Все в Ноуле указывало на скорое прощание. Доктор Брайерли приехал, как обещал, и закружился в делах. Они с мистером Данверзом, управляющим, посовещались, и было решено сдавать в аренду земли, парки, но только не дом, который доверяли попечению миссис Раск. Оставались на службе егерь, еще несколько слуг — конюхи и другие со двора; прочих же рассчитали, за исключением Мэри Куинс — ей предстояло сопровождать меня в Бартрам-Хо в качестве горничной.
— Не расставайтесь с вашей Куинс, — категорично заявила мне леди Ноуллз, — они будут добиваться этого, но вы ни за что не расставайтесь.
Кузина без конца твердила свои наставления — по десять раз на день.
— Вам скажут, что она не годится в горничные для леди, и это конечно же так, если бы речь шла не о заброшенном Бартраме-Хо. Но она преданна, надежна, правдива, а такие качества везде ценятся, особенно когда предстоит жить в уединении. Не соглашайтесь на безнравственную молодую модистку из француженок вместо нее.
Иногда слова кузины неприятно будоражили меня, внушая безотчетную тревогу.
— Я знаю, она вам преданна, она добрая душа, но достаточно ли проницательна?
Или, с озабоченным лицом, кузина произносила:
— Надеюсь, Мэри Куинс не из пугливых?
Или неожиданно спрашивала:
— Мэри сможет известить письмом в случае, если вы заболеете?.. Сможет точно выполнить поручение?.. А она находчива, выдержанна, не теряет голову в непредвиденных обстоятельствах?
Конечно, эти вопросы не следовали один за другим, как здесь у меня, кузина задавала их время от времени и поспешно переходила на повседневные темы, но вопросам всегда предшествовало глубокое и мрачное ее молчание. И хотя ничего определеннее этих вопросов я от нее не слышала, они, как мне казалось, указывали на некую предполагаемую опасность, занимавшую мысли моей дорогой кузины.
А еще — без сомнения, постоянно — она возвращалась в мыслях к выкраденному у меня жемчужному крестику. Она составила записку на основе описаний вещицы, полученных от Мэри Куинс, миссис Раск и от меня. Я думала, она упомянула о розыске в минутном порыве, но, судя по методичности, с какой она нас допрашивала, мне стало ясно, что ее намерения совершенно серьезны.
Узнав, что мне очень скоро предстоит покинуть Ноул, она решила не оставлять меня до самого моего отъезда в Бартрам-Хо и день за днем, с приближением часа прощания, становилась все добрее, ласковее. То было для меня лихорадочное и горестное время.
Доктора Брайерли, хотя он находился в доме, мы почти не видели — разве что за чаем. Завтракал он очень рано, обедал в одиночестве и в самое разное время, когда позволяли дела.
На другой день после приезда доктора кузина Моника пожелала услышать о посещении доктором Бартрама-Хо.
— Вы конечно же видели его? — спросила леди Ноуллз.
— Да, он принял меня. Он был нездоров. Когда узнал, кто я, велел пройти к нему в комнату, где сидел в шелковом халате и в домашних туфлях.
— О деле, — лаконично потребовала леди Ноуллз.
— О деле говорили коротко, поскольку он был тверд и обосновывал свой отказ причинами, на которые трудно что-либо возразить. Впрочем, трудно или нет — он, заметьте, объявил, что более не желает слышать о предмете, на том деловой разговор и завершился.
— А что там его набожность? — в непочтительном тоне поинтересовалась кузина Моника.
— Об этом мы говорили с бо́льшим успехом. Ваш кузен глубоко вник в так называемую у нас «доктрину о корреспонденциях», много читал Сведенборга и, кажется, весьма настроен обсуждать некоторые моменты учения с теми, кто его разделяет. Признаюсь вам, я не ожидал, что он так начитан и так увлечен данным предметом.
— Он был рассержен, когда вы предложили ему отказаться от опекунства?
— Нисколько. Напротив, заметил, что вначале и сам держался этой мысли. Годы, привычки, в каком-то смысле неподходящие условия, удаленность Бартрама-Хо от мест, где возможно найти хороших учителей, — обо всем этом он подумал сразу же и почти решился отклонить ответственность. Но потом пришли соображения, которые я пересказал в письме, — они возобладали, и ничто, заявил он, не в силах отмести их или вынудить его заново пересмотреть вопрос.
Доктор Брайерли передавал свой разговор с главой дома в Бартраме-Хо, моя же кузина в ответ фыркала на все лады и усмехалась — казалось, больше досадуя, чем выражая презрение.
Я обрадовалась тому, что сообщил доктор Брайерли. Я почувствовала, как тревога отступает, и на краткий миг допустила в сердце надежду. Неужели же Бартрам-Хо может быть уединеннее Ноула? Разве не найду я там кузину Миллисент, примерно моих лет? И возможно, о жизни в Дербишире, счастливой, хоть и очень однообразной, я потом всегда буду вспоминать? Почему нет? Какая пора, какое жилище озарится счастьем, если мы отдадим себя во власть мрачных фантазий?
И вот пришла весть от дяди Сайласа. Мне оставалось провести в Ноуле считанные часы.
Накануне отъезда, вечером, я навестила дядин портрет в полный рост и в последний раз изучала его долго, пристально, с глубоким интересом, но проникла в характер дяди не больше прежнего.
При брате, столь великодушном и богатом, всегда готовом прийти на помощь, при талантах, при тонкой и благородной красоте, запечатленной на картине, — чего бы только не достиг Сайлас Руфин, кого бы не пленил? И однако, где он и кто он? Бедный, всеми покинутый старик, живущий в заброшенном доме, который ему не принадлежит, униженный браком и приневоленный провести последние годы жизни в горьком одиночестве, а после смерти обреченный на скорое забвение.
Я неотрывно смотрела на портрет, чтобы сохранить его в памяти отчетливым, непотускневшим. Возможно, что-то от этого абриса, от изысканной этой палитры я еще замечу в живом оригинале, который мне доведется завтра увидеть впервые в жизни.
И вот настал день прощания, последний из длинной вереницы дней в Ноуле, обращенный к нови и отягченный грустью. Почтовый дилижанс ждал у входа. Собственный экипаж кузины Моники уже увез ее на станцию железной дороги. Обнимаясь, мы едва удерживали слезы, ее доброе лицо все еще оставалось у меня перед глазами, в ушах все еще звучали ее утешения и обещания. Я ощущала всем своим существом пронзительную сырость раннего утра, отводя взгляд от окна — от стекол в сверкавшей студеной росе. Завтракали торопливо, я выпила всего чашку чаю. Какой странный вид у дома! Ни ковров на полу, ни шагов… почти все двери заперты. Слуги, кроме миссис Раск и Бранстона, разъехались. Дверь в гостиную была открыта — поденщица мыла пол. Я в последний раз окидывала взглядом дом — кто мог сказать, как надолго я его покидаю? — и медлила. Багаж уже отнесен. Я отправила Мэри Куинс устроиться в дилижансе первой — бесценна, бесценна каждая минута отсрочки… Но вот миг настал. В холле я обнимала и целовала миссис Раск.
— Благослови вас Бог, мисс Мод, дорогая. Не тревожьтесь, время — оно быстро пройдет, и не заметите, как пробежит, а вы вернетесь с молодым красавцем, с джентльменом — кто знает, может, ровней самому герцогу Веллингтону?{38} — который станет вам мужем, я же обо всем позабочусь лучше не надо… о птицах, собаках… пока вы не вернетесь, и я навещу вас с Мэри, если позволите, в Дербишире… — говорила и говорила она.
Я села в дилижанс, сказала Бранстону, закрывавшему за мной дверцу, «прощайте» и послала воздушный поцелуй… другой, третий миссис Раск, которая все улыбалась, вытирала глаза и кланялась, стоя на ступеньках у входной двери. За экипажем радостно устремились собаки, но Бранстон позвал их обратно и повел в дом — недоумевавших, настороживших уши и поджавших хвосты, с тоской глядевших вслед экипажу. Меня тронула их привязанность, я мысленно благодарила их, почувствовав себя вдруг чужой всем и очень несчастной.
Было ясное безоблачное утро. Решили, что из-за двадцати миль по железной дороге мне не стоит обременять себя пересадкой, и весь путь, все шестьдесят миль, я ехала почтовым трактом — нет приятнее путешествия, если не тревожат думы. Из окна железнодорожного вагона мы видим пейзаж во всем его величии; но вызывает любопытство, дает пищу уму — будто занимательная история, передаваемая из уст в уста, — именно передний план, которым в прежние дни мы могли насладиться, едучи в дилижансе и глядя в окошко. Многообразная жизнь — роскошь и нищета… благородные души и низкие… всевозможные платья, наряды, лохмотья, всякие шляпы… лица цветущие, лица сморщенные, лица добродушные, лица злые… нет конца загадкам, догадкам — многообразная жизнь является нам сцена за сценой, и сцены эти — немые, но яркие, в декорациях самых красочных. Золотые от снопов поля… старые тенистые сады… главные улицы древнейших городов. Приснятся ли сны чудеснее! Найдутся ли книги, способные так же сильно увлечь!
Мы ехали мрачным лесом — мне всегда казалось мрачным место, отведенное «мавзолею», — где покоились мои дорогие родители, теперь уже оба. Я взирала на темную громаду «мавзолея», испытывая не просто щемящее чувство, но особенно острую сердечную боль, и вздохнула с облегчением, когда мы его миновали.
За все утро я не пролила и слезинки. Добрая Мэри Куинс плакала, покидая Ноул, глаза кузины Моники увлажнились, когда она целовала и благословляла меня, обещая навестить в скором времени, а смуглое, худое и живое лицо домоправительницы исказилось, мокрые щеки ее блестели, что не укрылось от меня, когда я выглядывала из тронувшегося дилижанса. Но я — а горше моего горя не было — не пролила и слезинки. Я только судорожно переводила взгляд с одного знакомого предмета на другой, бледная и взволнованная, не вполне осознавая, что все это оставляю, и удивлялась собственному хладнокровию.
Но когда мы достигли старого моста, охраняемого высокими ивами, и оглянулись на наш бедный Ноул, показавшийся таким сказочно-прекрасным, таким печальным издалека (а с моста лучше всего виден старинный дом под остроконечной крышей, и холмистые луга, и вековые деревья, что держатся, будто кланами, отдельными группами), — наконец пришли слезы, и я тихо, долго плакала, пока сказочная картина не скрылась за взгорьями.
После слез пришло облегчение. Мы меняли лошадей, а потом очутились в краю для меня неизвестном, и новые виды, само чувство дороги оказали свое привычное действие на юную путешественницу, знавшую лишь на редкость уединенную жизнь, — я поняла, что испытываю приятное, в общем, волнение.
Мэри Куинс и я, обе неопытные путешественницы, уже принялись тешить себя надеждой, что до Бартрама-Хо совсем близко, но были горько разочарованы, когда, примерно около часу дня, услышали от провожатого (неприятного человека, скорее конюха, чем слуги, занимавшего место подле нас, охранявшего путниц с их багажом и олицетворявшего тем самым особую заботу моего опекуна обо мне), что до Бартрам-Хо ехать еще добрых сорок миль, в основном через высокогорные районы Дербишира.
Дело в том, что на усилиях лошадей никак не сказывалось наше нетерпение. И когда, остановившись на постоялом дворе, затейливо выстроенном, хотя и небольшом, мы обнаружили, что придется подождать, пока отыщут гвоздь-другой, чтобы закрепить ослабевшую подкову у одной из наших сменных лошадок, то я и Мэри Куинс держали совет: мы обе проголодались и единодушно решили скоротать время за ранним обедом, которым и насладились, приятно беседуя, в причудливом маленьком зале с эркером; в окно был виден прелестный садик, а дальше открывался необычайно красивый вид.
Добрая Мэри Куинс, подобно мне, уже осушила глаза, и мы обе — я с толикой тревоги — гадали, когда же попадем в Бартрам-Хо и как нас встретят. Какое-то время было, конечно, потеряно в приятном зальце, прежде чем мы продолжили путь.
Медленнее всего мы одолевали протяженный подъем по горной дороге, двигаясь зигзагом, как моряки, идущие галсами при встречном ветре. Забыла название крохотной деревушки — да и деревушкой ли величать группку миленьких домиков, окруженных деревьями, — где нам выделили даже четырех лошадей и двух форейторов, ведь подъем предстоял трудный. Помню лишь, что там мы с Мэри Куинс, очень уютно устроившись, пили чай и купили имбирных пряников, чудеснейших на вид, но совсем несъедобных.
Большую часть подъема, уже оказавшись в горах, одолевали шагом, а на самых крутых участках нам приходилось покидать дилижанс и идти пешком. Я только радовалась. Прежде я никогда не бывала в горах; и папоротники, вереск, бодрящий воздух, а главное, величественный вид богатого края, который мы оставляли позади, — теперь, на закате, облекавшегося в пастельные тона под легким туманом, что стелился далеко-далеко внизу, — все это совершенно очаровало меня.
Мы едва успели достичь вершины, когда солнце село. Край с этой стороны гор уже накрыла холодная серая тень. Я попросила человека, сидевшего подле нас, указать, где Бартрам-Хо. Туман сгущался, высоко в небе проступил неотчетливый диск луны, которая должна была светить нам, но дожидалась, пока сумерки сменятся ночью. И тщетно высматривала я темную громаду леса, упомянутую нашим провожатым. Чтобы воочию узреть место и его хозяина, мне оставалось запастись терпением на час или на два.
Теперь мы быстро спускались по горному склону. Природа была непривычно суровой и дикой. Дорога граничила с огромным, поросшим вереском болотом. Луна разлила вокруг тусклый серебристый свет, когда мы проезжали мимо цыганского табора. Горели костры, в котлах что-то варилось. Это было первое, что я заметила. Два-три низких шатра… темная, сморщенная старуха… еще одна — настоящие ведьмы… поодаль стояла грациозная девушка, глядевшая нам вслед, впереди в ленивых позах застыли мужчины в странных шапках, пестрых жилетах, в ярких шейных платках и гетрах. Все фигуры казались выписанными резкими, кричащими красками, а темным фоном шатрам, кострам и фигурам служила группа ольховых деревьев.
Я открыла переднее окошко и попросила форейторов остановиться. Ехавший на задке грум спешился и подошел к окну.
— Это цыгане, да? — спросила я.
— Они и есть, кто ж еще, мисс. — Он поглядел в их сторону со странной улыбкой, выражавшей одновременно презрение и суеверный страх; потом я не раз отмечала, что именно таким взглядом крестьяне Дербишира награждали своих вороватых и опасных соседей.