— Я сейчас уезжаю. Я… я хотел узнать, — он вновь посмотрел на дверь, — вам действительно хорошо здесь?
— Хорошо, — торопливо ответила я.
— Вы проводите время только в обществе вашей кузины? — продолжил он, окинув взглядом стол, накрытый для двоих.
— Да. Но мы с Милли очень счастливы вдвоем.
— Замечательно. Однако, наверное, здесь нет учителей, что обучали бы рисованию, пению — всему, положенному молодым леди. Нет? Никаких учителей?
— Нет. Мой дядя считает, что мне следует запастись здоровьем.
— О, это мне известно. А коляску с лошадьми так и не доставили? Когда ждете?
— Я на самом деле не могу сказать. И уверяю вас, особенно не беспокоюсь из-за отсутствия коляски. Бродить по поместью — настоящее удовольствие.
— Вы пешком добираетесь до церкви?
— Да. У экипажа, принадлежащего дяде Сайласу, требуется сменить колесо, как он объяснил.
— Молодой леди вашего положения не пристало, знаете ли, обходиться без экипажа. У вас есть верховая лошадь?
Я покачала головой.
— Ваш дядя, как вам известно, располагает средствами на ваше содержание и образование.
Да, что-то об этом было в завещании… И Мэри Куинс сетовала на то, что опекун «старается и фунта в неделю не потратить на наш пансион».
Я промолчала и опустила взгляд.
Черные пронзительные глаза доктора Брайерли вновь на миг обратились к двери.
— Он добр к вам?
— Очень добр… ласков и нежен.
— Почему он лишает вас своего общества? Он когда-нибудь обедает вместе с вами, пьет чай, беседует? Вы много видитесь с ним?
— Он несчастный инвалид, у него особый режим. Мне бы на самом деле хотелось, чтобы вы вникли в этот случай: он, я думаю, часто подолгу пребывает в беспамятстве, и разум его иногда странно слабеет.
— Осмелюсь сказать — испорчен с юных лет. Я заметил опий, приготовленный у него во флаконе… Ваш дядя им злоупотребляет.
— Почему вы так решили, доктор Брайерли?
— Средство приготавливается на воде… повышение концентрации ведет к помутнению сознания. Вы даже не вообразите, сколько этого зелья они способны проглотить. Почитайте «Любителя опиума»{52}. У меня было два случая, когда доза превышала ту, что у де Квинси. Новость для вас? — И доктор невозмутимо рассмеялся над моей наивностью.
— Что же, по-вашему, его беспокоит? — спросила я.
— Не имею представления, но, возможно, он только и делает, что тем или иным способом воздействует на свои нервы и мозг. Эти любители удовольствий, не ведающие иных стремлений, совершенно изнашивают себя и дорого платят за свои грехи. Значит, он добр и ласков, но передал вас на руки вашей кузине и слугам. Люди здесь воспитанные, любезные?
— Не знаю, что и сказать… Здесь есть человек по имени Хокс и его дочь, которые очень грубы, порой ведут себя даже оскорбительно; они говорят, мой дядя приказал им не пускать нас в некоторые уголки поместья, но я не верю, ведь дядя Сайлас не упомянул об этом, когда я сегодня пожаловалась на Хокса.
— Куда именно вас не пускают? — живо поинтересовался доктор Брайерли.
Я объяснила как можно подробнее.
— Отсюда видно? — Он выглянул в окно.
— О нет.
Доктор пометил что-то в своей записной книжке, а я добавила:
— Я совершенно уверена, что дядин запрет — это выдумка Дикона; он такой нелюбезный, неучтивый человек.
— А что вы скажете про ту старую служанку, которая все заходила в комнату вашего дяди?
— О, это старуха л’Амур, — ответила я, впрочем, ничего не прояснив своим ответом, ведь я употребила прозвище, которым наградила ее Милли.
— А эта вежлива? — спросил он.
Нет конечно же. Она была неприятнейшей, даже зловредной старухой. Мне почудилось, что я вновь слышу, как она грубо бранится.
— Не слишком хорошее у вас общество, — проговорил доктор Брайерли. — Но где один, там появятся и другие. Вот, я как раз читал… — Он открыл томик, заложенный пальцем, и прочел несколько фраз, смысл которых я хорошо помню, хотя точные слова, конечно, позабылись.
Фрагмент был из той ужасной части книги, где описывалось состояние про́клятых, и в нем говорилось, что, независимо от физических причин, которые сводят этих несчастных под одной крышей и усиливают их отторгнутость от высших духов, существуют симпатии, склонности, нужды, сами собой порождающие жалкую стадность, но вместе с тем и отверженность.
— А другие слуги? Лучше? — продолжил он расспросы.
Мы мало видели других, исключая старого Жужеля, дворецкого: будто крохотное механическое создание, с каркасом из сухих косточек, он возникал то тут, то там, нашептывал что-то, ни к кому не обращаясь, и улыбался, когда накрывал на стол, а в остальном, казалось, совершенно не осознавал внешнего мира.
— Убранство комнаты совсем не во вкусе мистера Руфина, разве ваш дядя не мог позаботиться, чтобы меблировка была чуть изящнее? Это его прямая обязанность, я считаю! — Доктор Брайерли немного помолчал, а потом, все так же посматривая на дверь, проговорил тихо, с настороженностью, но очень отчетливо: — Вы больше не думали о том деле? Не желаете, чтобы ваш дядя отказался от опекунства? Не следует придавать большое значение его решению. Вы могли бы оплатить его отказ, если… цена будет разумной. И я считаю, вы позаботитесь о своих интересах, мисс Руфин, поступив таким образом… только бы выбраться, если возможно, из этого места.
— Но я совсем не думала об этом. И я счастливее здесь, чем ожидала. Я так привязалась к кузине Милли.
— Сколько времени вы уже здесь, если говорить точно?
Я ответила, что два — нет, три месяца.
— Вы видели вашего кузена, молодого джентльмена?
— Нет.
— Гм. Вам не одиноко? — поинтересовался он.
— Здесь не принимают гостей, но меня же предупредили.
Доктор насупившись изучал свой видавшей виды башмак и тихонько постукивал каблуком об пол.
— Нет, вам все же очень одиноко, и общество здесь негодное. Вам было бы веселее где-нибудь в другом месте. У леди Ноуллз, например, а?
— О, там — конечно. Но мне хорошо и здесь: на самом деле я провожу время очень приятно, и мой дядя добр. Стоит только сказать, что́ мне досаждает, и он постарается все исправить — он постоянно твердит мне об этом.
— Нет, здесь неподходящее место для вас, — повторил доктор Брайерли. — Разумеется, что касается вашего дяди, — продолжил доктор, видя удивление на моем лице, — все верно; но он совсем беспомощен. Как бы то ни было, подумайте еще раз. Вот мой адрес: Ханс Эмманьюэл Брайерли, доктор медицины, Кинг-стрит, семнадцать, Ковент-Гарден, Лондон. Смотрите не потеряйте… — Он вырвал листок с адресом из своей записной книжки. — Моя пролетка у дверей. Вы должны… вы должны… — Он смотрел на часы. — Запомните, вы должны серьезно подумать. И никому не показывайте листок. Не оброните его где-нибудь. Лучше всего нацарапать адрес на дверце шкафа изнутри, но не ставьте мое имя — вы его запомните, — только адрес. А листок сожгите. Куинс с вами?
— Да, — сказала я, довольная, что могу хоть чем-то его порадовать.
— Хорошо, не отпускайте ее от себя, это тревожный знак, если они захотят удалить ее. Не соглашайтесь, смотрите… И дайте мне знать, я тут же приеду. Все письма, которые вы получаете от леди Ноуллз, — она ведь, как вам известно, очень откровенна в речах, — лучше сразу жечь. Я слишком задержался, однако… Запомните, что я сказал вам: булавкой нацарапайте адрес, листок сожгите и не проговоритесь ни единой живой душе об этом. До свидания. О, я унес вашу книгу!
И в лихорадочной спешке, коротко мне кивнув, он подхватил свой зонтик, саквояж, жестяной сундучок и стремительно вышел из комнаты. Через минуту я услышала стук колес его экипажа.
Я посмотрела ему вслед и вздохнула: тяжелые предчувствия, мучившие меня еще до отъезда в Бартрам-Хо, вновь пробудились в душе.
Мой уродливый, вульгарный и при всем том истинный друг исчез за гигантскими липами, прятавшими Бартрам от мира, — пролетка, с саквояжем доктора на верху, скрылась из виду, и я вновь тяжело вздохнула. Когда тени от сплетавшихся в вышине ветвей вновь легли на дорогу, я почувствовала себя беспомощной, покинутой. Опустив глаза, я увидела, что держу в руке адрес доктора Брайерли.
Я сунула листок за корсаж и быстро и бесшумно взошла по лестнице, опасаясь, как бы старуха опять не поджидала меня на площадке, чтобы позвать в комнату дяди Сайласа, — под его взглядом я выдала бы себя.
Но я благополучно достигла своей комнаты незамеченной и заперла за собой дверь. Прислушиваясь, я трудилась: острием ножниц царапала адрес там, где посоветовал доктор Брайерли. Потом, все время страшась, что кто-нибудь постучит и застанет меня, достала спички и обратила опасный клочок бумаги в пепел.
Впервые я испытала неприятное чувство, связанное с необходимостью хранить тайну. Это обособляющее положение причиняло мне непомерную боль, ведь по натуре я была очень открытой и нервической девушкой. Я непрестанно спохватывалась в последний момент, что вот сейчас обнаружу свою тайну à propos de bottes[90], непрестанно укоряла себя за двуличие. И всякий раз меня охватывал ужас, когда чистосердечная Мэри Куинс приближалась к шкафу или добрая душа Милли желала узреть чудеса моего гардероба. Я бы все отдала, только бы подойти, указать на буквы, тоньше волоса, и сказать: «Это адрес доктора Брайерли в Лондоне. Я нацарапала эту надпись острием ножниц, приняв все предосторожности, чтобы никто — даже вы, мои добрые друзья, — не застал меня врасплох. С тех пор я хранила секрет ото всех и дрожала, когда ваши не ведающие притворства лица заглядывали в шкаф. Теперь вы все знаете. Сможете ли вы когда-нибудь простить мне этот обман?»
Но я не решалась открыть им надпись, не решалась и уничтожить ее, о чем тоже подумывала. Наверное, нет другого такого нерешительного человека на свете. Только в минуты глубокого волнения или в страстном порыве я могу действовать. Тогда я преображаюсь, становлюсь проворной и смелой.
— Кто-то, по-моему, уехал отсюда прошлой ночью, мисс, — однажды утром сообщила с загадочным кивком Мэри Куинс. — Было два часа, у меня так болели зубы, что я сошла вниз за щепотью перца, а зажженную свечу оставила при вас на случай, ежели вы проснетесь. И когда я уже поднималась по лестнице, нет, когда уже была на площадке, со двора, от того конца галереи, что бы вы думали, я услышала? Лошадиный храп и редкие, приглушенные людские голоса, вот что. Я — к окну, выглянула. И точно: лошади, вижу, стоят, впряженные в экипаж, и малый на верх коробку грузит; тут и сундук с саквояжем подоспели. А в дверях, мне кажется, была старая Уайт… л’Амур, если вам угодно, — так ведь мисс Милли ее прозвала? — и говорила старуха с кучером.
— А кто сел в экипаж, Мэри? — спросила я.
— Ну, мисс, я ждала, сколько могла, но зубы так болели, я так замерзла, что в конце концов я бросила это и вернулась в постель, ведь кто его знает, сколько еще пришлось бы ждать. И попомните мои слова, мисс, опять будут держать все в секрете, как на прошлой неделе. Не нравятся мне их привычки, их секреты, не нравится эта старая Уайт. Она только и делает, что сочиняет, — ведь правда? А ей бы поостеречься, раз время-то ее подходит, раз старая такая. Ужас, такая старая и так врет!
Милли проявила любопытство не меньше моего, но тоже оказалась не в силах прояснить хоть что-то. Впрочем, мы сошлись во мнении: уехала, очевидно, та персона, приезду которой я была случайной свидетельницей. В этот раз экипаж останавливался у левой боковой двери за углом дома и, без сомнения, покатил проселочной дорогой.
Итак, о ночном отъезде мы узнали вновь по причине неприятного случая. Было очень досадно, однако, что у Мэри Куинс не хватило терпения дождаться появления путешественника. Мы решили: будем хранить молчание, и даже старухе Уайт — ладно, стану звать ее по-прежнему — л’Амур, — даже ей Мэри Куинс не намекнет о том, что видела. Но растревоженное любопытство, подозреваю, дало знать о себе, и Мэри вряд ли исполнила свое намерение.
Как бы то ни было, бодрящее зимнее солнце и морозные небеса, долгие вечера с ясными звездами и уютным огнем в камине, а значит, разговоры, истории, временами чтение, короткие прогулки по неизменно дивному Бартраму-Хо, а больше всего — ничем не нарушаемое течение нашей жизни, спокойствие которой не оставляло места мыслям об опасности и несчастьях, — все это постепенно подавило во мне дурные предчувствия, ожившие было под влиянием доктора Брайерли.
Кузина Моника, к моей невыразимой радости, вернулась в свое поместье, и активная дипломатия, осуществленная через почту, повела к переговорам о возобновлении дружественных связей между Элверстоном и Бартрамом.
Наконец, в один прекрасный день, кузина Моника, сияющая, не снявшая ни накидки, ни шляпки, румяная от резкого ветра с Дербиширских гор, вдруг предстала предо мной в нашей гостиной. Мы встретились, будто давно не видевшиеся школьные подруги. Кузина Моника всегда оставалась юной в моих глазах.
О, какие были объятия, какой шквал поцелуев, восклицаний, вопросов, какие ласки! В конце концов я не без труда усадила ее в кресло, а она, смеясь, сказала:
— Вы и представить себе не можете, какого самоотречения стоило мне устройство этой встречи. Я целых пять писем написала Сайласу (а я ненавижу писать) и, кажется, ни в одном не позволила себе дерзкого слова! Что за чудо ваш кроха дворецкий! Я не знала, как с ним обойтись у входной двери. Он струлдбруг{53}, эльф или всего-навсего привидение? Где ваш дядя выискал его? Уверена, он появился в канун Дня всех святых в ответ на заклинания… надеюсь, он не ваш суженый…{54} и как-нибудь ночью обратится в серый дым и вылетит в трубу. Такого древнего маленького существа я в жизни не видела! Я упала в экипаже на подушки и решила, что умру от смеха. Он пошел доложить вашему дяде о моем приезде, и я очень рада: я покажусь теперь Сайласу юной как Геба{55} — после него. Но кто это? Кто вы, моя дорогая?
Последние фразы были обращены к пухлощекой бедняжке Милли, которая стояла сбоку у камина и круглыми от страха и удивления глазами глядела на странную леди.
— Ох, простите меня! — воскликнула я. — Милли, дорогая, познакомься, это твоя кузина, леди Ноуллз.
— Значит, вы Миллисент. Дорогая, я очень рада вас видеть. — Кузина Моника вмиг была опять на ногах и уже держала руку Милли в своих, уже целовала ее в обе щеки и гладила по волосам.
Милли, надо сказать, выглядела намного достойнее, чем в тот раз, когда знакомилась с ней я. Платье ее теперь было, по крайней мере, на четверть ярда длиннее. И хотя вид у нее был, несомненно, деревенский, но она уже не казалась нелепой до крайности.