Я стою посреди мастерской, обвожу взглядом стены, заставленные холстами, и пытаюсь найти место, куда никто не сунет нос. Масло сохнет долго — день, может, два. А может и дольше, но будем надеяться на лучшее. И если кто-то случайно заденет свежую работу… всё пропало. И репутация, и картина, и мой единственный шанс раздобыть денег.
В углу, у дальней стены, грудой свалены испорченные холсты. Похоже, Сергей отправляет туда всё, что не получилось: кривые натюрморты, неудавшиеся пейзажи, этюды с нарушенной композицией. Возможно иногда он возвращается к ним, когда совсем уж нечего делать, но я скорее поверю, что это кладбище холстов никогда не будет разобрано. Выглядит как идеальное место.
Поднимаю полотно, осторожно, чтобы не смазать краску, и несу к завалу. Пальцы ноют от усталости, спина затекла, а в висках пульсирует — сказались несколько часов непрерывной работы.
Пристраиваю картину позади других холстов, разворачивая её так, чтобы лицевая сторона ни с чем не соприкасалась.
Отступаю на шаг, оцениваю. Вроде незаметно. Тут столько всего, что если не приглядываться, можно и не заметить хорошую картину среди ярких всполохов. А Сергей, судя по его состоянию сегодня утром, в ближайшие дни даже в мастерскую не заглянет, не то что сюда. Он слишком занят восстановлением душевного равновесия.
Лишь бы именно сегодня-завтра никто не решил навести тут порядок и выбросить испорченные картины.
Выдыхаю. Теперь вторая часть плана.
Мой местный отец.
От одной мысли о предстоящем разговоре внутри всё холодеет. Фёдор Степанович Шубин, купец первой гильдии, человек с тяжёлым характером. Он выставил родную дочь за порог и захлопнул дверь перед её носом. А между прочим, в тот день Настя получила травму из-за сосульки, и никакого сочувствия от отца не последовало.
Но я пойду к нему не просить денег, а предлагать их заработать. Это меняет дело. Так ведь?
Хотя бы в теории, так.
Спускаюсь, накидываю пальто и уже у дверей вспоминаю, что по всем правилам приличия мне полагается попросить у мужа разрешения выйти из дома. Или хотя бы предупредить. Книга по этикету, которую я исправно штудирую последние дни, очень доходчиво объясняет: благородная дама не покидает дом без сопровождения и без ведома супруга.
Вот только после его выходки, мне плевать на правила! Пусть сам их соблюдает. Со своим ледяным спокойствием и мерзкой привычкой обвинять меня во всех грехах сразу!
Тем более, похоже, Настя уже так делала. В тот самый день, когда я оказалась на её месте, она была одна, и не факт, что кого-то предупредила. Наверное, действовала на эмоциях. Не зря же она просила помощи у отца.
Интересно, что именно тогда случилось? Может быть, однажды вспомню…
Нанять экипаж удаётся быстро — на углу улицы всегда дежурят извозчики. Я называю адрес отцовского дома, забираюсь внутрь и откидываюсь на сиденье. Старая кожа пахнет табаком, рессоры скрипят, но это даже приятно: какая-никакая, а свобода.
За окном проплывает заснеженный Светлоярск, готовящийся к масленице. Люди в тулупах и длинных пальто, бабы с корзинами, мальчишки, играющие в снежки. У торговых рядов мужики в валенках и огромных шапках разгружают сани, из открытой двери трактира повалил пар — запахло хлебом и пряностями. Извозчик придерживает лошадь, пропуская встречные сани, и я успеваю разглядеть сценку, от которой я испытываю почти физическую боль от того, что в карманах не оказывается карандаша.
Две старухи у лотка спорят из-за товара. Одна, дородная, в платке с красными цветами, тычет пальцем и что-то яростно доказывает продавцу. Вторая, сухонькая, с поджатыми губами, тянет свёрток на себя. Продавец, молодой парень с красным от мороза носом, беспомощно разводит руками. Свет падает на них так, что тени ложатся длинными синими полосами, а пар от дыхания превращается в облако, в котором тонут все трое.
Боже, как бы я это написала. Широкими, свободными мазками, почти импрессионистически — впрочем, об этом слове здесь ещё никто не слышал. Серия бытовых зарисовок из жизни города. «Светлоярские типажи». Или «Масленица в губернии». Зритель чувствовал бы мороз, слышал гомон, ощущал запах горячих пирожков. Я бы сделала свет главным героем, ведь он превращает обычную уличную ссору в театральную сцену.
Надо было взять бумагу и карандаш. Обязательно возьму в следующий раз!
Экипаж дёргается и сворачивает на знакомую улицу. Сердце начинает биться быстрее. Вот и отцовский дом. Резные наличники, тяжёлая дубовая дверь, вывеска фотоателье напротив.
Воспоминание о том, как я валялась на этом крыльце с разбитой головой, пока родной отец хлопал дверью, накатывает без предупреждения, и я стискиваю зубы. Нет, сейчас я не та замёрзшая, растерянная девочка. У меня есть цель и есть что предложить.
Поднимаюсь на крыльцо и стучу. Тяжёлым, начищенным до блеска кольцом — три раза, как когда-то учила память прежней Насти.
Дверь открывает пожилая служанка в тёмном платье и белом переднике. Я не помню, как её зовут, но она узнаёт меня сразу и всплёскивает руками:
— Барышня! Ох, Анастасия Фёдоровна! А мы уж и не чаяли…
— Доложи хозяину, — говорю я спокойно. — По делу.
Она исчезает в глубине дома, а я захожу в прихожую — туда, где неделю назад стоял мой «отец» и говорил, что умывает руки. Здесь ничего не изменилось: тот же запах воска и табака, те же тяжёлые шторы, та же лестница на второй этаж. Теперь меня не колотит от холода и страха.
Фёдор Степанович выходит через несколько минут. Он в домашнем сюртуке, без галстука, но с неизменным перстнем на пальце. Борода чуть растрёпана, глаза цепкие, внимательные. Он не обнимает меня, и даже не улыбается. Просто останавливается в дверях гостиной и складывает руки на груди.
— Явилась, — говорит он, но без злости. Скорее устало. — Что на этот раз? Опять денег? Я сказал, не дам.
— Добрый день, папенька, — я изображаю лёгкий поклон, ровно такой, какой предписывает этикет для приветствия старших. — Я не за деньгами. Я с деловым предложением.
Он хмыкает. Но взгляд меняется: из устало-отстранённого становится оценивающим. Купеческая жилка даёт о себе знать.
— Деловое предложение? — переспрашивает он, проходя в гостиную и жестом приглашая меня следовать за ним. — От кого же? От супруга твоего?
Я прохожу и сажусь на краешек стула, спину держу прямо. Отец устраивается в кресле напротив и смотрит выжидающе.
— Слыхал я, Константин Дмитриевич фабрику приобрёл, — продолжает он, не дожидаясь ответа. — Жестяную. Это верный ход. Я всегда говорил: Градов — человек пробивной, из тех, что на плаву держатся при любой погоде. За такими успех тянется. Ежели он хочет какое дело с Шубиными затеять — я бы послушал. Так что там у вас?
Внутри у меня всё сжимается.
Он думает, что я здесь по поручению Константина. И, боюсь, когда узнает правду, его энтузиазм, скорее всего, улетучится мгновенно.
— Папенька, — начинаю я осторожно, — это не касается фабрики. И не касается Константина Дмитриевича. Это моё предложение. Личное.
Брови отца ползут вверх. Он откидывается на спинку кресла и смотрит на меня с таким выражением, будто я только что предложила ему купить живого медведя.
— Твоё? — переспрашивает он. — И что же ты можешь предложить, Настасья?
Я достаю из саквояжа небольшой эскиз — один из тех, что я сделала на кухне, пока работала над основной картиной. Не саму картину, конечно, — та ещё не высохла, да и не довезла бы я её в экипаже. Но эскиз достаточно хорош, чтобы дать представление.
— Это набросок, — я протягиваю лист отцу. — Картина сейчас дописывается. На ней повар у печи, в кухне, за работой. Сюжет из народной жизни.
Отец берёт лист, смотрит и молчит. Вертит в руках, подносит ближе к глазам, потом отодвигает. Я внимательно слежу за его лицом. На нём сменяются удивление, недоверие, что-то похожее на любопытство, и, наконец, разочарование.
— Погоди, — говорит он, откладывая лист. — То есть ты хочешь сказать, что пришла ко мне… с картиной?
— Да. Её написал… пишет один талантливый художник, которому нужны деньги и которых зхочет её продать. Я предложила помощь в поиске посредника, того, кто сможет найти покупателя. В столице или здесь, но среди состоятельной публики.
Фёдор Степанович смотрит на меня долгим, изучающим взглядом. Потом вздыхает, трёт переносицу.
— Дочка, — говорит он, и в его голосе появляется та терпеливая интонация, с какой объясняют детям очевидные вещи. — Ты понимаешь, что картины — это не товар? Не мука, не лес, не пенька. Их не продашь по весу и по счёту. Сегодня купили — завтра нет. Один мазня, другой шедевр, и поди разбери, что из них что.
— Понимаю, — киваю я. — Но именно поэтому я и пришла к вам. У вас есть связи. Вы знаете людей, которые могут заплатить за хорошую работу. А работа, папенька, хорошая. И тема… такое сейчас в высоких кругах модно. Интерес к простым людям, обычной жизни, в противовес красивому, но ненастоящему.
— Ага, знаю я, в каких кругах такое модно. Среди столичных чудаков, неблагонадёжных всяких, не иначе. А то и вообще… вольнодумцев!
— Не только, — рискую поспорить я. — К тому же, в самой картине нет ничего такого. Ничего высмеивающего, злого. Просто мирная сценка.
Отец снова берёт эскиз, разглядывает. Качает головой.
— Кто рисовал-то?
Я делаю глубокий вдох.
— Он не хочет называть своего имени. Сам понимаешь, дело рискованное. Если картина не найдёт своего покупателя, имя начинающего художника может быть опорочено, и он уже никогда не сможет писать. Поэтому пусть оно останется загадкой, это ведь может подогреть интерес к картине?
Тишина. Фёдор Степанович поднимает на меня взгляд. В его глазах мелькает что-то: то ли удивление, то ли, недоверие.
— Вот оно что, — отец усмехается, но как-то невесело. — Интриганка, значит. Поди Сергей Дмитриевич ваш снова влез в долги, да перед братом подставляться не хочет, вот и приплёл тебя к этой авантюре.
Я ничего не говорю. Если признаться, что картина моя, реакция будет ещё хуже.
— Ну и семейка у вас, Настасья. Впрочем, я не удивлён.
— Вы поможете или нет?
Он встаёт, подходит к окну. Смотрит на заснеженную улицу. Пальцы машинально крутят перстень — привычка, которую я помню по обрывкам чужой памяти. Он всегда так делает, когда думает о деньгах.
— Картина… — произносит он, и в его голосе появляются задумчивые нотки. — С искусством, дочка, всегда так: можно прогореть, а можно озолотиться. Вроде бы пустяк, безделица: холст, краски, деревянная рама. А вроде бы иной раз за такую безделицу люди целые состояния выкладывают. Поди разбери, что перед тобой — шедевр или мазня.
Он оборачивается и смотрит на меня. Взгляд уже не усталый, а цепкий, оценивающий.
— Вы продадите её?