Сын Теламона, царя маленького Саламина, и единокровный брат Тевкра – вот все, что знает «Илиада» о происхождении «великого» Аянта. Последующие сказания красноречивее. Сходство Аянта по силе и храбрости с Ахиллом заставило признать в них родственников: Теламон был сделан братом Пелея, отца Ахилла, оба – сыновьями Эака, которого родил сам Зевс от нимфы Эгины и которому он подарил названный по имени его матери пустынный остров, населив его, по просьбе сына, превращенными в людей муравьями-мирмидонцами (= муравлинами). Но почему же ни Пелей, ни Теламон не унаследовали Эгины, а очутились первый – в фессалийской Фтии, второй – на Саламине? Они должны были покинуть Эгину вследствие допущенного в юности убийства: уступая просьбам своей ревнивой матери, они убили третьего, любимого сына своего отца, рожденного ему нереидой. Так-то Теламон стал царем саламинским. В жены он взял некую Эрибею, которую афиняне исторической эпохи, в подкрепление своих прав на Саламин, сделали афинянкой. Некоторое время их брак был бездетным. Но вот Геракл, снаряжая поход против троянского царя Лаомедонта, обратился за содействием к Теламону. Тот пригласил его принести Зевсу возлияние. Угадывая заветное желание своего хозяина, Геракл в молитве к отцу своему Зевсу выпросил для него «смелого сына от Эрибеи». Когда вслед за этой молитвой в небесах появился орел, Геракл принял это знамение за согласие высшего бога и пригласил Теламона назвать обетованного сына по имени орла (греч. αἰετός) Аянтом. Так произошел наш герой. Теламон последовал за своим гостем под Трою (так называемая первая троянская война) и покрыл себя такой славой, что по взятии города Геракл присудил ему первую почетную награду – взятую в плен дочь царя Лаомедонта Гесиону. От этой последней он тоже имел сына, которому он в память о тевкрийском (троянском) происхождении его матери дал имя Тевкра.
Все это, повторяю, позднейшее сказание; для «Илиады» Теламон – простое имя. Впрочем, можно допустить, что происхождение Тевкра было известно творцу «Илиады», так как трудно иначе объяснить его имя. Сам же он сражается как искусный стрелок среди первых героев и выручает своих в трудную минуту, причем его незаконное происхождение ни в его глазах, ни в глазах его товарищей не является клеймом. Совершенно напротив: Агамемнон, благодаря Тевкра, говорит ему:
Тевкр, удалая глава, предводитель мужей Теламо́нид!
Так поражай, и успеешь, и светом ахейцам ты будешь,
Славой отцу Теламону; тебя возлелеял он с детства
И, побочного сына, воспитывал в собственном доме:
Старца, хотя и далекого, славой возвысь благородной.
Вернемся, однако, к Аянту.
Его образ хорошо знаком всем, когда-либо читавшим «Илиаду»:
…Столько могучий, огромный,
Он и главой, и плечами широкими всех перевысил.
Этому росту и силе соответствует – на то мы в Элладе – и красота; но, конечно, красота, подобающая мужу и воину:
Сын Теламона, и видом своим, и своими делами
Всех аргивян превышающий после Пелида-героя.
Его издали можно узнать по характерной части его вооружения – огромному щиту:
…Аянт подходил, пред собою несущий, как башню,
Медный щит семикожный, который художник составил
Тихий, усмарь знаменитейший, в Гиле-обители живший;
Он сей щит сотворил легкодвижный, семь сочетавши
Кож из тучнейших волов и восьмую из меди поверхность.
С этим пережитком древнейшего «микенского» вооружения быстрота бега, конечно, несовместима: нигде Аянт не называется легконогим, подобно Ахиллу. Зато он устойчив и надежен. Его зовут туда, где опасность всего грознее, и без отговорки спешит он на зов, неся «свой щит точно башню», как неизменный «оплот» и «твердыня» для своих. Такова его обычная роль; в частности же выдаются три момента из его воинской жизни под стенами Трои.
Первый момент – это его поединок с Гектором, описанный в VII песни, красивый именно своей бесцельностью и насквозь пропитанный рыцарским духом. Без особого повода, просто чтобы заполнить остаток дня, Гектор вызывает в бой храбрейшего из ахейцев. Принимают вызов девять лучших бойцов, в том числе Аянт; они бросают жребий; все ахейцы желают, чтобы выбор судьбы пал на Аянта, и их желание исполняется. Радостно признает Аянт свой жребий, но, как человек благочестивый, приглашает своих к молитве:
Други, пока я в рядах боевые доспехи надену,
Вы молитеся Зевсу, могучему Кронову сыну,
Между собою безмолвно, да вас не услышат трояне;
Или молитеся громко, мы никого не страшимся.
Этот последний стих, в котором воинская гордость борется с благочестием, свидетельствует об особой черте в характере Аянта, которую позднейшая поэзия усердно развила; не мешает запомнить ее уже и теперь.
Перед поединком бойцы обмениваются учтивыми, хотя и самоуверенными речами; затем они вступают в бой. Победа, видимо, благоприятствует Аянту, но до решения наступает ночь; глашатаи ахейский и троянский, исполняющие здесь обязанности секундантов, разнимают бойцов, протягивая скипетры между ними:
Кончите, дети любезные, кончите брань и сраженье.
Оба вы равно любезны гонителю облаков Зевсу,
Оба храбрейшие воины.
Аянт великодушно предоставляет решение Гектору, как вызвавшему его. Гектор в лестной для противника речи соглашается с предложением вестников и прибавляет от себя:
Почтим мы друг друга дарами на память.
Некогда пусть говорят и Трои сыны, и Эллады:
Бились герои, пылая враждой, пожирающей сердце,
Но разлучились они, примиренные дружбой взаимной.
И они обмениваются дарами: Гектор дарит Аянту «меч среброгвоздый», Аянт Гектору – пурпуровый пояс… Позднее поэты-эпигоны этим обоюдным дарам приписали символическое значение, о котором вряд ли мечтал певец нашей радостной и рыцарской песни.
С этим они расстаются. Агамемнон, гордый успехом Аянта, устраивает в его честь торжественный пир:
Никто не нуждался на пиршестве общем;
Но Аянта-героя особо хребтом бесконечным
Царь Агамемнон почтил, повелитель ахеян державный.
Таков этот первый момент; и, право, приятно почить взором на нем. Повсюду здесь разлита атмосфера чести – бескорыстной, не приправленной никакими посторонними расчетами. И покоится этот ореол чести всецело на челе Аянта. Почтенный своим храбрым противником Гектором, с которым он связал себя дружбой и обменом даров, почтенный своим вождем Агамемноном, от которого он за общей трапезой получил сугубое угощение, почтенный, наконец, богами, даровавшими ему превосходство в бою, он – поистине центр всеобщей почтительной любви. С трудом верится, что этот тот самый Аянт, который некогда в «трагедии чести» должен будет сказать про себя:
Явно ненавистен
Богам я стал; враждебно мне все войско,
Враждебна Троя и земля кругом…
Но мы еще не кончили с Аянтом «Илиады».
Второй момент его чести – это его посольство к гневному Ахиллу, вместе с Одиссеем и (по нашей «Илиаде») со старым воспитателем Ахилла Фениксом, описанное в IX песни. Красиво здесь оттеняется одним их сопоставлением различный характер обоих оплотов ахейской рати, Одиссея и Аянта, объединенных общею целью. Одиссей говорит первый; его речь длинна, искусно построена и психологически превосходно рассчитана. Ничего подобного не видим мы у Аянта. Его речь – искренний вопль, вырвавшийся из честного, бесхитростного сердца. Для него Ахилл – просто воин, отказывающийся помочь своим товарищам в стесненном их положении. Конечно, к соображениям чести и он чувствителен, и даже очень; но – отождествляя и здесь честь с ее внешними признаками – он полагает, что Ахилл получил полное удовлетворение за то оскорбление, которое было ему нанесено уведением его пленницы, и не понимает, как он может продолжать гневаться —
Ради единой
Девы! Но семь их тебе превосходнейших мы предлагаем,
Много даров и других!
Вообще нас здесь поражает его замечательное добродушие, столь хорошо идущее к богатырской силе, – то самое добродушие, которое его заставляет в каждую данную минуту беспрекословно приходить на помощь своим. Именно с этой точки зрения он осуждает непримиримость Ахилла, который, по его словам:
Дикую в сердце вложил, за предел выходящую гордость!
Смертный суровый! В ничто поставляет и дружбу он ближних,
Дружбу, какою мы в стане его отличали пред всеми.
Позднейшая поэзия и эту черту изменила, наделяя Аянта тою же гордостью, которую он здесь осуждает.
Третий из решающих моментов – это участие Аянта в сражении у кораблей, описанное в XV и XVI песнях. Это была самая тяжелая для ахейцев минута. Все их укрепления были взяты, они были оттеснены к кораблям, разрушение которых повело бы за собою их собственную гибель. Лучшие герои: Агамемнон, Диомед, Одиссей – были ранены; один только Аянт оставался оплотом своих. И вот он стоит на корме корабля, у которого происходит бой, с длинным копьем в руке и поражает им каждого, кто с огнем подходит к кораблю. Двенадцать троян он таким образом убил; но Гектору удалось ловким ударом меча отсечь острие его копья.
Далеко от Аянта
Острая медь отлетела и о землю звякнула павши.
Сын Теламона познал по невольному трепету сердца
Дело богов и, поняв, что его все замыслы брани
Зевс громоносный ничтожит, даруя троянцам победу,
Он отступил.
И здесь, наконец, благодаря вмешательству Патрокла, наступает поворот. Так-то до последней минуты Аянт был оплотом своих.
Таков Аянт «Илиады». Настоящее олицетворение героической чести, грозный в бою и добродушный в мире, любящий своих товарищей и любимый ими, не знающий тех страстей, которые волнуют грудь Ахилла, он, кажется, самой судьбой предназначен к тому, чтобы – если Арес его пощадит – мирно состариться среди своих покрытым лаврами неувядающей славы.
Перейдем, однако, от «Илиады» к «Одиссее», этой поэме примирения, где с таким искусством сообщены сведения об исходе жизни героев троянской войны. И здесь мы находим нашего Аянта, но в преисподней. Его душу встречает там Одиссей; и как он ее встречает? Обрадовался ли Аянт своему старому соратнику, которому он спас жизнь на «мостах войны» между рвом и Скамандром, с которым вместе он ублажал разгневанного Ахилла? Нет:
Душа Теламонова сына Аянта
Молча стояла вдали, одинокая, все на победу
Злобясь мою, мне отдавшую в стане аргивян доспехи
Сына Пелеева. Лучшему между вождей повелела
Дать их Фетида; судили трояне – их суд им Афина
Тайно внушила. Зачем, о зачем одержал я победу,
Мужа такого низведшую в недра земные? Погиб он,
Бодрый Аянт, и лица красотою и подвигов славой
После великого сына Пелеева всех превзошедший.
Тщетно старается Одиссей лаской, полной искреннего раскаянья речью вновь расположить к себе почившего товарища: молчаливой и непримиренной уходит душа Аянта к сонму прочих душ, под мрачные своды Эреба.
Отчего же так изменился добрый и сильный Аянт, оплот ахейцев? Что произошло в промежуток времени, отделяющий «Илиаду» от «Одиссеи»?
Произошла – «трагедия чести».
В чем она состояла – это отчасти можно извлечь из намеков в выписанных выше стихах «Одиссеи». После смерти Ахилла его мать Фетида предложила ахейским вождям состязание из-за его доспехов – золотых доспехов работы самого бога-кузнеца Гефеста. «Лучший» после Ахилла герой должен был их получить. На основании – это не сразу понятно – суда троян, внушенного Афиной, их получил не Аянт, а Одиссей. Это поражение свело в могилу Аянта.
События между «Илиадой», т. е. похоронами Гектора, и «Одиссеей», т. е. возвращением Одиссея в Итаку, были содержанием поэм так называемого эпического цикла. Эти поэмы нам не сохранены; но их содержание в общих чертах известно благодаря тому, что их эксцерпировал в неизвестное с точностью время грамматик Прокл в своей «хрестоматии». Мы видим, что эти эпосы составляли одну непрерывную цепь, но всё же не примыкали друг к другу так, чтобы следующему начинаться там, где кончался предшествующий, а отчасти своими концами покрывали друг друга. Так, спор о доспехах Ахилла и последовавшая за ним смерть Аянта были рассказаны в конце первого из продолжавших «Илиаду» эпосов, «Эфиопиды», и в начале второго, «Малой Илиады». Рассказаны они были не одинаково. Скажем более: разница между «Эфиопидой» и «Малой Илиадой» настолько велика, что – предполагая сознательность второго поэта – пришлось бы ту знаменательную грань между внешним и внутренним пониманием чести, о которой была речь выше, провести как раз между обеими киклическими поэмами.
Что касается прежде всего рассказа «Эфиопиды», то мы восстановляем его, кроме тощего эксцерпта Прокла, еще из схолиастов на выписанные выше стихи «Одиссеи». Получается следующее. Когда Ахилл был убит стрелою Париса, из-за его трупа загорелась жестокая битва между ахейцами и троянами. Все же он был спасен Аянтом и Одиссеем, причем Аянт на своих руках его вынес из сражения, а Одиссей тем временем, рубясь с неприятелем, прикрывал отступление Аянта к своим. На похороны Ахилла явилась его божественная мать Фетида с музами; почтив его смерть торжественным плачем, она объявила ахейцам, что предоставляет его чудесные доспехи «лучшему» из их среды. Указать такового могло только собрание ахейцев – точнее, ахейских вождей. Соперниками выступили двое – те самые, которые спасли труп убитого: Аянт и Одиссей. Они в особой речи каждый обосновали свои права (знаменитый на всю античность «спор о доспехах»). Мнения вождей раздвоились. Тогда Агамемнон предложил спросить троянских пленников, который из обоих соперников причинил их родине больше вреда. По внушению Афины трояне назвали Одиссея. Соответственно этому приговору вожди присудили доспехи ему. Страшным гневом сверкнули тут глаза Аянта. Подалирий, сын Асклепия, заметил это и понял, что он замышляет недоброе. И действительно, не успела ночь пройти, как Аянт умертвил себя собственной рукой.
Остановимся немного на этом изложении. Первое, что нам бросается в глаза, – это то, что понимание чести здесь такое же, как в «Илиаде». Она отождествляется со своим внешним символом, с доспехами Ахилла. Как Ахилл некогда счел себя обесчещенным вследствие отнятия у него пленницы, почтенного ему дара от войска, так и теперь Аянт считает свою честь потерянной вследствие того, что ему не достались доспехи Ахилла, назначенные «лучшему» из ахейцев. А так как честь была содержанием всей его жизни, то он не в состоянии пережить ее потерю. Последовательность полная; ничего нового новый момент Аянту не открывает. Он остается тем же, чем был и раньше.
А теперь перейдем к «Малой Илиаде», дополняя и тут эксцерпт Прокла посторонним источником, а именно схолиастом на Аристофана («Всадники»). Разногласие начинается с того момента, когда после произнесения обоими соперниками своих речей ахейские вожди совещаются о приговоре. Нестор советует отправить разведчиков под троянскую стену и подслушать, что говорят враги. Там, на стене, благодаря перемирию, собрались троянские девушки; естественно, что они говорят о событиях в греческом стане, о споре из-за доспехов. Одна вступается за Аянта:
Поднял Ахилла-героя и вынес из сечи кровавой
Только Аянт; Одиссей же коснуться его убоялся.
Но другая, по внушению Афины, ей ответила:
Что говоришь ты? К чему неразумное молвишь ты слово?
Ношу снесет и жена, если муж ее сильный возложит.
Согласно этому бессознательному приговору троянок, ахейские вожди присуждают доспехи Одиссею. «Аянт впадает в безумие: он производит резню среди стад ахейской добычи и затем сам себя убивает». Эти последние слова Прокла понятны только в том случае, если развить их в соответствии с трагедией Софокла: Аянт, впав в безумие, режет быков и баранов ахейской добычи, воображая, что он убивает своих обидчиков-ахейцев, а затем, прозрев, убивает самого себя. Другими словами: между обидным для Аянта приговором вождей и его самоубийством поэт «Малой Илиады» вставил еще одно звено, которого не знает поэт «Эфиопиды», и это звено – позорный поступок самого Аянта. Приговор вождей отнял у Аянта только внешнюю честь, олицетворенную в доспехах Ахилла; это было обидой, но не более – и за эту обиду он решил отомстить своим врагам, но не лишить себя жизни. План мести, однако, не удается: исступленный герой обращает свой ретивый меч против беззащитных животных. Этим он опозорил себя – именно он себя, а не другие его; отныне он стал посмешищем для своих товарищей. Вот этого-то позора, этой потери внутренней чести он не может вынести: прозрев, он сам с собою кончает.
«Малая Илиада» – сравнительно поздняя поэма; она была составлена около середины седьмого века до Р. Х., в эпоху наибольшего влияния Дельфов и религии Аполлона. Поэтому вполне возможно допустить, что ее поэт ввел этот новый элемент, чтобы на нем произвести метаморфозу понятия чести, оторвать ее от внешнего символа и перенести в самое сердце, в самую душу человека. Но, конечно, не обладая самой поэмой, трудно утверждать наверное, какие были замыслы у ее поэта. А впрочем, даже если бы наше предположение оказалось ошибочным, все-таки то построение эволюции чести, которое мы здесь допускаем, остается в силе; придется только критический пункт отнести к более позднему времени и приписать ту заслугу, о которой идет речь, уже не автору «Малой Илиады», а Софоклу.
К нему мы сейчас перейдем; хронологическая последовательность требует, чтобы мы сначала коснулись двух других поэтов, писавших раньше Софокла; это были Пиндар и Эсхил. Из них Пиндар, несомненно, примыкает к «Эфиопиде», а не к «Малой Илиаде». На первый взгляд это может показаться странным: ведь он был певцом Аполлона, пророком аполлоновской религии и морали. Да, конечно; но в то же время он был другом рыцарской Эгины и упоминал об Аянте в одах, посвященных эгинетам; а эти последние благоговели перед памятью своих родных героев-эакидов, к числу которых принадлежал и Аянт. Вполне понятно поэтому, что вариант, согласно которому Аянт опозорил себя бессмысленным актом мести, был для Пиндара неприемлемым. Мало того, даже вариант «Эфиопиды», согласно которому Аянт был обижен приговором товарищей-вождей, показался Пиндару нуждающимся в поправке. Быть не может, чтобы это был открытый, искренний, честный приговор. «Речи – лакомство для завистливых; зависть же всегда уязвляет одних только добрых, против худых она не выступает. Зависть сразила и Теламонова сына, заставив его броситься на свой меч. Да, безъязычного мужа, хотя и с храбрым сердцем, забвение окутывает в прискорбном споре; зато лоснящейся лжи предложена величайшая награда. Так и тогда данайцы в тайных голосах почтили Одиссея; Аянт же, лишенный золотых доспехов, добровольно пошел навстречу смерти».
«В тайных голосах» – что это значит? Всегда в истории развития государств тайное голосование было оплотом демократической свободы; и всегда оно именно поэтому было ненавистно аристократам. Одиссея поэты охотно изображают «угодником народа»; не хочет ли Пиндар сказать, что именно он ввел здесь тайное голосование? И не хочет ли поэт-аристократ именно указанием на неправедный суд, свершившийся под покровом тайны, заклеймить это антипатичное ему учреждение? Это вполне возможно; но возможно также, что поэт имеет в виду тайные злоупотребления, допущенные судьями и давшие Одиссею незаконный перевес, – злоупотребления, лежавшие, разумеется, на ответственности Атридов как председателей суда. Так во всяком случае понял дело Софокл, как видно из сцены спора Тевкра и Менелая:
Тевкр. Судом кривым ты оскорбил его.
Менелай. Вините судей; я тут непричастен.
Тевкр. Всегда злодейство тайною красно!
Во всяком случае для нас это – темное место.
Но Пиндар вообще не идет дальше кратких намеков, из которых вышеприведенный – самый интересный. Гораздо более красноречивым свидетелем был бы для нас Эсхил, если бы его поэтическая обработка предания о смерти Аянта нам была сохранена. По своему обыкновению он посвятил ему трагическую трилогию, из которой мы с уверенностью можем назвать первые две драмы и с большим правдоподобием – третью. Сохранившиеся отрывки немногочисленны, но не лишены интереса: к ним можно присоединить два-три намека грамматиков. Посмотрим, насколько они дают нам возможность восстановить фабулу Эсхиловой «Аянтиды».
Первой частью была трагедия, озаглавленная «Суд о доспехах» (Ὅπλων κρίσις). К ее восстановлению мы привлекаем – кроме скудных греческих источников – еще отрывки, правда, тоже скудные, драмы «Armorum judicium» римского трагика Пакувия. Но уже из греческих источников видно, что в трагедии выступала Фетида: красивое место из ее речи мы приведем ниже. Кроме него сохранилось, благодаря пародии Аристофана («Ахарняне») приветствие этой богини лицом, которое – как замечает схолиаст на это место – предлагает ей предоставить суд вышедшим вместе с нею из морской глубины нереидам:
Ты в сонме дев, Нереем порожденных,
Почтеннейшая, старшая сестра…
Конечно, Фетида отказалась, ссылаясь, вероятно, на то, что судить человека могут только лучшие из равных ему, как это установила позднее Афина в «Евменидах» того же поэта.
По-видимому, из этого ответа Фетиды нам сохранены два стиха в переделке Пакувия:
Кто ближе всех к соперникам стоит,
Тем и суда я власть предоставляю.
Так устанавливается суд из лучших ахейских вождей. Но всё же и нереиды не могли быть вызваны без причины; полагаю, что они образовали хор трагедии. И здесь аналогией могут служить только что названные «Евмениды»: судят Ореста ареопагиты, но хор образуют не они, а те богини, которые дали свое имя трагедии.
Итак, установление суда Фетидой – первая часть трагедии; к ней принадлежат еще следующие стихи, тоже известные в переводе Пакувия:
Ты справедливо требованье ставишь: Пусть пред судом присягу даст судья.
О том, как любил наш поэт освящать формальности судопроизводства своих времен ореолом героической эпохи, тоже свидетельствуют всё те же «Евмениды»; здесь требование ставил, надо полагать, Аянт, а Фетида, установительница суда, признала его справедливым.
Вторую и главную часть трагедии составлял самый суд – и прежде всего речи Аянта и Одиссея. Это, к слову сказать, знаменитая на все времена тема: самая пространная ее разработка нам сохранена в «Метаморфозах» Овидия. Нам она неприятна: ласковая красота гомеровских героев теряет от того, что каждый выставляет на вид собственные достоинства и старается унизить своего соперника. Делать нечего: тут сказался, в противоположность к наивной Ионии, характер споролюбивых Афин.
Первым говорил Аянт. О чем? Обо всем, начиная с происхождения. Своим он похвалиться может; сопернику он припоминает дурную славу, ходившую о его матери:
К себе Сизиф приблизил Антиклею —
Да, мать твою, что родила тебя.
Гомер об этом ничего не знает, но позднейшие любили сопоставлять хитроумного Одиссея с первопреступником Сизифом, коринфским царем, и сочинили вариант согласно которому мать Одиссея, прежде чем выйти за Лаэрта, отдалась Сизифу, гостившему как раз у ее отца Автолика. Софокл в своей трагедии тоже использовал в драматических целях эту черту послегомеровского предания.
Вообще речь Аянта дышит гордостью и презрением к противнику:
Кто ж тебя сочтет достойным, чтобы в спор с тобой вступить! —
говорит он ему (у Пакувия). А впрочем, слов он не тратит: красноречие ему не дано, рукою он сильнее, чем языком; к тому же:
Простою речью Правда говорит.
Другое дело – Одиссей. Из его речи у Эсхила нам ничего не сохранено, но всё же – на основании позднейших обработок – мы можем быть уверены, что он в эту важную минуту своей жизни всецело воспользовался тем даром, которым его облагодетельствовала природа.
Судьи потрясены; они не решаются произнести своего приговора. Тогда кто-то предлагает исход из затруднения: опросить пленных троян, кто из обоих противников причинил их родине наиболее вреда. Призывается старший между ними. В чем дело? – спрашивает он; и слышит ответ:
Ужели ты не знал
Про суд наш об Ахилловых доспехах?
Почетное поручение не радует пленника. Высказаться в пользу одного – значит навлечь на себя гнев другого. Вполне понятно, что председатель суда Агамемнон хочет снять с себя эту обузу:
Предпочел ты в безопасном месте оставаться; нам
Должность ты свою вручаешь!
Тщетно возражает царь, что гнев оскорбленного может обратиться только на поручителей, а не на орудие; испытанный жизнью пленник недоверчив:
Если в пса ты пустишь камнем – не тебя он будет грызть:
Он набросится на самый камень, что ушиб его.
Средство одно: надо устроить так, чтобы гнев побежденного перестал быть страшен для судей-пленников. Агамемнон на это согласен:
Приговор без затруднений правый изрекут они
И на неприятном месте: мы свободу им дадим!
Этим сопротивление пленников, понятно, сломлено; троянец возвращается к своим и через некоторое время выносит их вердикт: наиболее опасным врагом признан Одиссей. Это еще не окончательный приговор, а только материал для такового: судить все же должен установленный Фетидой суд. Его последние колебания побеждает, – если судить по намеку в трагедии Софокла, – Менелай предложением, чтобы подача голосов была тайная. Оно принимается: большинством голосов победа и доспехи присуждены Одиссею.
Последняя часть трагедии – действие приговора на соперников, особенно на Аянта. Оно может быть высказано в одном слове: он уничтожен. Со злобой смотрит он Одиссею вслед:
Его я спас, чтоб от него погибнуть!
Собственная его участь для него ясна: он этого удара не переживет:
Какая ценность в жизни, если горя
Она полна?
А для него радости уже невозможны:
Нет для души свободной палача
Столь бешеного, как бесчестья жало.
Ему я жертвой обречен. Клеймо
Неизгладимого позора вечно
Меня терзает: пыткой исступленья
Оно все чувства, что в глуби заветной
Души моей покоились, срывает
И на поверхность яростно влечет.
Тщетно стараются нереиды утешить и успокоить его; он прощается с ними и идет принять смерть от собственной руки.
Таково содержание «Суда о доспехах». Гораздо менее нам известно о второй трагедии Эсхиловой трилогии, о «Фракиянках». По содержанию она соответствовала «Аянту» Софокла, но это-то и затрудняет дело восстановления: нужно быть очень осторожным, чтобы не приписать Эсхилу того, что могло быть и собственным домыслом его последователя. Одно мы знаем наверное: у Эсхила самоубийство Аянта, – в отличие от Софокла, но в соответствии с обычаем трагедии, – происходит за сценой. Кроме того, Эсхил воспользовался еще одной чертой сказания об Аянте, одинаково отсутствующей как у Гомера, так и у Софокла. Эта черта – параллель к тому рассказу о зачатии Аянта, который мы привели выше, следуя Пиндару. Здесь Геракл, пророча Теламону о будущем величии его сына, говорит, что он будет несокрушимым, подобно тому льву (немейскому), шкура которого его покрывает. Так вот, продолжая далее в том же направлении, рассказывали, что Геракл, вернувшись с похода вместе с Теламоном, застал в его доме новорожденного Аянта; лаская младенца, он закутал его в львиную шкуру, которою он был покрыт, и вследствие этого тело Аянта стало неуязвимым. Гомер, повторяю, этой неуязвимости Аянта не знает; не признает ее и Софокл – оба были в известных пределах рационалистами. Но Эсхил любил чудесное и охотно сохранил за своим Аянтом эту черту предания. И вот его Аянт решил покончить с собою, но ему не удается пронзить себя мечом: сталь только гнется, не будучи в состоянии рассечь его неуязвимую кожу. Его мучения увеличиваются этою невозможностью освободиться от ненавистной ему жизни. Наконец, милосердная «богиня» указала ему уязвимое место его тела – подмышкой, куда не проник защищающий покров львиной шкуры. Таким образом Аянту удалось умертвить себя.
Все это происходило за сценой и было содержанием обычного в подобных случаях рассказа «вестника». Кому же рассказывал об этом вестник? Прежде всего, как это в обычае у трагиков, хору; хор же трагедии состоял, как показывает ее заглавие, из фракиянок, т. е., судя по схолии на Софоклова «Аянта», из фракийских пленниц Аянта. Это несомненно; но почти несомненно и то, что выдающееся участие в действии принимал и сводный брат Аянта Тевкр. От других предположений осторожнее будет воздержаться.
Наконец, третьей трагедией трилогии вряд ли могла быть другая, кроме «Саламинянок». Правда, о ней мы ничего не знаем, кроме заглавия; но никакое другое продолжение описанных во «Фракиянках» событий немыслимо, кроме того, на которое в «Аянте» Софокла указывает Тевкр:
Отец наш общий Теламон – не правда ль,
Сколь ласковым, сколь милостивым взором
Меня он примет, если одиноким
К нему вернусь, тебя оставив здесь?..
Из трусости, из жалкого бессилья —
Так скажет он – тебя я предал, брат;
А то и с умыслом, – чтоб после смерти
Твоей и дом, и царство захватить.
Он вспыльчив был всегда; теперь и старость
Его гнетет и поводом ничтожным
Склоняет к гневу; в завершенье землю
Покину я, взамен свободной доли
Рабом поставленный из уст отца.
С другой стороны, Тевкр принадлежал к тем героям Эсхила, которыми он наиболее гордился, как видно из его слов в «Лягушках» Аристофана (говорится о Гомере):
Ему следовал я, и в мечтаньях своих создавал богатырскую доблесть
И Патроклов и Тевкров, ретивых как львы, в назидание гражданам нашим,
Чтоб стремились на них походить и они, когда голос трубы призовет их.
И, наконец, мы знаем, что Пакувий, – правда, скорее по Софоклу, – в своем «Тевкре» описал именно те события, о которых пророчит сам себе герой. Его трагедия, – из нее сохранилось сравнительно немало отрывков, – пользовалась в Риме большой славой; еще Цицерон («Об ораторе») с наслаждением вспоминает виденное им представление, как у Теламона горели глаза в то время, когда он отвергал своего побочного сына за его мнимое предательство. Отзвуки этой трагедии мы находим в заключительных стихах оды Горация к Планку:
Покидал ведь отца с Саламином
Тевкр непреклонный – и все же листвою
Тополя кудри, вином увлажненные, бодро венчал он.
Так огорченных друзей утешая:
Други! Куда нас направит – отца оно ласковей – счастье,
Смело туда мы пойдем без оглядки.
Нет вам беды, пока Тевкр ваш правитель и Тевкр ваш гадатель.
Слово вещал непреложное Феб нам,
Что нам на новой земле Саламин обновленный воскреснет.
О храбрецы! Ведь немало невзгод мы
Вместе изведали! Ныне вином прогоняйте заботы,
Завтра – вперед в беспредельное море!
Если бросить взгляд назад на восстановленную нами по мере возможности «Аянтиду» Эсхила, то вне всякого сомнения окажется один результат: в построении фабулы поэт примыкает к «Эфиопиде», а не к «Малой Илиаде». И у него причиной самоубийства героя является только поражение в суде о доспехах, а не позорное нападение на ахейские стада; и у него приговор в суде произносится на основании решения троянских пленников, а не троянских девушек на стене города. А это значит, что в самом понимании чести в этой трилогии Эсхил стоит на гомеровской почве, отождествляя честь с ее внешним символом. Припомню сохраненные нам счастливой случайностью предсмертные слова Аянта:
Нет для души свободной палача
Столь бешеного, как бесчестья жало.
Бесчестье же в данном случае состояло исключительно в утрате доспехов Ахилла, объявленных наградой «лучшему» из ахейцев. Все же я недаром прибавил оговорку: «в этой трилогии»; было бы ошибочно полагать, что поэт вообще не возвысился над внешним пониманием чести. Против этого предположения протестует один из величайших созданных им образов – образ царя-прорицателя Амфиарая, о котором он говорит в своих «Семи вождях»:
Он быть желает лучшим, не казаться.
«Семь вождей» была последней трагедией его «Фиваиды», поставленной в 467 году; следует ли допустить, что «Аянтида» была поставлена раньше? На это указывает одно обстоятельство: нереиды, составлявшие хор «Суда о доспехах», появляются вместе с Фетидой, приводящей в движение действие, – другими словами, трагедия начиналась с появления хора, без пролога, как в древнейших трагедиях Эсхила: «Персах» и «Просительницах». Не следует ли допустить, что «Аянтида» была поставлена непосредственно после Саламинской победы в 480 году? Мне кажется, это вполне вероятно: ведь победа была одержана у того же самого острова, родным героем которого был Аянт. Теперь прошу припомнить молитву спартанского царя Архидама перед осадой Платей в начале пелопоннесской войны (у Фукидида): «Боги и герои, блюдущие платейскую землю… В этой земле наши отцы, помолившись вам, одолели персов, и вы предоставили ее благосклонною эллинам для брани». Не ясно ли, что и перед Саламинским сражением эллины помолились саламинским богам и героям и, главным образом, Аянту, чтобы они предоставили свой остров и его воды благосклонными эллинам для их брани с персами? И что, стало быть, сама победа должна была быть приписана благословению – скажу больше: содействию Аянта, «оплота ахейцев»? Эсхил, сам сражавшийся под Саламином, должен был почувствовать потребность воздать и со своей стороны благодарность своему покровителю Аянту. Думаю, что лучшего повода для создания «Аянтиды» и представить себе нельзя. А если это так, то примкнуть к «Эфиопиде» было для Эсхила так же обязательно, как и для Пиндара: раз трилогия была создана в честь Аянта, то ни о каком позорящем поступке героя, ни о какой потере внутренней чести не могло быть и речи. Религиозный интерес поэта-жреца стоял выше интереса нравственного: «Аянтида» Эсхила не была трагедией чести, это была лишь трагедия жизни саламинского героя.
Не могу не указать тут на еще одну черту, получающую при указанных условиях неожиданное и очень красивое освещение. Как известно, дельфийский Аполлон в освободительной войне играл очень двусмысленную роль, сочувствуя персам и запугивая эллинов своими прорицаниями: лишь после блестящих греческих побед он вновь присоединился к своим. Теперь сравним начало «Аянтиды» с ее концом. Началом была – после вступительной песни нереид – речь Фетиды, посвященная памяти сына, которого убил стрелою Париса Аполлон. Из нее нам сохранились следующие прекрасные стихи, в которых Фетида вспоминала о своей свадьбе с Пелеем, почтенной самими богами и в их числе – прорицателем Фебом:
От сына – счастье предвещал мне он:
И долголетен будет, и свободен
От всех болезней он… Чего-чего
Не говорил он про судьбу мою,
Взлелеянную божией любовью!
И в завершенье даже гимн священный
Пропел он льстиво, радуя меня.
И мнила я: глагол правдивый Феба
Пророческой исполнен благодати.
И что же? Мой певец, мой сотрапезник,
Мой прорицатель – собственной рукою
Убил коварно сына моего!
За эти слова Платон в своем «Государстве» упрекает Эсхила, находя их несовместимыми с благочестием, что вполне понятно, так как его точка зрения – абсолютная, а не историческая. Но последней трагедией трилогии были «Саламинянки» – и теперь мы можем утверждать с уверенностью, что они были посвящены прославлению острова и его святынь. Требовалось божество для их освящения, подобно Афине в «Евменидах»; кто же им был? Вспомним вышеприведенные стихи Горация:
Слово вещал непреложное Феб нам,
Что нам на новой земле Саламин обновленный воскреснет.
Итак, сам Аполлон являлся к концу трагедии; он в самом Саламине учреждал культ павшего на чужбине Аянта, он утешал отверженного отцом Тевкра предсказанием, что ему суждено основать новый Саламин на острове Кипре, – и вряд ли умолчал о славе, которая предстояла Аянтову Саламину в грядущем столкновении Востока с Западом. И здесь, таким образом, тот же благоговейно-примирительный конец, что и в «Евменидах».
Это – по части фабулы. Что же касается характеристики, то уже было указано на разницу между ласковыми образами наших героев у Гомера и строгим впечатлением, которое они производят у Эсхила. То добродушие, которым отличается Аянт у Гомера, здесь уже исчезло. То же самое относится и к его отцу Теламону. У Гомера он любовно относился к своему побочному сыну Тевкру; если верить Эсхилу – или, что одно и то же, зависящему от него Софоклу, – то последний:
Не видывал… ласки
И при улыбке счастья от него.
Причина, однако, и здесь та же: у Эсхила и Теламон, и Аянт прежде всего – саламинские «герои» в сакральном смысле слова. Это не сразу покажется вразумительным; но у греков во все времена «герои» представлялись суровыми и мстительными – пережиток первобытного анимизма с его догматом о враждебной силе отделенной от тела души. Вот, к слову сказать, почему и у Софокла Эдип в «Эдипе Колонском» представлен столь суровым и угрюмым в сравнении с «Царем Эдипом»: в последнем поэт имел дело с фиванским царем, в первом – с колонским «героем».
Этого необходимо было коснуться, так как в обрисовке характера своего героя Софокл находился под влиянием своего великого предшественника; но в понимании самой идеи трагедии он пошел своей дорогой, примыкая в построении фабулы не к «Эфиопиде», а к «Малой Илиаде». «Аянтида» Эсхила была величавой жертвой благодарности, принесенной поэтом-жрецом герою-хранителю саламинских вод. «Аянт» Софокла был прежде всего «трагедией чести».