На следующий день пришел преподобный Уильям Фэрфилд, несколько простоватый викарий при докторе Клее, кроткий, сухощавый, с выступающим тонким носом человек, готовивший меня к конфирмации. И когда мы закончили с катехизисом, отец позвал викария в кабинет, где совещался с ним, пока не позвонили к завтраку.
— У нас была интересная, смею сказать, преинтересная беседа с вашим папой, мисс Руфин, — объявил, как только подкрепился, мой преподобный vis-à-vis[79]. Сияя улыбкой, он откинулся на спинку стула, положил руку на стол и осторожно обвил пальцем ножку бокала с вином. — Вы не имели чести, я полагаю, видеть вашего дядю, мистера Сайласа Руфина из Бартрама-Хо?
— Нет… никогда. Он ведет такую уединенную… очень уединенную жизнь.
— Нет, конечно же нет… Но я собирался отметить сходство — я имею в виду, конечно, фамильное сходство, и только, поймите правильно, — между ним и леди Маргарет с портрета в гостиной, который вы были столь добры показать мне в прошлую среду, — ведь я видел леди Маргарет, не так ли? Сходство, несомненно, присутствует. Я полагаю, вы согласились бы со мной, если бы имели удовольствие видеть вашего дядю.
— Значит, вы знаете его? Я с ним никогда не встречалась.
— О да, дорогая мисс Руфин, конечно. Я счастлив сказать, что знаю его превосходно. Имею честь знать. В течение трех лет я был викарием в Фелтраме и неоднократно посещал Бартрам-Хо в этот, смею сказать, продолжительный период времени. Я даже не мог и мечтать о большей чести и о большем счастье, нежели знакомство со столь многоопытным христианином, каким являет себя мой замечательный, смею сказать, друг, мистер Руфин из Бартрама-Хо. Я взираю на него, уверяю вас, как на святого — не в том конечно же смысле, в каком толкуют святость паписты, но в высочайшем, вы меня понимаете, смысле, какого придерживается наша Церковь: святой — се человек, созданный верой… исполненный веры… веры и милосердия… достойный подражания. И я нередко позволял себе сожалеть, мисс Руфин, что непостижимым произволением Провидения он был так отдален от своего брата — вашего уважаемого отца; влияние его, позволю себе заметить, несомненно, было бы благом для всех нас, и, возможно, мы — высокочтимый доктор Клей и я — видели бы вашего уважаемого отца в церкви чаще, чем видим. — Он чуть покачал головой, глядя на меня с печальной улыбкой сквозь очки в оправе из вороненой стали, и задумчиво пригубил бокал с хересом.
— Вы много виделись с моим дядей?
— Много, мисс Руфин, смею сказать, много… преимущественно в его собственном доме. Здоровье вашего дяди расстроено… тяжело больной человек… вы, очевидно, знаете. Но недуги, моя дорогая мисс Руфин, как замечательно говорил доктор Клей в прошлое воскресенье — вы помните, — пусть птицы и зловещие, недуги — се во́роны, возвещающие о пророке: к праведнику они являются с пищею для души… Он очень стеснен в средствах, должен сказать, — продолжал викарий, человек скорее благожелательный, чем благовоспитанный. — Ему было затруднительно… фактически он был лишен возможности жертвовать в наш скромный фонд, и я обыкновенно со всей искренностью говорил, что для нас большее вознаграждение его отказ, нежели вспомоществование иных, — такой сокровищницей чувств он обладал, и притом такой безудержной щедростью чувств.
— Это папа хотел, чтобы вы рассказали мне о моем дяде? — спросила я, осененная внезапной догадкой, и тут же почти устыдилась вопроса.
Он удивился.
— Нет, мисс Руфин, конечно же нет. О, что вы — нет! Мы просто беседовали с мистером Руфином, он не подсказывал мне ни эту, ни какую-либо другую тему для разговора с вами. Нет-нет.
— Прежде я не имела представления о том, насколько дядя Сайлас религиозен.
Он сдержанно улыбнулся, возведя очи горе — хотя и не совсем в потолок, — а опуская, покачал головой; он сокрушался о моем невежестве.
— Смею сказать, что какие-то, не первостепенной важности стороны в считанных положениях учения ему, возможно, и следовало бы обдумать глубже. Но это, вы понимаете, умозрительные построения, по сути же он принадлежит к Церкви — не в извращенном новом смысле, совсем нет, — к Церкви в самом строгом смысле слова. О, если бы средь нас было больше людей его несравненного ума! Да-да, мисс Руфин, я говорю и о высочайших ступенях нашей иерархии.
Преподобный Уильям Фэрфилд, воюя с сектантами правой рукой, левой горячо поддерживал трактарианцев{29}. Викарий был, я уверена, достойным человеком и, очевидно, сведущим в богословии, хотя, мне кажется, природа не наделила помощника доктора Клея особым умом. Впрочем, из разговора с викарием я узнала нечто новое о дяде Сайласе, что вполне соответствовало вскользь оброненным замечаниям отца. Близкие дяде принципы трактарианцев и подступающая старость не могли не повлиять на него — умерили пыл, с каким он восставал против несправедливости, научили смирению пред судьбой.
Вы, наверное, решили, что я, особа столь юная, рожденная столь богатой наследницей и проводящая дни в столь полном уединении, не знала забот. Но вам уже известно, как омрачали мою жизнь страх и тревога во время пребывания в нашем доме мадам де Ларужьер и как томило мою душу мучительное ожидание проверки, о которой объявил мне отец, ничего не разъяснив.
Он говорил о некоем «испытании»… требующем не только пылкого сердца, но выдержки… об «испытании», на которое, возможно, у меня недостанет смелости, которое мне, поддавшейся испугу, возможно, не вынести. Что же это может быть? Что это за испытание, назначенное защитить — нет, не пострадавшего от клеветы старого человека, слабовольного и смиренного, но ни много ни мало — честь нашей древней фамилии?
Иногда я раскаивалась, что так опрометчиво дала согласие… я сомневалась в своей отваге. Не лучше ли отступить, пока еще есть время? Но я стыдилась этой мысли, от нее мне даже становилось не по себе. Как я взгляну в глаза отцу? Ведь дело важное… ведь я обдуманно согласилась… ведь я связана словом. Возможно, он уже предпринял какие-то шаги в этом деле и я подведу его. Кроме того, могла ли я сказать с уверенностью, что, отступи я, в дальнейшем вновь не встану перед необходимостью этой проверки, к чему бы она ни сводилась? Вам ясно: у меня было больше задора, чем храбрости. Я думала, что отважна духом, а выходило — истеричная девица и просто трусиха.
Надо ли удивляться, что я сомневалась в себе, проявляя то волю, то робость. Во мне шла борьба между гордой решительностью и присущей мне боязливостью.
Те, кто брал на себя больше, нежели дозволяла их природа, — слабые, честолюбивые, готовые рисковать и жертвовать собой, но не наделенные при этом должным мужеством, — поймут, какую муку я испытывала.
Впрочем, временами наступало облегчение, и мне казалось, что я преувеличиваю тяжесть грядущего испытания; во всяком случае, будь оно связано с реальной опасностью, мой отец, несомненно, никогда бы не пожелал его мне. Но неведение, в котором держал меня отец, было невыносимо.
Скоро я все пойму, скоро также все узнаю о приближающемся путешествии отца — куда и с кем он отправляется… и почему для меня это пока тайна за семью печатями.
В тот же день, когда произошла описанная беседа за завтраком, мы получили веселое и доброе письмо от леди Ноуллз. Она собиралась приехать в Ноул дня через три. Мне думалось, отец должен быть доволен, но он казался безучастным, подавленным.
— Не каждому с Моникой легко, но малышке она — чудесная компания, благодарение Богу. Хорошо бы она осталась у нас на месяц, на два. Возможно, я уже покину тебя, и я был бы рад — при условии, что она не забьет тебе голову глупостями, — очень рад, Мод, если тогда она задержится еще на неделю-другую.
В тот вечер отец рано пожелал мне спокойной ночи и поднялся к себе… Я еще не успела уснуть, как услышала, что он звонит в колокольчик. У него это не было заведено. Вскоре я услышала, что его слуга, Ридли, говорит о чем-то с миссис Раск в галерее. Я не могла спутать голоса. Я почему-то встревожилась, разволновалась и приподнялась на локте, прислушиваясь. Но они говорили тихо, как говорят, исполняя привычные распоряжения, без торопливости, диктуемой чрезвычайностью обстоятельств.
Затем, я слышала, слуга пожелал миссис Раск доброй ночи и направился по галерее к лестнице. Я заключила, что слуга больше не понадобится отцу, значит, все в порядке. Я опустилась на постель, но сердце стучало, и в тишине, почему-то казавшейся мне зловещей, я ожидала услышать шаги… воображала, что уже их слышу.
Я почти засыпа́ла, когда колокольчик прозвенел вновь, и через несколько минут миссис Раск торопливо пересекла галерею. Напрягая слух, я расслышала — или мне почудилось? — как они с отцом разговаривали. Все это было необычно до крайности, и опять, с бьющимся сердцем, я приподнялась на локте над подушкой.
Потом, через какую-то минуту, миссис Раск пошла галереей, остановилась перед моей дверью и тихонько приоткрыла ее. Я, все же не уверенная, что это домоправительница, спросила:
— Кто там?
— Это только я, Раск, мисс. Господи, неужто вы еще не спите?
— Папа болен?
— Болен? Ничуть, слава Богу! Просто тут вот черная книжечка, наверное, ваш молитвенник… точно он. Я и принесла его — господину он понадобился, а теперь я должна спуститься в кабинет и найти пятнадцатый том… э… не могу разобрать имя… переспрашивать же у господина я постеснялась. Не прочтете ли мне, мисс? Боюсь, мои глаза стали совсем плохи…
Я прочла имя. Миссис Раск довольно легко ориентировалась в библиотеке — она и прежде часто выполняла подобные поручения. Она отправилась вниз.
Наверное, именно этот том разыскать было непросто, потому что она долго не подымалась, и я уже задремала, как вдруг меня заставил очнуться страшный грохот и пронзительный крик миссис Раск. Крик следовал за криком — все чудовищнее, исступленнее. Я не своим голосом позвала Мэри Куинс, спавшую подле меня в комнате:
— Мэри, Мэри! Вы слышите? Что это? Случилось что-то ужасное!
Грохот был столь силен, что даже крепкий пол моей комнаты задрожал; мне подумалось, это какой-то необычайно грузный человек прыгнул в окно, и весь дом зашатался от его падения.
Я уже стояла у своей двери — из горла вырвался вопль:
— Помогите! Убивают! Помоги-и-те!
Ко мне жалась перепуганная до потери рассудка Мэри Куинс.
Я не соображала, что происходит. Но, очевидно, происходило нечто невообразимо ужасное, ведь миссис Раск кричала не умолкая, хотя крик звучал теперь приглушенно, будто за ней закрылась дверь. Из комнаты отца надрывно звенел колокольчик.
— Они хотят убить его! — завопила я и кинулась по галерее к отцовской комнате, за мной бежала Мэри Куинс, чье побелевшее лицо мне никогда не забыть, хотя ее мольбы звучали у меня в ушах бессмысленно, не достигая сознания. — Помогите! Помогите! Да помогите же! — вопила я, пытаясь открыть дверь.
— Толкайте ее, ради бога! Он поперек… — отозвалась миссис Раск из комнаты, — налегайте на дверь… я не могу его сдвинуть.
Я напрягала силы, но — тщетно. К нам с криком бежали люди.
— Ничего…
— Так-так, возьмемся!
— Еще! Еще!
— Ну вот…
Мы с Мэри вернулись к себе, когда прибежали люди, — обе в неглиже, мы скрылись в моей комнате. И слушали у порога.
Возня возле двери… голос миссис Раск, перешедший в протяжный стон… голоса мужчин, говоривших, перебивая друг друга… И тогда, наверное, дверь открылась, потому что голоса вдруг зазвучали будто бы из отцовской комнаты. А потом резко смолкли. Слышались лишь очень тихие, редкие возгласы.
— Что это, Мэри? Что это может быть? — воскликнула я, не зная, что и думать. И, накинув на плечи покрывало с кровати, стала громко призывать людей, умоляя сказать мне, что же случилось.
Но я слышала только приглушенные озабоченные голоса мужчин, чем-то занятых, и глухой звук передвигаемого тяжелого тела.
К нам подошла миссис Раск, с видом почти безумным, бледная как привидение, и, положив худую руку мне на плечо, сказала:
— Мисс Мод, дорогая, вам надо лечь в постель… Тут вам сейчас делать нечего. Вы, дорогая, все увидите в свое время… увидите. Ну, будьте умницей, идите, идите в постель.
Что это был за чудовищный звук? Кто вошел в комнату моего отца? Гость, которого он давно ждал, с которым ему предстояло, оставив меня одну, отправиться в неведомый путь. Гостем этим… этой гостьей была смерть!