мы объявляем, мы постановляем, мы возвещаем, что ты, призванный на суд наш, ты, Жиль де Рэ, бесстыдно виновен в ереси, вероотступничестве и заклинании демонов; и за сии преступления твои навлек ты на себя кару отлучения от церкви и все другие наказания, установленные правом».
Второе решение, вынесенное только епископом о преступлениях содомии, святотатства, посягательства на неприкосновенность церкви, как более тесно входивших в область исключительного его ведения, приходило к однородным выводам и в выражениях почти тождественных провозглашало ту же кару.
Склонив голову, выслушал Жиль чтение приговора. Епископ и инквизитор после этого сказали ему: «Хотите вы быть вновь воспринятым на лоно матери нашей церкви – теперь, после того, как омерзением прониклись вы к вашим заблуждениям, заклинаниям демонов и другим преступлениям?»
И, снисходя к горячим мольбам маршала, они сняли с него отлучение и допустили к причастию святых тайн. Удовлетворено было правосудие Господне, признано и покарано преступление, не искупленное в покаянном сокрушении. Оставалось соблюсти теперь правосудие человеческое.
Епископ и инквизитор передали виновного светскому суду, который, признав пленение и убиение детей, вынес кару – смерть и конфискацию имущества. Прелати и других соучастников он одновременно присудил к повешению и сожжению живыми.
«Возблагодарите Господа, – произнес председательствовавший на светском судоговорении Пьер де Гопиталь, – и постарайтесь умереть в мире и душевном благочинии, предаваясь глубокому раскаянию в содеянных вами столь ужасных злодействах!»
Но ненужным было это увещевание.
Без малейшего страха взирал Жиль в лицо надвигавшейся казни. Смиренно и страстно уповал он на милосердие Спасителя. И, чтобы освободиться после смерти от огня вечного, всем существом своим жаждал искупления на земном костре.
Вдали от замков, в одиночестве тюремной кельи погрузился он в себя, и открылось перед ним гноище, которое так долго питали растленные извержения боен Тиффожа и Машекуля. Рыдая, блуждал он у смрадной черты и в бессильном отчаянии задыхался в сплетении чудовищной грязи. Но, прощенная милостью, преобразилась вдруг душа его в вопле ужаса и ликования. Жиль омыл ее слезами, высушил самозабвенным пламенем молитв, огнем безумных устремлений. Отверг самого себя палач Содома, и воскрес в нем сподвижник Жанны д’Арк – мистик, душа которого в трепетном преклонении, омытая потоками слез, возносилась к Богу!
Вспомнил затем о своих друзьях и пожелал, чтобы они также умерли в мире и покаянии. Просил Нантского епископа, чтобы казнили их не прежде его и не после, но в одно с ним время. Указывал, что самый виновный – он и что на нем лежит долг поведать им о вечном спасении, поддержать в тот миг, когда они будут восходить на костер.
Жан де Малеструа удовлетворил эту просьбу.
«Но что любопытно, так это то… – думал Дюрталь, прерывая работу и закуривая папиросу, – это то…»
Звякнул тихий звонок. Вошла госпожа Шантелув. Предупредила, что она всего на несколько минут и внизу ее ожидает экипаж. «Сегодня вечером, – объявила она, – я заеду за вами в девять. Но сперва напишите мне письмо приблизительно в тех же самых выражениях», – и, развернув, протянула ему листок бумаги.
Он прочел в нем: «Сим сознаюсь, что все написанное мною о черной мессе, о священнике, который ее служил, о месте, в котором я на ней якобы присутствовал, о лицах, мною якобы там встреченных, есть чистейший вымысел. Утверждаю, что повествование мое об этом сочинено и что, следовательно, весь рассказ мой ложен».
– Это писал Докр? – спросил он, рассматривая острый, витой, почти стремительный, мелкий почерк.
– Да. Кроме того, он требует, чтобы объяснение ваше без пометки числом составлено было в виде письма на имя третьего лица, будто бы запросившего вас по этому поводу.
– Не слишком, однако, доверяет мне ваш каноник!
– Бог мой, вы сочиняете книги!
– Такое письмо мне бесконечно неприятно, – пробормотал Дюрталь. – А в случае моего отказа?
– Вы не увидите черной мессы.
Любопытство преодолело в нем отвращение. Он составил и подписал письмо, которое госпожа Шантелув спрятала в сумку.
– Где, на какой улице произойдет действо?
– На улице Оливье де Серр.
– Где это?
– Близ конца улицы Вожирар.
– Там живет Докр?
– Нет. Мы поедем в особый дом, который принадлежит одной из его подруг. Если хотите, любознательность вашу я могу удовлетворить в другой раз. Сейчас мне некогда, и я исчезаю. Значит, в девять, будьте готовы.
Он наскоро обнял ее, и она уехала.
Оставшись один, Дюрталь задумался:
«Я ознакомился с вопросами колдовства и инкубата, и, чтобы вполне постигнуть сатанизм, как творится он в наши дни, мне оставалось познать лишь черную мессу. А теперь я у ее порога! Никогда в жизни не подумал бы раньше, что в Париже скрыты такие подземелья! Как странно слагаются и текут события. Судьба хотела, чтобы я занялся Жилем де Рэ и дьяволизмом Средневековья, а отсюда повела меня к дьяволизму современности!» Потом раздумался о Докре: священник этот олицетворение коварства и распутства! Но, в сущности, из всех оккультистов, которые кишат в разлагающемся интеллекте нашего времени, он – единственный человек, который любопытен мне!
Все остальные – маги, теософы, каббалисты, спириты, герметисты, розенкрейцеры – или мошенники, или напоминают детей, которые, спотыкаясь, играют и ссорятся в подвале. А если спуститься еще ниже, в лаборатории прорицательниц, ясновидящих и колдунов, то не найти там ничего, кроме продажного разврата и корыстного обмана! Глубоко бесчестны все эти своего рода торговцы будущим. Такова единственная, несомненная истина оккультного!
Звонок де Герми прервал его думы. Он зашел известить Дюрталя, что на днях вернулся Гевенгэ и что послезавтра они отобедают вместе у Карэ.
– Прошел его бронхит?
– Вполне.
Поглощенный мыслью о черной мессе, Дюрталь не смог промолчать и сознался, что сегодня вечером ему предстоит быть ее свидетелем. В ответ на изумленное лицо де Герми он прибавил, что обещал блюсти тайну и не может пока рассказать ему ничего подробнее.
– Черт возьми! Тебе везет, – заметил де Герми. – Не будет нескромностью спросить, как имя аббата, который руководит службой?
– Нет, почему же? Каноник Докр.
– А!.. – И он замолчал, очевидно, стараясь разгадать, каким образом удалось его другу завязать знакомство со священником.
– Ты раньше рассказывал мне, – заговорил Дюрталь, – что в Средние века черную мессу совершали на крестце нагой женщины, в XVII веке – на животе. А теперь?
– Думаю, что в наше время она творится, как и в церкви перед алтарем. Между прочим, в конце XV века так совершали ее иногда в Бискайе. Правда, дьявол тогда действовал самолично. Переодетый в епископские одежды, хуля и сквернословя, он причащал стелькой от ботинок, возглашая: «Се тело мое!» Он предлагал поклонникам своим вкусить этого отвратительного яства, причем сперва они целовали ему левую руку, член и задницу. Надеюсь, что тебе не предстоит воздавать столь позорное почитание твоему канонику.
Дюрталь расхохотался:
– Нет, не думаю, чтобы он требовал таких почестей. Но скажи, не считаешь ты до известной степени помешанными людей, которые творят действо сатаны, относясь к нему с мерзостным благоговением?
– Помешанными! Почему? Культ демона не менее здрав, чем культ Бога. Один погибает, другой преуспевает – вот и вся разница. Если так рассуждать, то все люди, молящиеся какому-либо божеству, душевнобольные.
Нет, слуги сатанизма – мистики. Но мистицизм их смердит. Весьма вероятно, что современные устремления к запредельности зла связаны со злосчастными безумиями чувств, и сладострастие есть сокровенный корень демонизма. Медицина с грехом пополам относит эту нечистую жажду похоти в темную область нервных недугов. Она права, так как никто не знает истинной природы этой болезни, от которой страждет весь мир. Несомненно одно: нервы легче, чем встарь, надрываются в наш век от малейшего толчка. Вспомни хотя бы подробности, описываемые газетами, о казни приговоренных к смерти. Они сообщают нам, что палачи, обезглавливая человека, работают несмело, чуть не лишаются чувств, не в состоянии справиться с нервами. Какое падение! Если сравнить их с неумолимыми мучителями старины! Те облекали ноги человека в намоченный пергамент, который сжимался под действием огня и медленно иссушал тело жертвы. Или вбивали колья в бедра и дробили кости. В тисках с винтами ломали большие пальцы рук. Вырезали ремни из кожи на спине или в виде фартука сдирали кожу с живота. Колесовали, вздергивали на дыбу, поджаривали, обливали пылающим спиртом и совершали все это с безучастным видом, с невозмутимыми нервами, недоступные никаким жалобам и воплям. Дело, естественно, нелегкое, и, отработав, они стремились хорошенько выпить и поесть. Они были уравновешенными сангвиниками… А в наши дни! Но, возвращаясь к соучастникам сегодняшнего святотатства, не думаю, чтоб это были сумасшедшие, но убежден, что ты встретишь там отвратительных распутников. Понаблюдай за ними. Не сомневаюсь, что, заклиная Вельзевула, они помышляют о плотских наслаждениях. Не бойся, иди; среди них не найдется, конечно, людей, подражающих тому мученику, о котором повествует Иоанн де Ворагин в своем житии святого пустынника Павла. Знаешь эту легенду?
– Нет.
– В таком случае я освежу ею твою душу. Юного мученика этого распростерли со связанными руками и ногами на ложе и послали к нему чарующее создание, которое хотело овладеть им силой. Распалившись и чувствуя, что впадает в грех, он откусил себе язык и выплюнул его в лицо женщине. «И боль прогнала искушение», – как выражается доблестный Иоанн де Ворагин.
– Сознаюсь… Мой героизм так далеко не зашел бы! Но… разве ты уходишь?
– Да, меня ждут.
– Что за странное время! – говорил, провожая его, Дюрталь. – Мистицизм пробуждается, и начинаются безумства оккультизма как раз теперь, когда позитивизм торжествует полную победу.
– Всегда так было. Концы веков похожи. Жизнь шатается и полна смятения. Вместе с увлечениями материализмом поднимает голову магия. Так повторяется из века в век. Не касаясь времен более далеких, вспомни хотя бы конец прошлого столетия. Наряду с рационалистами и атеистами ты встретишь Сен-Жермена, Калиостро, Сен-Мартина, Габалиса, Казотта, розенкрейцеров, адские общества, как в наши дни! Однако прощай… Приятного вечера и хороших развлечений.
«Да, – думал Дюрталь, затворяя дверь, – разница лишь та, что Калиостро не чужд был, по крайней мере, некоторого вдохновения и, несомненно, владел известными познаниями, тогда как маги современности – какие они ничтожные невежды!»