Дед тогда мальчишкой был. Много в то время было разных наказаний! И шпицпрутенами наказывали, и сквозь строй гоняли, и палками били, и на эшафоте наказывали. Бывало это утром больше. Враз слышат — барабан где-то на улице дробь выбивает. Народ валит на базарную площадь. А по дороге тащится карета, длинная, с помостом, черным цветом окрашена. Целая тройка лошадей везет ее. На помосте стоит сам преступник, кланяется на все стороны и кричит: «Простите, народ православный!», а по бокам солдатьё идет с ружьями, и барабанщик дробь выбивает.
Вот раз едет такая карета. Кругом крик, шум, плач: «Везут! Везут!.. Нагаева везут!..» — «А за что будут наказывать-то?» — «Читай, вон на доске сверху написано: «за скрытие золота!» Сказывали, что дочь у этого Нагаева девочкой еще была, одна-единственная. Летом ягоды за огородом собирали с подругами. Напали киргизы, взяли в плен ее, а потом проводили в орду и продали бухарцам. Нагаев долго ее искал и золотишко все прикапливал, чтобы выкупить ее. Ездил в орду, нашел дочку, только ничего не вышло, она уже большая выросла и замужем за бухарцем была и по-нашему говорить забыла. Ну вот, золотишко-то у него и осталось. А раньше строго за этим наблюдали, чтобы никто золота при себе не держал, а в казну сдавал. Закон такой был. Кто-то, должно быть, донес, что золото у него есть, — ну, сделали обыск, нашли, судили и присудили дать ему на эшафоте шестьдесят плетей.
Прибежал это дед за каретой на базарную площадь, а там народу тьма-тьмущая. Помост стоит и на помосте столб в сажень вышиною. Палач расхаживает, без сюртука, в красной рубахе, расстегнутой жилетке, и фуражка набекрень. Рожа у этого палача пьяная. Говорили, что в каторге он был за то, что жене своей отрубил голову. Ходит и плеть с тремя ременными хвостами расправляет. Вышел на помост и приказный с бумагой. Дали сигнал, чтобы смолкли все. Тихо стало, только слышно, как бабы всхлипывают да малые дети плачут.
Приказный стал громко зачитывать бумагу: по указу его императорского величества наказуется за то и за то, и по статьей какой и сколько плетей, — все вычитал!
Поп дал Нагаеву поцеловать крестик, а потом подвел его лицом к столбу, а палач сейчас загнул ему рубаху на плечи, привязал руки за перекладину, спустил ему штаны до колен и опутал веревкой, только ноги упирались на пол. Потом взмахнул плетью и закричал: «Держись, ворона, сокол летит!» А надзиратель «Раз!» — отсчитывает. «Держись, ворона, сокол летит!» — «Два!» — опять кричит надзиратель. И пошло, и пошло… Нагаев-то сперва взвизгнул от боли, а потом плачет, кричит: «Пощадите… простите!..», а потом мычать стал и захрипел. Тела из-за рубцов не видать стало, посинело, и кожа стала лопаться. Палач сбоку стоит и хлещет поперек, а потом перейдет на другую сторону. Водой отольют и опять: «Держись, ворона, сокол летит!..» Наконец, подошло и шестьдесят. Отвязали Нагаева и положили на телегу, а он уже не шелохнется, только губами чавкает, как рыба. Прикрыли рогожей и повезли куда-то. Стал народ на рогожу деньги бросать, все больше медяки, а палач все себе забрал. Стал расходиться народ. А ведь как живуч-то человек!.. После дед Нагаева-то видал, стариком уже он был на вид, лицом желтый такой, худой и как бы сам не свой, ходит и тихо что-то бормочет про себя, вроде помешанный.
Да, уж было времячко, будь оно проклято!