Индивид, который не участвует в войне, – не служит винтиком в её гигантской машине – чувствует замешательство и торможение своей активности.
Существует большая разница между тем, чтобы отсиживаться в Швейцарии, и тем, чтобы угнездиться на жерле вулкана, как мы в Берлине.
Эльз [а] фон Фрейтаг-Лорингхофен [срывает] все покровы и в чём мать родила с воем [мчится] вперёд, изрыгая рвоту и припрыгивая… Какое счастье периодически обнаруживать такой вулкан бессознательного.
В годы Первой мировой американский художник Луи Буше описывает видение, явившееся ему в нью-йоркском метро: бродячая баронесса-немка ехала в вагоне, прихватив с собой французскую пехотную каску – пожалуй, лучшей смешанной метафоры для Великой войны и не придумать2. Баронесса фон Фрейтаг-Лорингхофен – немка, жившая в неистово антинемецкой культурной среде, дефилировавшая с каской французского солдата, устраивавшая замысловатые самоперформансы на улицах и в художественных салонах Нью-Йорка, – стала живым воплощением самых острых культурных противоречий периода Первой мировой. (В годы войны её даже однажды арестовали, заподозрив в шпионаже, и почти месяц продержали в нью-хейвенской тюрьме в Коннектикуте.)3 Как пишет её биограф Айрин Гэммел, «Старушка-Европа, где всё дышало старостью, гнилью и разрухой… въелась ей в кожу… и вселял [а] ужас в молодое поколение художников»4.
Для буржуазного, да и авангардистского мировоззрения баронесса представляла опасность в эстетическом и интеллектуальном смысле не только как поэт, художница и перформативная разрушающая сила: от её классовой принадлежности, сексуальности и субъективной этнической и национальной идентификации исходила не меньшая угроза. В общем-то, из описания Боденхайма следует, что она была воплощением того самого «вулкана» – войны и военной полемики о героической мужской силе, национализме и патриотизме, – от которого как раз и бежали европейские художники, работавшие в ту пору в Нью-Йорке. Большую часть времени она жила в Нью-Йорке без средств и, ничуть не стесняясь, рылась в уличных мусорных баках, надевала выброшенные вещи и просила деньги у своих собратьев. У неё было крепкое телосложение, резкие жесты и экспрессивные манеры, а довершал образ сильный гортанный немецкий акцент. И это своё фонетическое и физическое своеобразие она беспрепятственно выгуливала по улицам и художественным салонам Нью-Йорка в годы Первой мировой.
Вдобавок она вовсю пользовалась именем и титулом баронессы фон Фрейтаг-Лорингхофен, хотя с бароном она прожила лишь очень недолгое время до свадьбы, состоявшейся на исходе 1913 года. В конце 1914 года барон ушёл на фронт, а в 1919 году покончил с собой в швейцарском лагере для военнопленных. Взяв эту весьма выдающуюся фамилию, баронесса открыто поставила себя на одну ступень с отцом барона – знаменитым немецким генералом, чьё имя было у всех на слуху и регулярно мелькало в американских военных сводках5. То есть баронесса была далеко не просто какой-то «немкой»: фамилия мужа напрямую связывала её с вражеским генералом. Вот уж и правда вулкан!
Баронесса – это такая личность, чьи нестандартные перформансы по-новому сформулировали гендерную и национальную идентичность, совершив то, на что большинство мужчин-авангардистов (а их антибуржуазные выпады не в счёт) никогда бы не решились. Эта личность, ставшая в глазах окружающих «первым американским дадаистом… [и] единственным человеком на свете, который одевается в дада, любит дада и живёт как дада»6 – баронесса, поэт, натурщица, художница и завсегдатай авангардных салонов – вызывала мощные сдвиги в формировавшемся тогда индивидуальном и национальном самосознании. В ту пору, как утверждает Дэниел Шерман, «гендерная принадлежность служила основным источником… социальных потрясений, обусловленных войной» – войной, где «человеческие потери играли первостепенную роль»7. Баронесса афишировала нарочитую женственность в опасной смеси с мужской творческой энергией и ярко выраженным, пугающе буйным сексуальным влечением к некоторым из соратников-мужчин. Тем самым она изобличала и обостряла радикальные противоречия, расшатывавшие позиции европейско-американской маскулинности в годы войны.
В 1921 году У.Б. Йейтс описал картину мира, довольно точно передающую то тревожное чувство, которое баронесса вызывала у нью-йоркских авангардистов: «Везде разгром. И равновесья нет. ⁄ Анархия пожрать готова мир, ⁄ Прилив кровавый беды предвещает, ⁄ Поруганы обряды благочестья»8. В этой главе я исследую тот самый разгром, потерю равновесия в контексте деятельности баронессы, а также её коллег по цеху, собиравшихся у Аренсбергов и в других популярных салонах.
В «Американской живописи от Арсенальной выставки до Великой депрессии» – классической работе, посвящённой искусству того периода, – Милтон В. Браун намеренно преуменьшает роль войны в творчестве этих художников: «Мировая война не повлияла на курс американского искусства. Военные события отразились лишь на малой части нашего искусства, и если годы кризиса сыграли хоть какую-то роль, то заметна она стала только в последующих явлениях, наблюдаемых в нашей общественной и культурной среде. Для искусства же военные годы просто выпали из поля зрения»9. Воспринимая идею о «влиянии» буквально, Браун приходит к очевидной мысли о том, что творчество художников, работавших в США, не было напрямую связано с войной. Однако он не учитывает менее явные свидетельства того, как господствующие политические и общественные условия формируют культурные практики и в то же время сами формируются под их воздействием. Даже в блестящих трудах, анализирующих нью-йоркский дадаизм через призму сексуальности и гендера – например, в работе Кэролайн Джонс и Нэнси Ринг, а также в эссе, вошедших в антологию Наоми СоуэлсонТорс «Женщины в дада» – лишь упоминается, но по существу не исследуется явная взаимосвязь между войной и тем, как в указанный период эти художники (в особенности три ключевые фигуры – Марсель Дюшан, Франсис Пикабиа и Ман Рэй) воспринимали и изображали мужское и женское начало10. А ведь нью-йоркского дада, заметим, не было бы и в помине, если бы Пикабиа и Дюшан не приехали (как Жан Кротти и другие художники, сотрудничавшие с нью-йоркскими авангардными группами) в этот город, спасаясь от бушующей в Европе войны с её крайне агрессивной риторикой и напыщенными речами о мужском героизме и национализме.
Наряду с нехваткой серьёзных исследований о влиянии войны на деятельность этой группы приходится отметить и отсутствие интереса к американскому культурному контексту в работах, посвящённых западному искусству того времени. В двух последних масштабных трудах, описывающих искусство периода Первой мировой, а именно в книгах Кеннета Сильвера «Дух тела: парижское авангардное искусство и Первая мировая война, 1914–1925» и Ричарда Корка «Горькая правда: авангардное искусство и Великая война», нью-йоркский дадаизм как особое, обусловленное войной культурное явление не рассматривается вовсе, и точно так же остаётся неизученным вопрос о мужской творческой субъективности тех художников, которые не принимали участия в военных действиях11. Да и если взглянуть на любые другие источники, то во всём, что касается войны как таковой, модернистские и авангардные штудии и практики хранят, по словам Филиппа Дажена, полное «безмолвие» – сознательное молчание, граничащее с «умышленной слепотой»12. Неотделимость войны – и, надо полагать, особенно Первой мировой войны – от патриотического мракобесия раз и навсегда отвратила исследователей авангарда от попыток признать очевидную взаимосвязь между своеобразным критическим языком, характерным для авангарда того периода, и возникшими в результате войны трениями и противоречиями. Нью-йоркский дадаизм не стал исключением: работы участников этого, казалось бы, ультрасовременного авангардного движения выглядят отвлечённо политическими (являя собой критику традиционной эстетики), в остальном же они словно отделены от общественной сферы и существуют вне всякой связи с культурными и социальными проявлениями Первой мировой войны. Если говорить о нью-йоркских дадаистах, то можно подумать, будто художники работали в вакууме – впрочем, именно этого они, должно быть, и добивались, когда бежали из Европы в Нью-Йорк.
В данной главе я предлагаю по-новому взглянуть на работы нью-йоркской дадаистской группы, трактуя их прежде всего с учётом того давления, которое оказала война на художественную субъективность (и особенно на мужскую субъективность, поскольку в эпоху высокого модернизма эти понятия практически совпадают). Я рассмотрю работы дадаистов как визуальное выражение некоей неопределённой маскулинности, мужского начала, утратившего полноценность в силу его удалённости от европейских идеализированных представлений об истинно патриотических, героических мужских поступках, то есть от стереотипов, непомерно раздутых военной пропагандой13.
Дюшан и Пикабиа работали вместе с остальными кубистами из группы Пюто в окрестностях Парижа, и в Нью-Йорк они уехали как раз для того, чтобы не участвовать в войне. Американец Ман Рэй о военной службе скорее всего даже и не задумывался. Разумеется, перед американцами вопрос о призыве в армию стоял далеко не так остро до самой весны 1917 года, то есть до тех пор, пока США не вступили в войну, и лишь потом (в мае) началась мобилизация14. Нет никаких документальных подтверждений тому что Ман Рэй был в списках призывников, а если и был, то неизвестно, как ему удалось избежать отправки на фронт. Так или иначе, в Европе и – после мая 1917 года – в Америке любой молодой мужчина, не нюхавший пороха, вызывал очень непростую реакцию. Эта мысль послужила мне отправной точкой для интерпретации разрушительного языка тех неистово авангардных произведений искусства периода Первой мировой войны, которые несут на себе глубокий отпечаток обстоятельств, поставивших под сомнение мужские качества исследуемых художников.
При этом, исходя из утверждения Дажена о том, что Великая война проникла во все сферы культурного восприятия и культурных практик во Франции, я в своём исследовании попытаюсь выровнять некий характерный для ревизионистских и феминистских исторических работ крен в сторону теоретического обоснования влияния войны, при котором в поле зрения попадает лишь опыт ушедших на фронт мужчин и роль женщин, оставшихся в тылу15. Составители весьма значимой антологии «За линией фронта: гендер и две мировые войны» отмечают, что «войну следует рассматривать как гендеризующий вид деятельности, традиционно выделяющий гендерную принадлежность всех членов общества, независимо от того, участвуют они в сражениях или нет»16. Но даже в эссе из этой антологии речь идёт в первую очередь о мужчинах, отправившихся воевать, и о женщинах, которые остались дома. Поэтому, опираясь скорее на общую идею составителей, а не на конкретный пример антологии «За линией фронта», я обращаюсь к творчеству нью-йоркских дадаистов в контексте Первой мировой войны как к своего рода новому ракурсу, позволяющему понять, каким образом гендерные роли задавали условия войны и в то же время сами видоизменялись в военных условиях, только здесь я говорю о тех мужчинах, которые отказались воевать. Применительно к тем самым мужчинам-некомбатантам Фрейд и употребил столь выразительные слова «замешательство» и «торможение», как видно из цитаты, которая приведена в качестве эпиграфа к этой главе.
Соответственно, в этом исследовании я пытаюсь преодолеть и хотя бы отчасти заполнить возникший двойной пробел: отсутствие глубокого понимания Первой мировой войны как основного фактора, повлиявшего на нью-йоркский дадаизм, и отсутствие теоретической оценки тыловой, невоенной маскулинности в условиях войны. А заодно этот двойной пробел определяет и то, каким образом отсутствие становится в данной главе некоей навязчивой риторической фигурой, описывающей тыловую маскулинность в период войны.