К книге
История скрипача. Москва. Годы страха, годы надежд. 1935-1979Часть III. Глава 12 Время идёт – заботы остаются. Июнь 1959-го – снова выступление с оркестром
80%
Часть III. Глава 12 Время идёт – заботы остаются. Июнь 1959-го – снова выступление с оркестром
40

Немного отдохнув после первого в жизни выступления с оркестром, оставшееся лето я полностью посвятил работе над Концертом № 2 Прокофьева. Надо сказать, что эта работа доставляла огромное удовольствие – мир прокофьевских образов живо перекликался с музыкой его балета «Ромео и Джульетта». Концерт был написан достаточно «скрипично» то есть удобно (по крайней мере для меня). Единственной серьёзной трудностью был финал – в основном его кода, то есть заключительные две страницы партии скрипки, где были серьёзные проблемы для запоминания текста, становившиеся особо неприятными при публичном исполнении. Конечно, это были вполне преодолимые проблемы, но нужно было отлично помнить все варианты развития, каждый раз менявшиеся при одном и том же, или похожем начале. Три вида памяти – фотографическая, пальцевая и музыкально-логическая всегда помогали в преодолении подобных препятствий. К осени я был вполне готов к публичному исполнению Концерта.

Некоторая отчуждённость в отношениях с Цыгановым теперь уже осталась навсегда. Он это чувствовал, а я это знал. И он, и я понимали, что никакие драматические шаги не принесут пользы обеим сторонам. Став взрослее, я решил вообще по возможности стараться никак больше не реагировать на будущие конкурсные прослушивания, то есть всегда быть готовым к «закрытым шлагбаумам» на моём пути. В конце концов я был не один в компании молодых скрипачей, которых в течение шести лет не пускали ни на один международный конкурс. Картина была совершенно ясной, и нужно было заставить себя в повседневной работе стараться об этом не думать, а лишь заниматься своими прямыми обязанностями – выступать на публичных консерваторских концертах, работать над новым репертуаром и… и снова заставлять себя не думать о будущем развитии событий. Возможно, что это и было самым трудным в моей жизни в то время.

Приближался Новый 1959-й год, встретить который в ЦДРИ (Центральном доме работников искусств) мне предложила моя приятельница Наташа Бухштаб (в будущем она стала женой известного поэта и художника Леонида Завальнюка). Её компания друзей состояла из двух молодых киноактрис и двух не очень молодых сценаристов. Когда мы только представились друг другу и сели за новогодний стол, я увидел, что вся почтенная компания, за исключением моей приятельницы уже довольно крепко пьяна, хотя они держались первое время мужественно, стараясь не подавать виду о своём сложном мироощущении.

Среди почётных гостей в ту новогоднюю ночь в ЦДРИ был Поль Робсон, бывший в это время в Москве с концертами, так как лишь сравнительно недавно ему снова был выдан паспорт для путешествий, долгие годы удерживавшийся Государственным департаментом в связи с прокоммунистическими симпатиями артиста. Надо сказать, что всё же детант между США и СССР начинал приносить свою пользу хотя бы в частном случае возвращения Поля Робсона на международную концертную эстраду. До Москвы он уже побывал с концертами в Лондоне. В ЦДРИ его приветствовали все знаменитости Москвы – Аркадий Райкин, Утёсов, Бернес, Шульженко и другие московские звёзды, а вскоре после полуночи Робсон сам вышел на эстраду, чтобы произнести свою антирасистскую речь и спеть два-три спиричуэлса. Надо сказать, что Робсон был в большом эмоциональном накале, и в какой-то момент его речи стало немного не по себе, так как хорошо представились миллионные массы чёрных американцев, не менее чем певец разгневанных своим неравноправным положением. Публика приветствовала Поля Робсона с большим энтузиазмом – как его речь, так и короткое концертное выступление.

Затем последовало несколько довольно бледных эстрадных выступлений «звёзд» второй и третьей величины Москонцерта, и наконец был показан фильм Чаплина «Золотая лихорадка». Это осталось главным воспоминанием – вместе с Робсоном – от той встречи Нового года.

(В ту новогоднюю ночь мы ещё не знали, что в марте Робсон вернётся в СССР и примет участие в торжественном собрании в Колонном зале Дома Союзов, посвящённом 100-летию со дня рождения Шолом-Алейхема. Не знали мы и того, каких трудов стоило вообще организовать это мероприятие, которое было полностью результатом нелёгкой борьбы Ильи Эренбурга. Наш добрый друг и дантист Давид Львович Грозовский с большим трудом и за немалые деньги добыл билеты для себя и жены на то собрание. Он рассказал, что Робсон совершенно шокировал собравшихся: «Он сказал, что гордится тем, что его внуки евреи, так как оба сына женаты на еврейках. Он сказал, что у негритянского и еврейского народов много общего в истории борьбы против рабства и что он всегда будет вместе с еврейским народом! И зал встретил его короткую речь бурей аплодисментов! Вы не представляете, что там творилось!» – таким был рассказ Давида Львовича.)

* * *

1959-й принёс мне много переживаний и в основном очень нелёгких. Этот год среди всех прожитых в Москве 44-х лет хотелось бы вспоминать как можно реже. Хотя в том же году произошли довольно важные события. Как ни странно, но второе моё выступление с оркестром произошло примерно в тех же числах июня, что и год назад – на этот раз с исполнением Концерта Моцарта № 3. Цыганова не было в городе – он как обычно в это время был в Праге на фестивале «Пражская весна» со своим Квартетом им. Бетховена. Его жена посетила концерт и потом мне рассказала, что звонила ему в Прагу, чтобы поделиться своими впечатлениями о моём выступлении. Неожиданно снова появились в артистической Большого зала наши бывшие дачные хозяева – родители Тани Ингема. Было очень приятно их увидеть тогда, таких милых, сердечных и тёплых людей! Воспоминания о том первом моём выступлении с этим Концертом осталось в памяти совершенно незабываемым – музыка Моцарта и содружество, пусть даже короткое с превосходным дирижёром Владимиром Есиповым оставило самое чудесное воспоминание. Потом мне доводилось выступать с этим же Концертом, но уже с другими дирижёрами. Но всё же тот концерт оставил свой особый след.

А в сентябре Москву впервые посетил оркестр Нью-Йоркской Филармонии во главе с Леонардом Бернстайном.

Тот оркестр 1959 года но шёл ни в какое сравнение с оркестром Бостона и Филадельфии, которые мы слышали соответственно в 1956-м и 1958 годах. Прежде всего – тогда нью-йоркский оркестр имел далеко не полную занятость – они работали всего 4–5 месяцев в году (а два названных оркестра имели уже в те годы почти полную годовую работу). Во время гастролей Госоркестра по Америке музыканты «Нью-Йорк Филармоник» рассказывали моему дяде, виолончелисту Госоркестра, что многие из них работали большую часть года не как музыканты, а как официанты, подсобники в магазинах, если везло находили работу в маленьких оркестрах в фойэ кинотеатров или в бродвейских шоу. Оркестры в фойэ кинотеатров почти исчезли к тому времени, оставались ещё салонные оркестры в больших отелях, но рынок был очень жёстким и забит до отказа. Это, однако, не распространялось на первоклассных музыкантов, а именно таких и искали лучшие оркестры «большой пятёрки» или «большой десятки» Америки. Таким образом, Нью-Йоркский Филармонический оркестр был в то время на много порядков ниже лучших американских оркестров. И всё же… И всё же невероятный талант Бернстайна – гения, сродни художникам итальянского Возрождения: композитор, пианист, дирижёр, лектор, музыкальный писатель и джазмен – всё равно давал себя знать и ощущался с первых же нот, взятых оркестром. Конечно, и в этом оркестре тогда были деревянные и медные духовые мирового уровня, и они намного превосходили своих коллег-струнников.

На первом пульте 23 года сидел концертмейстером бруклинский итальянец и отличный скрипач Джон Корильяно (его сын – Джон Корильяно-младший [род. в 1938 г.] один из виднейших американских композиторов нашего времени), а также несколько замечательных скрипачей, среди которых был один из ветеранов оркестра Кеннет Гордон, всё же разница в уровне струнных и духовых была очень заметна.

Начало концерта было совершенно необычным – все приготовились слушать музыку, а услышали голос Бернстайна-лектора. Он начал рассказывать о композиторе Чарлзе Айвзе, практически неизвестном в России, да и не слишком известном у себя на родине. Бернстайн рассказал о пьесе для симфонического оркестра «Три места [селения] Новой Англии», рассказал о художественном методе Айвза – композитора и только после этого началя концерт. В программе были также Концерт для фортепиано Барбера, 7-я Симфония Бетховена и 5-я Симфония Шостаковича. Программа была в высшей степени эклектичной, а исполнением Пятой Шостаковича сам автор, кажется остался не слишком доволен. Оба финала – Бетховена и Шостаковича игрались, по мнению большинства присутствующих музыкантов слишком быстро. На бис были сыграны три пьесы – Увертюра к опере «Кармен» Бизе, Увертюра «Леонора № 3» Бетховена и «Stars and stripes forever» – всемирно известный марш Соуса. Концерт закончился в 12-м часу ночи и вероятно Бернстайн собрал много денег для этой поездки, чтобы оплачивать музыкантам «овертайм» – сверхурочные. Несмотря на гениальные откровения в Бетховене и Шостаковиче, в его манере держаться на эстраде, как и в неимоверно быстром темпе коды «Леоноры», звучавшей в характере и темпе циркового галопа, был элемент бродвейского дешёвого вкуса. Это, кстати, через двадцать лет мне говорили многие серьёзные музыканты уже в Америке. И всё же концерт тот оставил след совершенно иной, чем выступления Бостонского и Филадельфийского оркестров. Но след этот, несмотря ни на что, остался невероятно ярким!

* * *

Как-то осенью 1959 года среди дня раздался телефонный звонок. Как ни странно, я был дома один. Неизвестный голос попросил меня. На мой вопрос, кто говорит мужской голос назвал какое-то имя и вежливым голосом пригласил меня в удобное время заехать в Райком партии недалеко от Таганки. Я, конечно, поинтересовался причиной приглашения, но получил так же вежливый ответ, что моего собеседника интересуют кое-какие консерваторские дела. Я понял, что большего по телефону я не узнаю и сказал, что через два дня вечером будет для меня подходящим временем для визита. Голос попросил «никому не говорить о визите в Райком». Естественно, что я сразу догадался какой это «Райком» и, понятно немного заволновался, став быстро перебирать в голове все возможные причины этого вызова, но так ни к чему и не пришёл.

Разумеется, что вся «прелесть» нашей жизни тех лет заключалась в том, что на основании прошлого жизненного опыта, можно было подозревать в любом доносе кого угодно. Не хотелось, конечно, подозревать самых близких друзей, но этот неприятный, объективно существовавший фактор никогда нельзя было сбрасывать со счетов.

По каким-то причинам, именно в тот вечер со мной захотел встретиться один из моих старых соучеников ещё по школе. Он всегда старался быть как-то поближе ко мне. Всегда узнавал от меня многое из прочитанных мною книг о музыке, композиторах, их эпистолярном наследии и т. д. Нельзя сказать, что он и сам бы этого не мог узнать без моей помощи, но, вероятно, такой путь и многолетние вполне дружеские отношения делали для него этот вид дружбы более комфортабельным, удобным и в известной мере полезным. О его отношениях с властями я мог думать что угодно: уже на первом курсе сразу же деканат именно его назначил старостой нашей группы. Ведь в Консерватории ещё никто ничего не знал о вновь поступивших студентах, откуда же сразу появилось такое доверие именно к нему? Но я не утруждал тогда себя такими вопросами, тем более, что со следующего учебного года отстал от своего курса сначала на год, а потом и на два. Мы продолжали наши дружеские отношения, и он даже меня навещал в то время, когда лучший до того друг моего детства и юности Николка совершенно забыл о моём существовании в трудное для меня время болезни 45-дневного пребывания в стационаре туберкулёзного диспансера зимой 1954_55 гг

Словом, в ту пору его никак и ни в чём нельзя было упрекнуть. Но в тот вечер он встретил меня в Консерватории и я ему сказал, что к 7-ми мне нужно попасть на Таганку. Он с готовностью предложил подвезти меня туда на своей машине, и ни о чём не расспрашивая довёз меня до самого места. У меня и тогда начали закрадываться мысли, что он осведомлён о моём визите в Райком.

Войдя в здание, я назвал дежурному свою фамилию и фамилию вызвавшего меня человека. Меня проводил милиционер в конец коридора типового школьного здания и там, за дверью, другой милиционер назвал мне номер комнаты на третьем этаже. Я поднялся туда самостоятельно, позвонил в нужную дверь. Мне открыл человек в сером костюме, среднего роста, похожий на знаменитого хоккейного тренера Тарасова. Он был отменно вежлив, и, как мне показалось, знал меня внешне, вероятно по фотографии, помог снять пальто и пригласил в другую комнату. Ни секретаря, ни кого бы то ещё в этих двух комнатах не было.

Он, конечно, знал, что я волнуюсь перед неизвестностью и начал расспросы о здоровье. Из его вопросов сразу стало ясно, что он был полностью осведомлён обо всей моей истории, хотя и не сказал об этом прямо.

Потом расспросил о моих ближайших друзьях. Скрывать тут было нечего. Он с явным удовлетворением воспринял имя приятеля, подвезшего меня только что, не выразил никаких эмоций по поводу имени Николки, и, как мне показалось, с некоторой неприязнью услышал имя Толи Агамирова-Саца. Всё это могло и показаться, хотя едва ли – в деле наблюдения за лицами я, быть может, преуспел достаточно, возможно, благодаря каким-то своим особым наблюдательным способностям.

Дальше он спросил меня относительно моего мнения о происшедших недавно событиях в Консерватории. Тут я выразил своё искреннее удивление: я ничего не знал ни о каких особых событиях последнего времени. Мой собеседник сказал, что вообще-то ничего такого страшного в Консерватории не происходило, но ему сказали, что я хорошо знаю одного парня, который недавно попал в фокус всеобщего внимания. Тут я понял, о чём он говорил. Незадолго до этого, во время каких-то выборов, один наш студент, игравший на духовом интструменте, публично сказал, что не пойдёт голосовать за ректора Свешникова, пока ему не проедоставят лучшую комнату в общежитии Консерватории. «Мне сказали, что вы с ним хорошо знакомы», – дополнил мой собеседник. Тут я сразу успокоился и с удовольствием ему сообщил, что у него неверная информация. «Я даже не знаком с ним вообще и знаете почему? Он учился в Музыкальном училище – «Мерзляковке», а я в ЦМШ, так как в нашей школе тогда духового отделения не было». Он вроде бы даже как-то пытался немного настаивать – «мне говорили несколько человек, что вы с ним знакомы». Тут я положил конец этому сюжету и просто сказал: «Нет. У вас неверный источник информации. Да, я вспомнил теперь эту историю, которая скорее насмешила всех, но при всём том, я этого студента не знаю, знаком не был и ничего сказать, кроме всем уже хорошо известного не могу». Он меня успокоил ещё раз, что «ничего страшного в Консерватории не произошло, но вот некая группа студентов что-то там обсуждает, читает, и вот он только хотел меня спросить, что я об этом знаю или слышал?» Я повторил ещё раз то же самое, он меня поблагодарил за потраченное время, помог надеть пальто, милейшим образом распрощался, снова настоятельно попросив никому и ничего не говорить о нашем разговоре. Я пробыл в Райкоме не более получаса, но по выходе мне казалось, что был я там довольно долго.

Для чего понадобилось меня вызывать к представителю КГБ, я так и не понял. Были ли это «смотрины»? Рекомендовал ли меня ему или «им» мой приятель? Этого я никогда не узнал. Но с тех пор меня никто больше никуда и никогда не вызывал, ни о чём не спрашивал ни письменно ни устно. Никаких бумаг мой собеседник меня также не просил подписать. Так это и осталось загадкой.

Через три года, когда я уже был в аспирантуре, этот мой старый приятель сделал всё возможное, чтобы в будущем моей ноги не было в Консерватории в качестве преподавателя. Хотя полностью его план не осуществился – я был преподавателем на почасовой оплате, но не на кафедре скрипки, а на кафедре дирижирования. Михаил Никитич Тэриан заведовал кафедрой оперносимфонического дирижирования, и сделал для меня такую работу– читать лекции дирижёрам-аспирантам о технике игры на струнных инструментах – на всё то время, пока я был концертмейстером Камерного оркестра Консерватории. Знал он нас всех с детства, и общение с ним было в высшей степени приятным по-человечески, и исключительно полезным с точки зрения профессиональной. Он был знатоком квартетного и ансамблевого музицирования, что было особенно полезным для меня в те годы.

А бывшему своему приятелю я, наверное, за его «дружеское участие» в моей несостоявшейся консерваторской карьере на кафедре скрипки должен быть ещё и благодарен. Не поступи я в Большой театр, никак не мог бы в будущем работать в Метрополитен опере. Так что иногда своих неожиданных врагов нужно бы и поблагодарить…

Но, пожалуй, самым примечательным было то, что ни мой бывший соученик, считавшийся моим другом, ни моя подруга, с которой я тогда встречался и о которой речь впереди – оба они не проявили ровно никакого интереса к этому времени, которые я потратил на посещение «Райкома». Даже сегодня это совпадение кажется мне немного загадочным. А может быть нет?

* * *

В мае 1959 года мой сосед Володя Буше женился и навсегда покинул Большую Калужскую. Некоторые его приятели, иногда появлявшиеся у нас в квартире, которых я знал уже не один год, тоже обзавелись своими семьями довольно рано.

Свадьбу праздновали в квартире его невесты в Колобовском переулке на Петровке. Мы приехали с Александром Борисовичем Буше и его женой в Дом бракосочетаний, а оттуда прямо на квартиру, где теперь предстояло жить Володе. Мы были давно знакомы и с невестой и большинством её друзей, но на самой свадьбе были и новые лица. Там я познакомился со своей новой приятельницей, о которой шла речь выше. Она была дочерью профессора одного из московских ВУЗов и учительницы (как я позднее узнал – мать её была дворянского происхождения, семья которой владела до революции довольно большой земельной собственностью в Воронежской губернии). Вскоре выяснилось, что она была родственницей моей давнишней соученицы Инны Юшкевич – её брат был женат на Инне к тому времени уже около семи лет. Он был специалистом по немецкому языку, часто отсутствуя в Москве по делам службы в Восточной Германии. Правда, как я потом узнал, он бывал по полгода и больше в отъезде, но никогда жена не сопровождала его даже в очень длительные командировки. Я не задавал вопросов, но выяснилось как-то само собой, что он находился на военной службе, а чем занимался – можно было догадываться.

Моя новая приятельница, несмотря на свои двадцать лет уже побывала замужем, и как вскоре стало ясным, не оставляла идею нового замужества и её скорейшего воплощения в жизнь. Такое положение вещей выходило за рамки обычных даже романтических отношений, так как с одной стороны ясно преследовалась чёткая и определённая цель. Так с самого начала отношения стали осложняться и из-за полного непонимания специфики жизни и работы людей, посвящённых музыке (или балету, вокалу, да любому виду искусства), и нежелания принять это как данное в осуществлении моих жизненных целей.

Наступало лето. После концерта Бернстайна мы с родителями, как и в предыдущие годы выехали на дачу в «Отдых», где мне предстояло провести последнее лето перед окончанием Консерватории. Все дальнейшие перспективы были в совершенном тумане: так как пока что я не участвовал ни в одном международном конкурсе, то даже поступление в аспирантуру также было под большим вопросом. Такой, по крайней мере для меня, выглядела ситуация в то время. К этому прибавлялись, оказавшиеся неимоверно сложными взаимоотношения с новой подругой. Я проклинал свою «интеллигентность», не дававшую мне сил сказать в глаза правду о том, что я не имею ни малейшего желания думать о какой-либо женитьбе вообще и в частности. И поэтому эти отношения становились болезненно трудными и неразрешимыми. А тут ещё произошёл довольно странный случай: мать жены Володи Буше позвонила моей маме и сказала, что «она очень переживает, что я встречаюсь с подругой её дочери», – и что она «очень боится, что такой парень, как ваш сын достанется этой дряни!» Моя мама спросила, знает ли она какие-либо факты, подтверждающие такую неблагоприятную характеристику? Ответ был: нет, таких особенных фактов она не знала, но чувствует, что многое от неё скрыто, и потому она решила позвонить моей маме и предостеречь – по её словам «от возможных неприятностей».

Дачная жизнь текла своим чередом. Мы иногда по-прежнему собирались у кого-нибудь на даче, но мне нужно было думать очень серьёзно о дипломе, о правильном выборе программы для окончания Консерватории, а тут совершенно неразрешимые сложности отношений с моей новой подругой полностью выбивали меня из колеи. Я всё более чувствовал себя совершенно больным от всех перипетий и абсолютно неготовым к серьёзной работе над подготовкой диплома. Иногда моя приятельница навещала меня на даче, иногда я ездил в Москву, но всё это очень осложняло мою жизнь из-за несовместимости интересов двух молодых людей. Для моей подруги каждый вечер, проведённый дома был потерянным. Ей было необходимо ежевечерне бывать в какой-нибудь компании, куда-то пойти – неважно в театр или в кино, но важно не быть дома. Для меня было сущим наказанием бывать в таких компаниях, даже в новом доме Володи Буше, потому что на этом этапе всё, что не относилось к моим занятиям, было бесцельно потраченным временем. Через много лет, уже работая в Большом театре я поначалу удивлялся тому, что балетные солисты и не солисты, почти все, за небольшими исключениями, женились или выходили замуж, как правило, за своих коллег. Но как могло быть иначе? Кто ещё может лучше понять и разделить саму суть их посвящённости?

* * *

В июле-августе в Москве произошло из ряда вон выходящее событие – в парке «Сокольники» открылась Национальная выставка США, которую, конечно не следовало допускать вообще, по определению. Эта выставка была таким шоком для советских людей, что напоминала чем-то боксёрский «нокаут» в который была отправлена вся советская пропаганда – за десятилетия до и на десятилетия после этого события. Помню, что отец достал для меня два билета на выставку, и я пригласил тогда свою подругу; мы провели на выставке целый день. Я всё же старался даже с ней не очень распускать язык и не выражать особых восторгов от увиденного. Правда, до известной степени.

Совершенно убийственное впечатление производила выставка современных автомобилей. Она была размещена на открытом воздухе вне «геодезического купола», построенного американцами специально для выставки в Сокольниках. К тому времени подобные конструкции уже широко применялись для выставочных целей. Но то было на Западе. В Москве же этот купол сам стал событием дня – о нём писали в газетах, журналах, люди приезжали, даже не имея билетов на выставку, чтобы хоть издали увидеть такое чудо архитектурной и инженерной техники.

Автомобили казалось «прилетели» в Москву с другой планеты. Некоторые модели, и правда, имели сходство с фантастическими летающими аппаратами. Циркорама – круговой киноэкран, на котором демонстрировалась природа и города США.

Надо сказать, что конец 1950-х был пиком расцвета американской автопромышленности. Потрясающие воображение и сегодня дизайны кузовов машин, двухцветное покрытие, внутренняя отделка, цветовая гамма каждой фирмы, отлично представленная в каталоге выставки автомобилей. Одним словом, оторваться от этого зрелища было невозможно! Я возвращался к выставке машин раза четыре – хотя и сумел обзавестись каталогами всех автокомпаний, представивших здесь свою продукцию. Из-за огромного стечения народа я не ходил на выставку бытовой техники, но сумел впервые в жизни увидеть цветной телеэкран – и это тоже было волшебным зрелищем! Сильнейшее впечатление произвела выставка фоторабот одного из крупнейших в то время фотохудожников мира – Эдварда Стейхена, называвшая «Род человеческий». Она была посвящена человеческой жизни в различных странах мира – от рождения до смерти. Некоторые фото – например, документальные фотографии родов шокировали советского зрителя своей натуралистичностью. В целом фотовыставка была настолько непривычной для светского зрителя, что многие люди подолгу стояли перед некоторыми работами, размышляя, сопоставляя…

Власти не нашли ничего лучшего, как построить недалеко от территории выставки свой павильон с советскими автомобилями. Это было столь неостроумно, что после только что увиденных американских машин, казалось, что мы попали в другое столетие. Жуткие чёрные «Зилы», правительственные «членовозы» «Чайки» производили удручающее впечатление. Принцип – «А у нас – тоже!» никак тут не срабатывал.

Одно было совершенно ясно – никогда в Советском Союзе не будет производиться ничего подобного только что увиденному на выставке. Выставка стала сильнейшим ударом по пропагандистскому аппарату, но главное – увидеть всё это своими глазами значило только одно – никогда при существующем порядке вещей не будет достигнут этот уровень производства, качества, разнообразия товаров для обычных людей – никак не миллионеров. О ценах и зарплатах спрашивали очень многие. И это тоже было большим просчётом властей. Так сами того не сознавая власти подставили собственную голову под сокрушительный удар! Инстинктивно это понимали все посетители выставки. И хотя она была наводнена агентами ГБ, это никак не помогало – нельзя было закрыть глаза всем посетителям выставки. Да и весь обслуживающий персонал выставки прилично говорил по-русски и вполне был в состоянии отвечать на вопросы москвичей и не-москвичей.

* * *

Но выставка эта открылась в конце лета. А в целом мучительно долго проходило то летнее время – в прошлые годы такое радостное и прекрасное. Наступила осень. Как-то я был на концерте Игоря Безродного с Госоркестрм. Концертов Безродного я старался тогда не пропускать. Пригласил я и свою приятельницу. После концерта меня отозвал мой старый знакомый – виолончелист и сказал, что моя подруга участвовала в «секс-парти», как это называется теперь, а тогда это называлось по-другому. Он сказал, что его коллеги хотели бы, чтобы я об этом знал, и сделал для себя соответствующие выводы. Теперь я понял суть звонка матери жены Володи Буше.

Объяснение было крайне неприятным, но и это не стало до поры концом отношений. И тут я увидел французский фильм, конечно на закрытом для широкой публики просмотре в Доме кино. Это был фильм Клода Отан-Лара «В случае несчастья» («Еп cas de Malheur» по роману Жоржа Сименона) с участием Жана Габена и Брижит Бардо. Фильм сыграл решающую роль в возвращении к моей жизни и моральному выздоровлению. Он рассказывал об истории девушки – полу-проститутки, которая со своей подружкой решила ограбить маленький ювелирный магазин. Во время ограбления девушка удараяет старую жену хозяина магазина в глаз, после чего, забрав деньги, обе убегают. Полиция, однако, идёт по следу, и девушка решает обратиться к адвокату. Начинается детективно-любовная драма. Немолодой и состоятельный адвокат согласился защищать девушку на процессе, а расплачиваться она собирается, понятно, собой. Адвоката это вполне устраивает. Суд оправдывает двух девиц благодаря ухищрениям адвоката. Он не уходит от жены, но теперь снимает квартиру для своей молодой подруги, несмотря на то, что его девица продолжает свои встречи с прежним любовником. Вскоре девушка объявляет адвокату о своей беременности, от чего тот приходит в неописуемый восторг! Дальше – хуже. Адвокат совершенно не обращает внимания на постоянные связи своей любовницы с другими мужчинами – это его нисколько не останавливает. Он снимает ещё более шикарную квартиру для своей любимой, которая полностью подчинила своей воле опытного 50-летнего мужчину. Иногда кажется, что адвокат подыгрывает ей в своей, как бы мнимой, подчинённости возлюбленной, особенно в присутствии секретарши – старой девы и строгой дамы. Фильм кончается убийством девушки – её бывший любовник – молодой итальянский рабочий решил не отдавать богатому адвокату свою возлюбленную и просто её зарезал. Но сама жизненная реальность такой подчинённости мужчины с положением в обществе, теряющим из-за неё самого себя – всё это производило огромное впечатление, а в моей ситуации оказало на меня самое благотворное воздействие.

В начале январских зимних каникул я собрался с духом и написал прощальное письмо своей приятельнице, освобождавшее её от отношений со мной в поисках своего жизненного пути. Понятно, что я подвергся самым ужасным словам осуждения за такое «вероломство», хотя и не давал никаких обещаний в течении всего времени наших встреч – почти семи месяцев с июня 1959 по январь i960 года. Так, в конечном итоге с помощью фильма закончилась мелодрама, продолжавшаяся достаточно долго и отнявшая у меня много сил и времени, которое ушло в песок, не принеся ничего позитивного обеим сторонам. И всё же, вспоминая то время надо сказать, что оно всё-таки принесло и нечто положительное: для меня – неоценимый жизненный опыт, а для моей приятельницы – значительные познания в области музыки и исполнительского искусства.

* * *

Вскоре я заболел вирусным гриппом, а пока сидел дома услышал по радио запись трансляции концерта Иегуди Менухина из Будапешта, исполнявшего Концерт № 2 Белы Бартока для скрипки с оркестром.

Как-то, ещё в конце 1959 года в доме у Цыганова я увидел на пюпитре рояля ноты: «Барток. 2-й Концерт для скрипки с оркестром», издательство Буузи и Хокис (Лондон-Нью Йорк). Теперь, услышав по радио исполнение Менухина я был очень обрадован и взволнован: это был тот самый концерт! Счастливая случайность открыла мне новый мир. Концерт показался мне удивительно ясным, стройным по форме и замечательно национально-венгерским по языку. Он давал возможность продемонстрировать технический блеск, яркость и тембральное богатство скрипки. Прослушав исполнение Иегуди Менухина с оркестром Венгерского радио я тут же решил, что этим концертом буду заканчивать Консерваторию, хотя в Советском Союзе это сочинение ещё никто не играл. (В Москве его собирался играть Иегуди Менухин во время своего первого визита в СССР в декабре 1945 года. Собирался, но не сыграл. Трудно сказать, что тому было причиной, но вероятнее всего отсутствие времени для достаточного количества репетиций нового для московских оркестров произведения.)

Как и обычно, Д.М.Цыганов согласился с моим выбором. Нужно сказать, что впервые открыв ноты, уже имея запись Концерта Иегуди Менухина, я за первый день выучил лишь первую страницу. Дальше, конечно дело пошло быстрее – я начинал вживаться в мир бартоковской музыки – ладовой, а не тональной основы, импрессионистских эпизодов, а также использования автором в немногих местах додекафонной системы. Но всё это очень быстро стало «укладываться» в моих руках и голове. Довольно скоро мы приступили к репетициям с фортепиано. На весь Концерт я потратил два с половиной месяца тяжёлой работы. Вскоре я сыграл все три части на концерте в Малом Зале Консерватории с фортепианным сопровождением Марии Абрамовны Штерн, преодолевший необычные трудности с большим мужеством. Она была прекрасной пианисткой – ученицей проф. К.Н.Игумнова. Это и стало первым исполнением Концерта Бартока в Москве. В это же время Игорь Ойстрах готовил этот Концерт для исполнения с оркестром Московской Филармонии и дирижёром Геннадием Рождественским (едва ли кто-либо ещё в Москве был тогда способен продирижировать подобной партитурой). Рождественский приходил с партитурой в Малый зал на первое исполнение и даже на мой дипломный экзамен! В общем, Игорь Ойстрах, которого я знал с детства по ЦМШ, любезно и великодушно не написал на афише «первое исполнение», хотя и с оркестром Концерт в Москве впервые был сыгран именно им.

Концерт Бартока сыграл огромную роль в моей исполнительской судьбе. Произведение великого венгерского композитора было как раз тем, что я искал!

Музыка Бартока никогда не утрачивает своей свежести и новизны. Удовольствие, испытываемое каждый раз при исполнении этого Концерта, было ни с чем несравнимым. Соприкосновение с миром этой музыки оказывало благотворное влияние и на исполнение музыки Баха, его знаменитой «Чаконы», которая также входила в мою дипломную программу.

В моём окончательном выборе этого Концерта для диплома главную роль сыграл исполнительский гений Иегуди Менухина.

Этот Концерт был написан в 1937_3& году и посвящён другу композитора – скрипачу Золтану Секеи, который сыграл мировую премьеру в Амстердаме в марте 1939 года с оркестром Концертгебау под управлением Вилема Менгельберга. Теперь это исполнение можно услышать на «YouTube». Оно действительно поражает удивительно точной иллюстрацией всех указаний композитора, записанных в нотном тексте. Но при этом совершенно не одухотворённой иллюстрацией, и, уж конечно, никак не художественной интерпретацией. Иными словами, если молодой музыкант впервые услышал этот Концерт в исполнении Секеи, то едва бы его увлекла идея взяться за это сочинение с целью его разучивания и концертного исполнения. Вполне можно быть уверенным в том, что сам композитор был полностью удовлетворён таким подходом к его сочинению. То же самое происходило с Концертом для скрипки с оркестром Стравинского – любимым исполнителем автора был Самуил Душкин, который рабски следовал всем мельчайшим указаниям нотного текста. И что же? В результате такого подхода исполнитель был лишён главного – права на собственное выражение мира образов замечательного сочинения. Так же можно быть уверенным в том, что исполнение Концерта Стравинского Мильштейном, Ойстрахом, Менухиным, Стерном и другими мировыми знаменитостями не могло нравиться автору, видевшему своё сочинение, по словам Натана Мильштейна, «чем-то раз и навсегда застывшим, наподобие скульптуры».

* * *

Однако, до реализации своего плана начать срочно учить для дипломной работы Концерт Бартока мне следовало сыграть – также впервые в жизни – Концерт для скрипки с оркестром Бетховена. И снова в Большом зале Консерватории! Как и в предыдущих случаях с Концертами Хачатуряна и Моцарта я получил право на исполнение Концерта после объявленного в Консерватории конкурса где-то в декабре 1959 года. Теперь же, в начале февраля должен был состояться концерт, в котором участвовал маститый пианист Дмитрий Башкиров, выступавший с исполнением «Фантазии для фортепиано, хора и оркестра» Бетховена во втором отделении концерта.

Мы провели две репетиции с профессором Н.П.Аносовым, учителем моего дирижёра – китайского студента Консерватории. Общение с Николаем Павловичем было в высшей степени лёгким и приятным – он сел за рояль и аккомпанировал мне, а его студент дирижировал по партитуре, которую он превосходно знал. Он отлично чувствовал ансамбль, и уже во время наших репетиций с оркестром у меня было такое ощущение, что я играю скорее с одним пианистом, а не с целым оркестром – до такой степени с ним было удобно играть.

Мне кажется, что то было одним из моих самых удачных сольных выступлений – играть на эстраде всеми любимого Большого зала это великое сочинение было большой честью, огромной ответственностью, но и не меньшим удовольствием от соприкосновения с бессмертной музыкой Концерта.

Каденции Крейслера ко всем трём частям казались естественной частью музыки самого Бетховена. Чувствовал я себя на эстраде в тот незабываемый вечер превосходно, так как мне удалось полностью сосредоточиться на главном: с помощью всех возможных для меня звуковых и технических ресурсов погрузиться в духовные глубины бетховенской лирики второй части Концерта, героического начала 1-й, и народно-танцевального характера финала. Высочайшая одухотворённость и философская лирика главных эпизодов 2-й части, казалось, поднимала сама по себе всех нас – и слушателей и исполнителей. Такие моменты единения с гениальной музыкой Бетховена на эстраде – счастливейшие мгновения в жизни музыкантов.

Мы с моим партнёром – дирижёром имели очень хороший успех, а Цыганов, как мне показалось, совсем не ожидал от меня такого самообладания, полного владения собой, и наилучшей реализации на сцене своих возможностей музыканта и законченности нашей совместной работы, вынесенной на такой широкий и почётный форум в Большом зале.

На тот концерт пришли все мои друзья: вся компания Володи Буше, многие соученики и даже бывшие одноклассники по ЦМШ, которые уже не учились в Консерватории, но связи с музыкой не порывали.

Теперь всё снова пошло по восходящей линии – Бетховен оказал влияние на мой подход к Бартоку, а Концерт Бартока на исполнение Баха и вообще на моё будущее. Портрет Бартока висит на стене пердо мной с тех пор уже больше 50-ти лет.

* * *

День окончания Консерватории и дипломный экзамен решал на тот момент главное – получение рекомендации в аспирантуру. Теперь я с нетерпением ожидал день, когда выйду на эстраду Малого зала и сыграю так полюбившийся мне Концерт Белы Бартока и всё остальную программу. День этот, наконец, настал, но мне дали время самое для меня самое неудобное – в час дня. Дело в том, что за годы лечения я приобрёл привычку есть по часам, и в три я всегда обедал. На голодный желудок, без «горючего», понятно, играть большие программы невозможно. Великие артисты ели каждый в удобное для них время, но как правило не позднее, чем за два часа до выступления. Я решил, что лучшим вариантом будет съесть что-то лёгкое не позднее 12 дня, после чего ехать в Малый зал. Всё было хорошо. «Чакону» Баха для скрипки соло я начал играть где-то в начале второго. Это великое Баховское творение идёт в среднем около 15 минут. После чего мы с Марией Абрамовной Штерн сыграли весь Концерт Бартока с максимальным подъёмом и постарались со всей ясностью раскрыть достаточно сложный мир образов великого венгерского мастера. Действительно редкое сочетание модернизма, импрессионизма и народной венгерской (но не цыганской!) основы музыкального языка – все эти компоненты следовало сделать ясными сразу, даже для тех, кто этого сочинения не знал и не слышал. Такова была «сверхзадача» при исполнении Концерта. Конечно, сидевший в жюри Д.Ф.Ойстрах уже достаточно хорошо знал этот Концерт, так как в это же время его учил Игорь Ойстрах. Несколько профессоров также знали музыку Концерта. А.В.Свешников также был членом жюри и присутствовал при выступлениях всех дипломников в тот день. Он сам для себя решал вопрос о кандидатах в аспирантуру, и потому своё мнение основывал на слышанном им самим.

Как позднее рассказывал Цыганов, Д.Ф.Ойстрах был впечатлён нашим исполнением Бартока и даже сказал вслух, что подумывает о том, чтобы и самому выучить это изумительное сочинение. Как уже говорилось, Геннадий Рождественский, хотя и не был членов жюри, стоял на балконе с партитурой и следил по ней за всеми нюансами нашего исполнения. После окончания финала Концерта, я уже час простоял на эстраде и чувствовал, что если жюри захочет слушать что-нибудь ещё, то я должен буду попросить разрешения на хотя бы пятиминутную паузу. Но у жюри, как оказалось, больше и не было времени, так как весь ход экзамена уже выходил за предварительное расписание более, чем на полчаса. Так что меня поблагодарил А.В.Свешников и мой экзамен на этом был закончен.

Теперь оставался экзамен по квартетному классу и по классу камерного ансамбля. Оба экзамена сошли самым лучшим образом, особенно наше исполнение Трио Шумана с моими сокурсниками – замечательной пианисткой Риммой Бобрицкой и виолончелистом Виктором Апарцевым.

Через несколько дней мы все были вызваны в кабинет Ректора, где каждому было сказано, что его ожидает в недалёком будущем – распределение на работу, или рекомендация в аспирантуру. А для некоторых – и то, и другое, потому и само распределение на работу носило формальный, скорее теоретический характер. В тот год было рекомендовано рекордное количество скрипачей – сразу шесть дипломников! Помню, как меня вызвали в кабинет Свешникова. Я не знал о происходившем до моего прихода. Собственно – я узнал обо всём много позже. Как оказалось, один из моих друзей, когда речь зашла о его распределении во Владимирскую Филармонию сразу же сказал: «А почему вы не предлагаете это подписать Штильману?» Это говорил мной многолетний приятель… На это Александр Васильевич Свешников ответил: «Сейчас мы разговариваем с вами, а со Штильманом мы будем говорить в своё время. К вам это отношения не имеет!» В общем, всё сошло благополучно и шесть скрипачей получили рекомендацию в исполнительскую аспирантуру.

Впервые за всё семилетнее пребывание в Консерватории мои усилия принесли объективный успех. Теперь нужно было готовиться к новым экзаменам, и на совершенно новой основе – коллоквиум сразу по пяти музыкальным предметам представлял собой значительную трудность: сюда входили история скрипичного искусства, методика, музыкальная литература, гармонический анализ и анализ форм сочинений, игравшихся нами, а также вопросы, не связанные с собственным репертуаром. Вопросы должны были задавать специалисты по каждому из предметов коллоквиума. Таким образом, подготовка к этому необычному экзамену была исключительно интересной и полезной. Но всё это должно было иметь место лишь в сентябре. Пока же можно было немного перевести дух и отдохнуть хотя бы недели две.

* * *

Каждое пребывание в Доме творчества кинематографистов «Болшево» с 1948 года было связано с особыми воспоминаниями. Там мы впервые увидели фильм «Гроздья гнева» по Стейнбеку, «Машинист» Пьетро Джерми, а тем летом 1960-го года ещё до показа на «большом экране» – то есть до массового проката – «Римские каникулы» – с участием Грегори Пека и Одри Хэпберн. Моим соседями были профессор Измайлов, очень похожий на Булганина и молодой человек, работавший в советском Консулате в Канаде. Он взахлёб рассказывал о профессиональном канадском хоккее. Познакомился я тогда с милейшей молодой парой. Оказалось, что мир всё-таки тесен – Ирина Ошуркова была дочерью известного кинооператора Михаила Ошуркова, которому обычно доверялись съёмки членов правительства. Муж Ирины был очень остроумным и весёлым человеком. Следующей весной у них родился сын. Мы даже поддерживали контакты почти все три моих аспирантских года. Потом жизнь несколько разбросала нас в разные стороны, но неожиданно моя жена с сыном встретили Ирину с её сыном летом 1974 года, также в доме творчества кинематографистов – только на Кавказе – в Пицунде.

Эта юная пара тогда составила мне очень приятную компанию, но пробыть там я мог только две недели. Нужно было возвращаться в Москву для подготовки к экзаменам – нужна была библиотека Консерватории, нам полагались и какие-то консультации в августе. Ну, и главное – новая подготовка к уже постдипломному прослушиванью снова в Малом зале Консерватории.

Экзамены не вызывали опасений, за исключением одного – по «марксистко-ленинской эстетике». Хотя времена Трошина, казалось, были в прошлом, но опасаться недавно назначенного зав. кафедрой марксизма был можно и нужно. Мой более расторопный приятель, тот самый, который недавно «выступал» на комиссии в кабинете Ректора, нашёл, как выяснилось потом, свой «ход» к зав. кафедрой и договорился с ним о частных уроках для подготовки к экзаменам именно с этим заведующим кафедрой! Честно говоря, я ничего тогда не знал ни о биографии, ни о человеческих качествах нового зав. кафедрой, но его высокомерие и заносчивость, проявленные к некоторым ещё в последний наш студенческий год, вселяли в меня смутный страх. Волноваться, быть может, тогда вообще не стоило, но всё же мы не знали сколько мест в аспирантуре даст Министерство культуры, а потому оценки казались очень важными. Пока шли приёмные экзамены по специальности, всё было хорошо. Я снова очень успешно сыграл Концерт Бартока, и даже отлично прошёл коллоквиум (продолжавшийся в моём случае почти полтора часа!). Остался один последний экзамен. Тот самый.

Цыганов пришёл со мной на экзамен, сел рядом и я начал что-то читать из своих записок, с трудом шевеля языком. Потом, неожиданно для себя порвал свои записки и начал говорить «своим текстом». То есть вообще-то текст был не мой, но я в совершенстве владел псевдо-марксиситкой терминологией. Сыпал стандартными фразами, цитатами – память было тогда отличная – словом всегда и на всех этапах чувствовал себя в «марксистских науках» вполне уверенно. И вот теперь я неожиданно вновь обрёл ту самую свою «форму», позволявшую мне говорить на любую тему моего билета с одинаковой уверенностью.

Наконец всё осталось позади. Примерно дней через пять мы узнали, что Министерство щедро даровало нам шесть мест (не следует забывать, что мы должны были получать стипендию в размере 65 рублей в месяц. Манна небесная! Всю Консерваторию я не мог получать стипендию из-за считавшихся высокими заработков отца. А теперь я мог чувствовать себя просто богатым!)

Сдав все экзамены, после приказа о зачислении в аспирантуру, занятия в которой начинались, если не ошибаюсь с 1-го ноября, я снова приехал в «Болшево» на неделю. Там почти никого не было, кроме режиссёра Марлена Хуциева, режиссёра-документалиста Ирины Владимирвны Венжер, которую я знал с детства и ещё двух-трёх людей. В конце октября i960 года выпал глубокий снег – сразу началась зима!

Выйдя вечером погулять, я не подумал о том, что уборщица закроет главный вход на ключ. Погуляв с полчаса и решив возвращаться в дом, я понял, что стоять тут могу и до утра! Вход в котельную также был заперт на ключ. Вход в столовую, конечно, был закрыт, и там было полутемно, так как дело было после ужина. Наконец в поле зрения в главных дверях появился Марлен Хуциев! Он оказался просто спасителем. Я прочувствованно поблагодарил его за его волшебное появление. Если честно, я тогда не видел ни одного его фильма, как не видел их вообще никогда. Наверное это не украшает биографию москвича, но что поделать – так оно было. На следующее утро я уехал в Москву. Начинались занятия в аспирантуре.

* * *

По приезде в Москву я узнал, что днём звонил Цыганов и просил, как только я вернусь срочно ему позвонить.

Выяснилось, что Министерство культуры РСФСР решило провести Всероссийский конкурс скрипачей, пианистов и виолончелистов. Цыганов сказал, что мне необходимо принять участие в этом конкурсе, тем более, что я только что был принят в исполнительскую аспирантуру. Программа у меня практически вся была давно выучена – это были в основном популярные пьесы Баха, Моцарта, Бетховена, Чайковского, а на финале можно было играть с оркестром концерт по своему выбору.

За всей организацией этого конкурса стоял М.Н.Анастасьев* – бывший виолончелист, сделавший советскую бюрократическую карьеру, как и многие соученики его поколения главным образом по партийно-профсоюзной линии. В это время он был заместителем директора Консерватории.

(* Не хотелось бы, чтобы мой «благожелатель» казался каким-то исчадием ада. Он был абсолютно типичной фигурой для «руководителей музыки» тех лет. То есть «рукой власти», с помощью которой та осуществляла свои приказы и установления. Вот, что о нём написано в книге «Московская Консерватория в годы Великой Отечественной войны»: Анастасьев, Михаил Николаевич (1915–1974) – виолончелист, музыкально-общественный деятель. Учился в Музыкальной школе им. Гнесиных, затем в Училище им. Гнесиных. В 1938 году поступил в Московскую Консерваторию – окончил в 1949 году. Параллельно работал в Театре им. Революции.5 июля 1941 года ушёл в народное ополчение. В середине августа вместе с группой консерваторцев был отозван для обучения в Московском Краснознамённом пехотном училище им. Верховного совета РСФСР, находящегося в г. Белёв Тульской области. По окончании училища – в связи с полученной травмой – занимал руководящие должности в РВК (районном военном комиссариате, то есть военкомате. Выделено мной – АШ.) После окончания Великой Отечественной войны работал в оркестрах (в каких – не указано – А.Ш.) с 1954_5& и с 1970-73 годах – директор ЦМШ при МГК. В 1958-60 годах заместитель директора Московской Консерватории. 1963-70 годах первый заместитель директора Большого театра. С 1973-го начальник управления международных конкурсов (так написано в книге. Скорее всего – начальник отдела международных конкурсов Мин. Культуры СССР – А.Ш.), заместитель директора Госконцерта. Награждён медалью «За победу над Германией» и многочисленными грамотами». Вот официальная биография этого человека. Здесь не сказано, что к концу жизни он был переведён на более низкие должности. Ещё в бытность зам. Директора Большого театра (где он никакой роли не играл, чему я был свидетелем, работая там уже с 1966 года) Анастасьев женился на молодой девушке, работавшей в «мимическом ансамбле» театра, то есть танцовщице, не входящей в труппу балета. По слухам Анастасьев стал много пить, а в отношениях с женщинами не знал никаких преград. Конец Анастасьева был ужасен. Во время очередного любовного свидания в своей квартире с какой-то певицей, домой явилась раньше времени его молодая жена. Анастасьев решил перелезть на соседний балкон и скрыться на время в квартире соседей. Как был, в трусах и майке, он при передвижении с одного балкона на другой сорвался и разбился насмерть о единственный декоративный камень, находившийся внизу во дворе кооперативного дома, где была его квартира. Летом 1974 года эта история стала известна всем артистам, работавшим тогда в Большом театре).

Цыганов имел свои цели и планы. Он хотел во что бы то ни стало убедить меня принять участие во Всероссийском и Всесоюзном Конкурсах скрипачей, так как в силу ряда обстоятельств у него в этот момент не было ни одного подходящего кандидата, который бы мог представлять его класс на этих двух конкурсах. Мне же играть совсем не хотелось, потому что Анастасьев уже высказывался вслух по поводу моего возможного участия, и я знал, что он приложит все усилия, чтобы не дать мне выйти в финал. Музыкантом его можно было назвать с большой натяжкой. Я говорил с Цыгановым об этом совершенно откровенно, однако он надеялся на лучшее. «Я, – говорил он, – буду председателем жюри этих конкурсов, и если не сейчас, то когда? Я постараюсь, чтобы твою игру оценили по достоинству». Он знал о высказываниях Анастасьева, и сам испытывал к нему антипатию, как к бездарному и ленивому студенту, дорвавшемуся теперь до власти. В конце концов, я поддался уговорам своего профессора и сдался, подав заявление об участии в Конкурсе. Сегодня оглядываясь назад, я вполне понимаю Цыганова – участвовать в конкурсах тогда было моей прямой обязанностью – как аспирант исполнительского отделения я получал за это стипендию.

Я играл в финалах обоих конкурсов с оркестром, хотя Анастасьев говорил вслух: «Я ставлю ему самые низкие баллы, а он всё равно как-то проходит на следующий тур!» Это происходило потому, что несколько профессоров оценили мою игру по достоинству и ставили мне оценки, которые считали справедливыми. Это были: профессор Ленинградской Консерватории Беляков, Тбилисской – Беридзе и Минской – Братишников. В моём и Цыганова присутствии, тем не менее Анастасьеву пришлось добывать для меня партитуру 2-го Концерта Прокофьева для скрипки с оркестром для финала Конкурса. Помню его разговор по телефону с Тамарой Ивановной Ойстрах относительно получения этой партитуры из библиотеки Ойстраха. Его голос был таким медоточивым, что никому бы не пришли в голову его истинные намерения в отношении меня, для которого он просил эту партитуру. Помню разговор Цыганова с Анастатсьевым, пока Т.И.Ойстрах искала партитуру: «Вы помните, Дмитрий Михайлович, как играл Юра Силантьев на конкурсе в 1945 году? Какой талант!» «А что толку! – раздражённо заметил Цыганов, – талант без работы ничего не даёт и никуда не ведёт! Он был всегда лодырем и пьяницей!» Справедливости ради нужно сказать, что хотя Цыганов был прав в отношении Силантьева-скрипача, но всё же Юрий Силантьев был заметной фигурой в музыкальной жизне Москвы: став дирижёром, он много лет руководил эстрадным оркестром Всесоюзного Радио.

Но мой «доброжелатель» сделал своё дело и результаты его специально заниженных оценок сказались: я получил диплом, следовавший сразу за основными премиями! Цыганов казался сломленным и я же его утешал. «Вы сделали всё, что могли, я тоже старался, – говорил я, – но с Анастасьевым бороться невозможно, так что не стоит больше переживать из-за этого».

И всё же, несмотря на столь неприятную реальность, январь 1961 года, предшествовавший конкурсам, был наверное, самым лучшим временем за все 13 лет моих отношений с Дмитрием Михайловичем… В те дни он продемонстрировал, что способен дать нечто совершенно исключительное, запомнившееся на всю мою дальнейшую жизнь в музыке. Собственно, наши занятия шли на уровне высших исполнительских задач, и вообще не были ни уроками, ни репетициями. Мы оба были вдохновлены от соприкосновения с великими произведениями скрипичной литературы: «Чаконой» Баха, пьесами Чайковского, музыкой Бетховена, Бартока, Шостаковича. Так в «Размышлении» Чайковского, столь часто исполняемой пьесе, он нашёл столько глубинных ассоциаций с оперной музыкой Чайковского, что пьеса, начиная с фортепианного вступления, зазвучала совершенно по-новому (он просил Нину Хапову, аккомпанировавшую мне на Всесоюзном конкурсе играть это вступление так, как звучит виолончельное соло в арии Мазепы. Она исполнила это настолько впечатляюще, как впрочем и всю остальную программу, что несмотря на её выступления со мной, – тот же Анастасьев был инициатором присуждения ей специального учреждённого диплома «лучшего аккомпаниатора-ансамблиста Всесоюзного конкурса»).

Цыганов нашёл новые точки кульминаций, новый исполнительский план. Всё это заражало нас обоих энтузиазмом и волнением перед как бы вновь открывшемся прекрасным.

В пьесе Чайковского «Вальс-скерцо» он вспоминал вершинные взлёты в интерпретации Мирона Полякина (и никого больше!) Действительным результатом нашей работы была свежая и интересная трактовка столь заигранных произведений. Даже скупой на похвалы Д.Ф.Ойстрах сказал Цыганову: «Да, он сумел меня заинтересовать! Я хотел уйти после “Чаконы”, а остался слушать всю программу».

Это время было прекрасным потому, что не хотелось думать ни о чём, кроме музыки, и несмотря на все привходящие обстоятельства, в артистическом смысле это было на уровне того лучшего, что было задумано и доведено до конца – до выступления на эстраде.

Можно было бы не касаться этого периода столь подробно, если бы не это замечательное, совместно проведённое время, ярко отразившее возможности Цыганова – педагога и артиста.

* * эд

Только в 1963 году подул новый ветер, что-то слегка изменилось, и мораторий на участие в международных конкурсах многих моих соучеников и меня наконец перестал существовать. В те годы, как уже говорилось, без премии на международном конкурсе нечего было и думать о приличной работе в учебном заведении, концертной организации или в одном из лучших оркестров. Всех нас из этой странной группы «распределили» по разным конкурсам. Выбирать не приходилось. Сегодня вся тогдашняя возня с конкурсами кажется смешной и глупой, тогда же это был вопрос жизни – как паспорт или сертификат с правом на профессиональную работу. Так после приезда с Конкурса из Будапешта, получив премию, я хотя бы мог полноценно работать в Концертном Бюро Московской Филармонии. Но до той поры должно было пройти ещё три года.

Предыдущая главаГлава 40 из 50Следующая глава