В голубеньком домике под липами на месте Гасилихиного родового пепелища, откуда все еще в глубоком раздумье побрел, тяжело ступая, старый священник отец Флегонт, жили теперь внук хозяйки Степан и его мать.
Сыновья Гасилихи не шибко ладили промеж собой. Оба неказистые, мелковатые в кости, с ранней плешью, обличьем очень схожие и оба любившие одинаково обзывать один другого карликом, они абсолютно разнились характерами и поэтому, наверное, с малолетства не забирал их мир.
Степкин отец вскоре после войны семнадцатилетним пацаном загремел на срок: залез с дружками в ларек, где его и сцапала милиция; так ершистый и неприветливый, он после отсидки стал еще злей и угрюмей. Однако это не помешало ему высватать за себя в дальней деревеньке старую деву. Дому пришел конец — молодожен раскатал его на дрова и поставил новый.
Другой же брат женихался долго, все выбирал. Нашел, наконец, себе крутобокую копалуху, и детки у них полезли, как опята весною на пень.
Обоих братьев изломал и допек до поры лес…
Степкин отец работал вальщиком в паре с соседом; вместе выпили море разливанное, спали в тепляке спина к спине, из одного котелка хлебали.
Отец заготовил для себя «костер» хлыстов, как-то наведался на лыжах на делянку проведать, а с нее трактор чужой с возом улепетывает. Отец — вдогонку! Из кабины соседушка высунулся и, зная прескверный гасиловский характер, метнул топор. Степкин отец успел пригнуться — топор воткнулся позади его в ствол дерева — и прихваченным с места разоренного костерища крюком для подцепки бревен принялся обидчика из кабины выковыривать…
Со срока отец вернулся больной: заходился в кашле — как только легкие через рот не вылетали; ссохшийся, с землистым изможденным лицом, он недолго оклемывался, опять пошел ворочаться с лесинами. Куда больше?
Всегда угрюмый, без словечка, он тихо-мирно заваливался после работы спать, но в дни, когда ему удавалось зашибить халтуру и крепко выпить, становился зверь зверем. Крушил в доме все подряд, выгонял жену, Степка с сестрою улепетывали на улицу опрометью. Подрастающему сынку отец запросто мог дать зуботычину — только искры из глаз. А поутру, подняв прокравшихся обратно в жилище и забывшихся тревожным сном домочадцев, тащил Степку в лес драть корье или рубить дрова.
Раз, так пьяно закуражившись, отец наложил на себя руки.
Степка на похороны не ходил, убежал к другу своему Оське, прихватив с собою из ящика под кроватью бутылку водки. Тем и помянули. Он не знал, осудила его или нет за это родня, никто слова не сказал, да и про отца, не слишком до родни тороватого, стали скоро забывать.
А Степан, когда худо-бедно дожил до сорокашника, об отце вспоминал все чаще и чаще, без прежней обиды: «Вякнул бы он сейчас что, посадил бы я его на забор и вместо петуха пусть бы кукарекал!..»
Гасилов нигде не работал уже несколько лет. Это прежде, в совковые времена, его прищучили бы менты и отправили бы куда-нибудь вкалывать на стройки народного хозяйства; теперь же строек тех и в помине не было, а пол-Городка моталось-мыкалось без работы.
Степка когда-то трубил три года в Морфлоте на Севере, после дембеля в училище гражданской авиации сумел поступить и летал бы, может, на трансконтинентальном лайнере или, на худой конец, на кукурузнике, но… Приехав домой на побывку, он втрескался по уши в гостившую у соседей девчонку. Никогда на танцульки не ходил, с девками не целовался, ошивался все с верным другом Оськой Безменовым по охотам и рыбалкам, а тут, краснея и пыхтя, даже в любви попытался объясниться. Девчонка — верть хвостом: у ней таких Степок пруд пруди! Она — в далекий город, и влюбленный Степа за ней, а оттуда, с чужбины, еле ноги унес. Времечко меж тем летело, и самоволку Гасилову в училище не простили…
Дома он устроился радистом в «гражданскую оборону» — в ВМФ, кое-чему научился и не заметил, как год за годом жизнь до сорока и докатилась.
Вроде бы жил, как все, только почему так: семья — одна мать, руки-ноги болят и сердце порою норовит из груди выскочить, и работы никакой нет, вольный казак? Со здоровьишком-то ясно: самогонку приловчился гнать Бог знает из чего и не одну цистерну выцедил; семьей бы тоже мог обзавестись, да все никак не удавалось забыть первую зазнобу, перед другими, не успевая толком с ними познакомиться, напивался и выделывался. Не только девки, но и молодые разведенки, вдовушки махнули на такого кавалера рукой.
Один верный с детства друг Оська Безменов остался. На его всегда будто удивленно вытаращенные водянистые глаза, ссутуленную и высохшую, как мумия, фигурку слабый пол не клевал, так что со Степаном они состояли теперь на равных. Разве что Гасилов не засовывал, как Оська, периодически палец в ухо и, блаженно мыча, не тряс головой.
Оська приходил и трещал без умолку, недаром прозван был Армянским Радио. Степан нарезал для закуски соленые огурцы, хлеб, разливал по стаканам самогонку, даже слушая по привычке вполуха его болтовню, узнавал все новости в Городке, про все Оськины невзгоды и радости.
Мать Оськи преставилась рано; отец остался с кучей дочек, Иосиф — один сынок. Старенький домишко их походил на изрядно подпившего мужичка: припав набок к земле, все норовил совсем упасть да каким-то чудом держался — у отца, инвалида войны, подправить жилище руки, видно, не доходили. По детдомам, однако, хотя порою хлеба на столе не водилось, никого из младших не раздали. Старшие девки выросли, разъехались жить самостоятельно; остались Оська и младшая сестра Танюха. Оську отец выделял из прочих и жалел больше: однажды пьяный ненароком спихнул спящего пацана с печной лежанки. Очутившись на полу, Иосиф не взревел, лишь тихо замычал, суча ножонками. Папашка услышал-таки его, слез с печи и испуганно прижал к себе, ощупывая голову. Оська-то оклемался, но отец потом в подпитии жаловался, что нащупал тогда на Оськином темечке приличную вмятину…
Степка догнал Иосифа в шестом классе, где тот мирно досиживал третий год. За одной партой они добрались до восьмого, после Оська ушел работать в лес да и застрял там на всю оставшуюся жизнь. Но был он похитрее, что ли, прочих: деревья не валил, лесины не таскал и к стынущим на морозе трелевочникам и прочей технике близко не подходил, разве что по большой просьбе, изнывая зимой от безделья, обрубал топориком сучки на поверженных стволах. В остальное время Оська числился лесником и не просто обходил свой участок, а постоянно несся рысью по ему одному ведомым тропам — «набор костей и кружка крови».
Занемог, занедужил от смертной болезни отец, но где горе, там и радость: инвалиду войны все-таки дали квартиру, и вовремя: в домишке вздыбился возле просевшей печи пол и дугою выгнулись потолочные балки. Едва выехали, в доме случился обвал; не стало вскоре отца, и остались Оська с сестрой жить в новой квартире…
Все это Степан выслушивал уже в сотый, если не больше, раз и, взяв стакан, морщился, представляя засидевшуюся в девках и все еще красивую Оськину сестру, злющую брезгливую гримасу на ее лице, когда забегал иногда навестить друга.
— Опять пить? Алкаши несчастные!
Танька захлопывала дверь; Оська за стенкой боязливо не подавал голоса.
А было время еще, наверное, до школы… Степка и Танька не лезли в шумные затеи уличной ребячьей компании, везде ходили и играли вдвоем, купались голышом в теплой затхлой воде пруда и стали стыдливо избегать друг друга, лишь когда задразнили их завистники: «Тили-тили-тесто, жених и невеста».
Куда все ушло?…
Степан, опрокинув в себя первый стакан, знал, что будет дальше: у Армянского Радио внезапно сядут батарейки — Оська, замолкнув на полуслове, повалится под стол и продрыхнет там до утра, а сам Степан будет дальше тянуть самогонку в одиночку, пока не заснет, уронив голову на столешницу.
Пьянел Гасилов быстро, но шальная злорадная мыслишка не успела увязнуть бесследно в хмельном дурмане… Бедный Иосиф, не переставая бормотать, свалился от толчка в плечо на пол, и вдруг все перед ополоумевшими глазами его закрутилось. Это Степан стремительно закатал приятеля в домотканную цветастую дорожку и придавил больно подошвой Оськину скулу.
— Блей козлом!
Иосиф возражать не стал, заблеял жалобно, а Степан, стоя над ним, раскачивался из стороны в сторону, тупо пытаясь придумать новую пытку. Все равно незлобивый Оська за претерпеваемые порою мучения сердца на друга долго не держит, замиряется, едва стоит тому при встрече подмигнуть да щелкнуть выразительно пальцами по горлу.
— Изувечишь ведь дурака, сидеть за него! — прибежала на шум из другой половины дома мать.
— Уйди! — свирепо завопил Степан.
Пока он с матерью переругивался, Оська сумел высвободиться из кокона и на четвереньках, открывая лбом попадавшиеся по пути двери, улизнул на улицу.
Мать заплакала, негромко запричитала; Степан, залудив дозу, уткнулся лицом в ладони:
— О-ох, тоска зеленая! Сдохну!