Юрка с дедом Ежкой вроде бы и подружились: один наверху звонит, другой внизу метет. Слепой вначале спросил у Юрки, чей да откуда, и тот вилять не стал, про былую житуху выложил без утайки.
Дед Ежка хмыкнул одобрительно: ночуй, если хочешь, за компанию в сторожке все веселей. И своровать надумаешь, так нечего. Введенский окинул взглядом горенку, и дед Ежка, видно, учуял это, затрясся в мелком смешке, хлупая ошпаренными веками: знал, куда гость смотрит, — в передний угол.
— Иконки-то ценные, старые. Про то хозяйка прежняя сказывала, помирая, а ей их попадья Введенская отдала. Родня-то хреновая, взять боялись… И ворье не добралось: сторожа по кумполу, замки на дверях церкви выворотили, а ко мне заглянуть не додули. Вот ты, паря, можешь их стянуть али подменить. Я слепой, не увижу!
Юрка бы в другом месте вспылил, убежал, хлопнув дверью: кому любо, когда старым в глаза тычут. Но он сидел, уставясь на темные, в блестящих окладах, лики. Опять Введенских помянули…
И старик почувствовал, что болтает лишку, словно зрячий, безошибочно нашел и прижал к столешнице Юркину руку.
— Не обижайся, паря, шуткую я. Голос твой мне вроде знаком, часом не встречались где?
Юрка недоуменно пожал плечами, и слепой опять будто увидел это:
— Ну-ну! Я че вспомнил-то… В тридцать седьмом я в команде исполнителей приговоров служил. Насмотрелся, как смертный час человек встречает. По-всякому… Попало нам в расход списать двоих братьев-попов. Повел я своего в подвал, поставил к стенке. Целюсь, спускаю курок нагана. Щелк! Осечка! Еще раз жму его — и опять! Что такое, поджилки затряслись! Поп оборачивается ко мне — здоровый дядька, еще молодой, — и говорит: «Видишь, служивый, Господь меня хранит, отводит, час мой, чаю, не пробил». Я на него таращусь, как дурак, а поп-то на меня надвигается, пальцы вознял: «Благословляю тебя, палача моего!» И тут скумекал я барабан нагана прокрутить, и все остатние пули в эту наглую рожу влепил! Рухнул поп как подкошенный! Но я про себя чаял: все, карачун схватит! — дед Ежка затренькал неприятным трескучим смешком и потрогал пальцами свои изуродованные веки. — Меня Бог по-другому наказал… И кабы не это, лежать бы мне давно в земле сырой. Исполнителей наших всех в расход тоже пустили, следом за ими же убиенными. А я вот, хоть и худо, да живу: ни тех ни других до того свету встретить не боюсь. Никого не осталось, лежат-полеживают… У тебя, паря, голос с тем попом схож, че я вспомнил-то, — закончил неожиданно Ежка и зашаборошил пальцами по столешнице, нащупывая стакашек с водкой. — Налил мне? Давай помянем загубленных человечков!
Юрка слушал, раскрывши рот: как прожил жизнь дед Ежка, он прежде стеснялся поинтересоваться, теперь же все всколыхнулось, закипело в нем.
— А-а! — он дико, по-звериному, взвыл, наверное, так, когда подростком еще на заводе всаживал прут арматуры в добивавшего его громилу. — Никого не осталось? А я? Сын того попа! Думаешь, не достану тебя?!
Юрка, сжимая кулаки, привстал со стула, но дед Ежка, прикрывавший руками голову, вдруг медленно, боком повалился на пол и, дернувшись, затих.
«Неужто пришиб падлу? — Введенский в недоумении поглядел на свой кулачок. — Не дотянулся вроде, не успел. А ведь убил…»
Юрка засуетился, бросился перед иконными ликами на колени, торопливо крестясь. И опять сработала в нем потаенная пружина — вовек ей не заржаветь. Он, нашарив в углу горенки мешок, принялся запихивать в него иконы.
— Мои… Имею право! Мое наследство! — бормотал он, уложив иконы все до одной, закинул мешок на плечо и уже на пороге споткнулся и растянулся во весь мах.
Из незавязанного мешка выскользнула икона Богородицы, копия храмовой. Юрка, глядя на лик ее, тонко-тонко заскулил, до боли прижимая затылок к острому углу дверного косяка. Если б он умел плакать…