Все ли ясно теперь? И ясно ли, прежде всего, что мы действительно имеем перед собой конфликт двух правд – правды государственного разума и правды личной любви, правды писаного и правды неписаного законов, правды Креонта и правды Антигоны?
«Антигона» принадлежит к наиболее популярным трагедиям древности; помимо ее бесспорных поэтических достоинств, эту популярность следует приписать и тому, что в ней сравнительно меньше тех условностей, которые затрудняют современному человеку доступ к красотам других трагедий. Конечно, наложенный Креонтом на похороны Полиника запрет отдает как будто чем-то устаревшим; но, во-первых, именно только «как будто», а во-вторых, его нетрудно произвести в символы: мало ли нам и теперь приказывается государственной властью не менее нас возмущающего, чем этот запрет сестре хоронить брата!
Скажу более: столько приказывается и столь возмутительного, что наша ненависть к Креонтам наших дней невольно переносится и на их софокловский первообраз – что мы и слышать не хотим о его правде и все наши симпатии отдаем его великодушной противнице, любя в Антигоне всех тех, кто нам дорог своим смелым протестом и свят своим страданием и своей самоотверженной смертью.
И разумеется, я менее всего склонен возражать против этого понимания нашей трагедии; дай Бог, чтобы у нас было как можно больше таких, которые сумели бы так живо чувствовать ее неувядающую силу. К тому же и история креонтовской идеи в далеком и близком прошлом заставляет нас относиться к ней враждебно. Повторю свои давнишние слова: «Антигона, как первая мученица, имеет право соединить свое имя с идеей, которую она освятила своею смертью. В древности она достигла хоть того, что в человеческой мысли окрепло сознание пределов государственной власти и государственного закона; если, согласно определению лучших мыслителей древности, закон есть высший разум (summa ratio), повелевающий делать правильное и запрещающий делать противоположное, – то великая нравственная проблема не была этим решена практически, но были, по крайней мере, пресечены пути к неправильному и безнравственному ее решению. В новые времена и этот успех был потерян; Антигона много и много раз была ведена на смерть, не только на городских площадях и в государственных темницах, но, что еще хуже, – и в тихих умственных лабораториях мыслителей и писателей. И можем ли мы утверждать, что ее мартиролог уже кончился?»
При таких условиях как-то боишься говорить о Креонте и его правде: как бы этим не ослабить симпатий к Антигоне, в которых она именно теперь очень нуждается, – быть может, более чем когда бы то ни было. Уж не правильнее ли, в самом деле, поступают те, которые – подобно последнему немецкому изданию трагедии – не признают никакой правды за Креонтом и характеризуют его самого как мелкого и тщеславного тирана?
Нет, никоим образом – и вот почему.
В один из самых острых периодов мартиролога Антигоны жил и писал юноша Фридрих Шиллер. Вид ее попираемой правды глубоко возмутил его пылкую душу и внушил ей тот гневный, беспощадный протест, который вылился в его две драмы: «Разбойники» и «Коварство и любовь». Могучая сила его молодой симпатии именно с молодой исключительностью отдалась терзаемой жертве и ее правде; из-за нее он не разглядел правды ее векового противника. В нем он мог признать только отрицательные черты; он его изобразил отовсюду злым – либо отвратительным, как Франца Моора, либо смехотворно злым, как президента с его Кальбами и Вурмами.
Затем – перелом.
Усердное изучение античной трагедии внесло художественную ясность и уравновешенность в мятущуюся душу юного поэта; и как лучший плод этого изучения перед ним предстала та истина, которую наш Н. Минский облек в поэтический (и потому несколько преувеличенный) афоризм:
Нет двух путей добра и зла,
Есть два пути добра.
И, вновь поднимая те же проблемы, он написал свою первую трагедию, навеянную античными образцами, – «Дон-Карлоса». В ней Антигона расщепилась на Карлоса и Позу, в чем не без основания был усмотрен недостаток, но Креонт возродился в едином, внушительном в своей строгой монументальности образе – в образе короля Филиппа. Это уже не Франц Моор, не президент – этот стойкий и справедливый муж, сумевший побороть свое страшное горе и обиду и встретить своего униженного адмирала бодрящим словом ласки и привета. Но крамола растет в его владениях – крамола религиозная, крамола политическая; его царский долг велит ему ее уничтожить всеми мерами устрашающей строгости – вот ради чего горят костры на городских площадях веселой Фландрии и на Пласа Майор его благочестивой столицы:
Народ чумою ереси отравлен,
Растет восстанье в Фландрии моей —
Пора настала. Исступленье кары
Пусть вразумит заблудших. Ту присягу,
Что все цари дают Христовой веры, —
Ее сдержу я завтра. Беспримерна
Суровость будет моего суда.
И когда ему говорят об ужасах его правления, о кроткой мудрости других времен, об отеческом отношении правителя к своим подданным, – он отвечает:
Но никогда, поверь мне, не настанет
Та человечность будущих веков,
Если во мне не хватит силы духа
Принять проклятие моих времен.
И он – государственник, не признающий голоса сердца там, где сказала свое слово государственная мудрость; и он – человек-закон, если не волею народа, как в демократической монархии Софокла, то Божьей милостью. А впрочем, и народной волей – его народ, народ испанский, его признает. И, наконец, еще одну черту разделяет он со своим греческим первообразом – ту, без которой он не был бы трагическим героем. На нее ему там же указывает его смелый собеседник Поза:
Но жаль!
Когда из рук Творца ты человека
Приял, прияв же, превратил его
В рук собственных созданье – ты ошибся
В одном: ты сам остался человеком
Из рук Творца!
В этом зародыш его гибели. События сплетаются у Шиллера сложнее, ясность основной идеи затемнена побочными мотивами и эпизодами, но исход тот же: и Филипп доживает век бедным и бессильным призраком, склонив свою гордую выю под ярмо великого инквизитора.
Вот как понял и изобразил поэт немецкой свободы, идя по стопам Софокла, правду Креонта – ту правду, против которой он борется всеми силами своей души.
Мне вспоминаются по этому поводу слова Фр. Ницше («Утренняя заря»): «Чтобы измерить природную тонкость или тупость также и самых умных людей, следует обратить внимание на то, как они понимают и передают мнения своих противников: при этом обнаруживается природная мера каждого интеллекта. Совершенный мудрец бессознательно возвышает своего противника до идеальных размеров и делает его оппозицию свободной от всех изъянов и случайностей; и только тогда, когда этот его противник стал богом со сверкающими доспехами – только тогда он вступает с ним в бой».
Так поступил и Софокл, – но только, думается мне, не бессознательно, а вполне сознательно. На это мнение меня наводит одно место из его трагедии – начало слова самого страстного поборника правды Антигоны Гемона, в котором он отвечает на речь своего отца за государство и его разум:
Ах, разум, разум… Да, отец мой, высший
То дар богов для смертных, спору нет;
И что не прав ты – это доказать
Не в силах я – и не хочу быть в силах,
Но и в противном мненье правда есть.
Эти слова для нас обязательны. Следуя указанному пути, и мы, скромные толкователи поэта, должны освободить созданный им героический образ Креонта ото всех изъянов и случайностей, представить его богом со сверкающими доспехами – для того чтобы затем всеми силами своей души бороться с ним и с его правдой.