Женщину я не успел толком рассмотреть, а сам дом предстал передо мной только смутным черным силуэтом. Поэтому у меня не было сомнений, что это домик лесника, а женщина — его жена; однако, попав внутрь, я понял, что ошибся.
От двери отходил широкий коридор с многочисленными дверьми. Стены были грубо оштукатурены и окрашены в белый цвет; на них висело несколько карандашных рисунков в тонких деревянных рамах, с широкими белыми паспарту. Портреты, написанные одним и тем же художником.
Женщине, по всей видимости, было чуть больше тридцати. В руках она держала настольную масляную лампу с матовым стеклянным абажуром, отбрасывавшую странный свет на ее лицо. Черты лица грубоватые и неправильные, но кожа белая и очень гладкая. Умные карие глаза. Волосы зачесаны назад — такая прическа давно вышла из моды. Одета женщина была в толстую юбку и белую блузу из пожелтевшего шелка, с очень высоким воротником. На плечах шерстяная шаль.
Женщина закрыта за нами дверь, задвинула засов и повернулась. Сообразив, что невежливо так пристально рассматривать хозяйку, я опустил глаза.
— Можете оставить здесь ботинки и рюкзаки, — сказала она. — Я позову отца. И найду для вас тапочки. — Ее итальянский был мягким и довольно невыразительным.
Я стал ее благодарить.
— Не стоит благодарности, синьор, — поспешно ответила женщина.
Она поставила лампу и открыла одну из дверей, за которой начиналась узкая лестница, ведущая наверх. Женщина стала медленно подниматься. Я перевел взгляд на Залесхоффа. Он улыбался.
— Нам повезло, — прошептал Залесхофф. — Хозяйка и слышать не хочет, чтобы мы шли дальше. Говорит, опять заблудимся. — Он внимательно посмотрел на меня. — Похоже, вам не помешает еще глоток рома. Помогите мне снять рюкзак и садитесь. Я стяну с вас ботинки. А то мы затопим весь дом.
Опустив взгляд, я увидел, что от тающего снега по полу бегут ручейки. Лицо и руки у меня горели. Я долго возился с лямками рюкзака Залесхоффа, а потом не сел а, скорее, рухнул на табурет у двери. Залесхофф сунул мне в руки бутылку.
— Глотните. Вас разморило от тепла. Давайте-давайте, не бойтесь.
Он стянул с меня гетры; в голове у меня постепенно прояснялось. Пока Залесхофф пил ром, я сам снял ботинки.
Когда женщина спустилась к нам, мы уже стояли в одних носках. Она посмотрела на бутылку в руке Залесхоффа.
— Ром?
— Да, синьорина, мы довольно сильно промокли.
Она кивнула:
— Вижу. Вот старые тапочки. Думаю, вам теперь лучше пройти к огню. Принесу вам пару пледов. Отец спустится через минуту.
Она исчезла за другой дверью. Мы надели тапочки и прошли к камину в комнате в конце коридора.
Это была большая комната с низким потолком и маленькими окнами с закрытыми ставнями. В ставнях имелись прорези в виде сердечек, и именно через одну из таких прорезей мы увидели свет подвешенной к потолку масляной лампы. Отполированный деревянный пол покрывали шерстяные ковры. В одном конце комнаты стоял сервант с керамическими тарелками. В центре длинный обеденный стол без скатерти и три дубовых стула с высокими спинками. По обе стороны каменного камина располагались обтянутые тканью плетеные кресла. Здесь было много книг — неровная стопка в углу возле стены, а на одном из кресел раскрытые «Басни» Лафонтена в итальянском переводе. На стенах рисунки.
Я не решился убрать книгу, чтобы сесть, и мы стояли перед камином, наслаждаясь жаром раскаленных углей. Сверху лежали два обугленных сосновых полена, шипевших и разбрасывавших искры. От моих носков поднимался пар.
Женщина вошла в комнату, держа под мышкой два сложенных пледа. Она замешкалась на секунду, потом подошла к креслу, взяла книгу и небрежно бросила на стол.
— Предлагаю, — сказала она, — снять куртки и повесить сушиться к огню. На плечи набросьте пледы. — Женщина умолкла, затем прибавила: — Вы проголодались? Хотите супа?
Я посмотрел на Залесхоффа. Он улыбался.
— Вы так добры, синьорина. Столько беспокойства. Мы вам очень благодарны.
Я тоже пробормотал слова благодарности.
В уголках ее губ появилось нечто похожее на улыбку.
— Понятно. Вы хотите супа.
— Больше всего на свете, синьорина.
Она повернулась и вышла из комнаты. В ее движениях чувствовалась какая-то странная решимость. Залесхофф словами выразил мои мысли.
— Эта женщина, — задумчиво пробормотал он, — как будто никогда ни в чем не сомневается. Интересно…
Я не стал спрашивать, что он имеет в виду, поскольку был занят тем, что стаскивал с себя одежды. Вскоре мы уже сидели в креслах, завернувшись в пледы. Залесхофф тщательно подоткнул плед.
— Perfetto![269] — воскликнул он.
— Приятно это слышать, синьоры.
Мы вскочили. Голос принадлежал мужчине, стоявшему в дверях позади нас. Мы не слышали его приближения. Очевидно, это отец женщины.
Ему было явно за шестьдесят. Высокий, худой и прямой, со слегка покатыми плечами. Голова у него была узкая, вытянутая и почти лысая, если не считать щеточки седых волос надо лбом, которая делала его похожим на экзотическую птицу. Сходство с птицей усиливали изогнутый, точно клюв, нос и очень маленькие яркие глаза. Но глаза были голубыми, и сходство с дочерью ограничивалось только широким ртом с печально опущенными уголками губ. На нем были толстый халат и шарф. На губах застыла слабая улыбка.
— Боюсь, мы потревожили ваш сон, синьор, — извинился Залесхофф.
Старик вошел в комнату, качая головой.
— Вовсе нет, синьор. — Он ткнул пальцем в халат: — Это моя рабочая одежда. Я работал, когда вы пришли.
— Значит, мы вам помешали.
— Нисколько. Я проявил неучтивость и сначала закончил свои сегодняшние труды и только потом спустился к вам. — Его яркие глаза испытующе смотрели на нас. — Надеюсь, дочь приняла вас должным образом. Пожалуйста, садитесь. Вы, наверное, устали.
— Вы очень гостеприимны, синьор.
Он подвинул один из стульев с высокой спинкой и сел между нами, лицом к камину.
— Это такое удовольствие и для меня, и для дочери. Здесь бывает мало людей. Зимой к нам заходит только торговец из Фузине. Летом приезжают владельцы вилл, что находятся чуть выше, и мы немного общаемся с внешним миром. Это доставляет радость моей дочери. Она художник, и ее аппетит к новым моделям насытить невозможно. Это всё ее работы. — Старик указал на стены. — Я очень удивлюсь, если вас отпустят, не заставив позировать.
Вернулась дочь хозяина с подносом в руках. Оглянувшись, он улыбнулся ей.
— Симона, дорогая, я предупредил джентльменов, что им, возможно, придется тебе позировать.
Она поставила поднос на стол.
— А я уверена, что они слишком устали для этого. Не забывай, их застала метель.
Хозяин с любезной улыбкой повернулся к нам.
— Моя дочь всегда старается поддерживать распространенное убеждение, что математик должен быть рассеянным. Мы уже много лет спорим по этому поводу. Но дело в том, что память у меня гораздо лучше, чем у нее. Скажите, синьоры, как вас угораздило оказаться в горах в такую ужасную ночь?
— Боюсь, мы совершили большую глупость, синьор, — с готовностью ответил Залесхофф. — В отпуске мы предпочитаем путешествовать пешком. Мы не ждали, что пойдет снег, а когда он начался, то очень разочаровались. В отеле сидеть не хотелось. Кто-то рассказал нам о тропе, старой дороге, которая проходит через горы, и мы решили ее отыскать. А ближе к вечеру заблудились и с тех пор пытались выйти к Фузине. Признаюсь, мы уже стали волноваться, когда, к счастью, увидели освещенное окно. Ваша дочь говорит, что старая дорога проходит всего лишь в нескольких метрах от дома. Так что мы отклонились от маршрута не так далеко, как думали.
— Да, но в снегопад вы могли бродить еще несколько часов и так и не найти дороги.
Женщина принесла нам две миски с густым бульоном, в котором плавали овощи и макароны; от мисок поднимался пар.
— Они собирались спуститься в Фузине и там переночевать, — сказала Симона. — Я думаю, что это неразумно, поскольку они не знают дороги.
— Конечно, Симона. Нелепая идея. Им следует остаться здесь. — Старик повернулся к нам и извиняющимся тоном прибавил: — То есть, синьоры, если вы согласитесь. У нас не слишком удобно.
— Мы будем вам чрезвычайно благодарны, синьор, — сказал Залесхофф, — если вы позволите нам сидеть в этих креслах у камина до утра.
Последовало вежливое препирательство. Хозяева были явно готовы уступить нам свои кровати, выкажи мы хоть малейшую склонность принять их предложение. Мне они показались любопытной парой. В их поведении проскальзывало нечто такое, что не поддавалось определению. Оба были любезны и вежливы, но не более. Я попытался проанализировать, что же меня смущает. Взять, к примеру, старика. Он держался абсолютно непринужденно — в этом не было сомнений, — но в то же время создавалось впечатление, что он себя сдерживает. Время от времени его глаза становились рассеянными и утрачивали блеск, но рассеянность затрагивала только глаза, но не мысли. Женщина вела себя иначе. В ней чувствовалась какая-то настороженность, бдительность. Пока мы ели суп, Симона занялась шитьем и не смотрела на нас, однако я не сомневался, что она внимательно слушает наш разговор и ждет, готовая в любую секунду включиться в него.
— Значит, решено, — сказал ее отец. — Вы остаетесь, синьоры, и мы очень рады вашему обществу.
— Вы чрезвычайно любезны, синьор.
Помня о своем акценте, я помалкивал, издавая лишь неопределенное мычание, но теперь подумал, что должен что-то сказать. В памяти всплыла пышная итальянская фраза:
— Можете не сомневаться в нашей глубочайшей благодарности, синьор.
Он протестующе взмахнул рукой:
— Пожалуйста, синьоры, не стоит. — Потом решил сменить тему: — Надеюсь, вы простите мое любопытство, синьоры, но хотя ваш итальянский очень хорош, я никак не могу понять, из какой вы местности.
Я был почти уверен, что в этот момент женщина перестала шить.
Залесхофф непринужденно рассмеялся:
— Мы и не претендуем, что говорим настолько чисто, чтобы сойти за итальянцев, синьор. Мы швейцарцы — из итальянской части страны. Каждый год мы с другом проводим отпуск в Италии. Моего друга зовут Маурер. А меня Детц. Как видите, обе фамилии немецкие, но сами мы из Локарно.
— Да, конечно. — Старик кивнул. — Швейцария — чудесная страна. К сожалению, я там не был. Меня зовут Карло Беронелли, а это моя дочь Симона.
— Очень рад, — улыбнулся Залесхофф.
Я лихорадочно размышлял. Карло Беронелли! Имя казалось мне знакомым. Вспомнив, что он математик, я вдруг понял почему.
— Думаю, синьор, — с улыбкой сказал я, — что должен поблагодарить вас не только за гостеприимство. Если я не ошибаюсь, вы профессор Беронелли из Болонского университета.
Лицо хозяина осветила довольная улыбка.
— Вы меня помните, синьор? Прошло столько лет после моего ухода из университета. Не понимаю, как…
— Ваша работа по классической механике, профессор, была рекомендована мне преподавателем, когда я готовился к защите диплома.
Он явно разволновался.
— В каком университете, синьор?
Я вовремя вспомнил, что являюсь синьором Маурером из Локарно.
— В Цюрихском, профессор. — От меня не укрылось, что Залесхоффу явно не нравится этот поворот в разговоре.
— Вы физик, синьор?
— Нет, профессор, я инженер.
— Но, — настаивал он, — вы немного разбираетесь в математике?
— Да… — Внезапно я поймал взгляд Симоны. Она повернулась на стуле и пристально смотрела на меня. Ее темные глаза были широко раскрыты. Поначалу я не мог определить их выражение. Потом все понял и вздрогнул. Это был страх! Что-то в моих словах ее испугало. Очень странно. Сделав над собой усилие, я снова повернулся к ее отцу. — Разумеется, — смущенно пробормотал я, — это было очень давно.
— Да-да, конечно. — Казалось, он с трудом сдерживает волнение. Потом на его лице появилось удивленное выражение. — Я не помню, чтобы ту книгу переводили на немецкий. На английский — да. Но у немцев есть свой достойный учебник. Дайте-ка вспомнить, как фамилия…
— Я читал вашу книгу в оригинале.
— Действительно! Очень разумно с вашей стороны.
— На многих языках читать легче, чем разговаривать.
— Да, несомненно.
Пальцы старика нервно теребили пояс халата. Как будто он хотел что-то сказать, но не знал, с чего начать. Молчание меня смущало. Я избегал взгляда его дочери. Затем он снова заговорил, тщательно подбирая слова:
— Да, прошло много времени с тех пор, как я написал ту книгу. — Профессор нервно улыбнулся. — За двадцать лет появляются новые идеи. Человек не перестает учиться. Теперь я многое бы там изменил. Это очень странно, господин Маурер, когда люди думают, что через неделю, через месяц или через год придут к неоспоримым выводам. Ведь всегда найдется тот, кто их оспорит. Завтра наступит всего лишь следующий из длинной череды дней. Математик, имеющий дело с такими абстракциями, как нуль или квадратный корень из отрицательной величины, и настаивающий на существовании математической истины, — это недоступный пониманию парадокс. Да, я хотел бы переписать ту книгу.
— Позвольте заверить вас, профессор, что, с точки зрения студента, это в высшей степени достойный учебник. Его рекомендовали мне как лучшее пособие по данному предмету. Единственное, что можно было бы улучшить, — это качество бумаги, на котором напечатана книга, — слишком тонкая и прозрачная. Ваш учебник — стандарт, не требующий исправления.
Старик снисходительно улыбнулся.
— О, синьор, я не говорю об исправлении. Речь идет о том, чтобы написать заново. — Он посмотрел мне в глаза. — Эта книга, синьор, — с нажимом произнес он, — собрание самых фантастических нелепостей.
Я тоже улыбнулся. Возможно, на каких-то страницах там встречались опечатки. Или научная гиперболизация.
— В таком случае, профессор, вы единственный это заметили.
— Да, — серьезно согласился он. — Я единственный, кто заметил данный факт. И это открытие пришло ко мне любопытным образом…
— Отец!
В восклицании женщины слышались резкие, почти истерические нотки. Она встала и сурово посмотрела на нас. Я ничего не понимал.
— В чем дело, Симона? — раздраженно спросил старик.
Казалось, она с трудом сдерживается.
— Думаю, эти джентльмены очень устали. Пора оставить их в покое — пусть поспят.
— Глупости, Симона. — Профессор нахмурился. — Еще только начало одиннадцатого, и я уверен, что синьор Маурер заинтересовался. — Он выжидающе повернулся ко мне.
— Да, конечно, профессор, — сказал я и увидел, что Залесхофф едва заметно покачал головой.
Но старик уже придвигал свой стул ко мне. Казалось, он забыл о существовании Залесхоффа. Глаза его вдохновенно сияли. Очевидно, придется его выслушать. Ничего не поделаешь.
Профессор заговорил быстро, взволнованно. Как будто объяснял теорему любимому ученику.
— Это действительно очень необычно, — доверительно сказал он. — Однако, по моему мнению, многие научные истины были открыты благодаря подобным случайностям. Оставив свой пост в университете, я вскоре занялся одним курьезным предметом. По чистой случайности. Один мой студент в качестве темы диссертации выбрал критику древних теорий вечного движения. Это был блестящий молодой человек, который подошел к предмету исследования с научной серьезностью и толикой довольно милого юмора. Он привлек авторитет Стевина, Лейбница и Ньютона, чтобы доказать свою правоту. Достойная восхищения работа. Тема привлекла меня как пища для размышлений. В то же время меня больше интересовало не то, что сделал молодой человек, а то, что он упустил. Рассматривая вопрос с чисто научной точки зрения, он, похоже, подменил посылку выводом. Просто продемонстрировал путаницу в средневековой физике, не более того. Его это вполне удовлетворило — но не меня. Я считал, что более глубокое исследование данного предмета будет одновременно увлекательным и полезным. И задумал грандиозное reductio ad absurdum,[270] основанное на серьезном анализе вечного движения. Представьте, что вы решили в терминах ньютоновской физики доказать, что земля плоская, и в процессе работы нашли подтверждение истинности физики Эйнштейна.
Он умолк; его яркие глаза искали моего взгляда.
— Вы поняли идею, господин Маурер? Я собирался допустить, что вечное движение возможно. И на основе этой гипотезы создать всеобъемлющую теорию математического абсурда. Доказать реализуемость таких идей, как удвоение куба, трисекция угла и квадратура круга. Я задумал интеллектуальный розыгрыш, математическую сатиру, над которой смеялись бы во всех университетах.
Огонек в его глазах погас.
— Это был розыгрыш, на который попался я сам, — тихо сказал он.
Профессор умолк. Было слышно лишь тиканье часов и шипение сосновых поленьев в камине. Потом он вздохнул и продолжил рассказ:
— Лучшая сатира основана на правдоподобии. Она может выглядеть сколь угодно фантастичной, но должна быть безупречна с точки зрения логики. Я понимал: для того чтобы придать шутке глубину, нужно привести какое-то доказательство моей гипотезы. Причем доказательство должно быть на первый взгляд убедительным, однако не выдерживающим анализа быстрого и острого ума. Моим коллегам в Берлине и Бонне, Оксфорде и Кембридже, Париже и Гарварде будет над чем поломать голову. Я представлял себе их изумление, когда они начнут искать ошибки в моих аргументах. Шутка должна была получиться на славу. Поэтому я со всей основательностью принялся за доказательство возможности вечного движения. И начал с истоков.
Он прижал кончики пальцев друг к другу.
— Вскоре я убедился, что средневековые шарлатаны мне не помогут. Большая часть их усилий была направлена в практическую плоскость, на создание колеса, вечно вращающегося на оси без какого-либо внешнего источника силы. Большинство таких колес строилось на основе системы неравных моментов. Неравновесное состояние поддерживалось с помощью падающих грузов или других не менее изобретательных конструкций.
Профессор улыбнулся:
— Разумеется, господин Маурер, мы с вами знаем: в основе этой идеи лежит достойное жалости заблуждение. Согласно законам динамики, даже если мы избавимся от трения — что само по себе абсурдное допущение, — колесо не будет вращаться без внешней силы. Если мы просто уравняем работу, которую совершает колесо, с работой, требуемой для его вращения, оно должно остаться неподвижным. Вечный двигатель явно должен вырабатывать энергию в форме движения. Понимаете?
— Конечно.
Почти незаметно его речь стала напоминать лекцию в аудитории. Слова он выговаривал медленно и отчетливо, в голосе появилась уверенность. Старик откинулся на спинку стула и устремил взгляд в точку на стене над моей головой. Я посмотрел на дочь профессора, сидевшую позади него. Она отложила шитье, лицо ее смертельно побледнело. Залесхофф чиркнул спичкой и закурил.
Профессор откашлялся.
— Однако, синьор Маурер, в прискорбном перечне человеческих глупостей мне попался один весьма любопытный случай. Клочок твердой почвы на болоте.
Продолжая говорить, он начал медленно поглаживать подбородок.
— В самом начале восемнадцатого века некий швейцарец, называвший себя Орфиреусом, сконструировал вечный двигатель. Настоящее имя изобретателя было Иоганн Эрнст Элиас Бесслер. Колесо, которое он придумал, достигало в диаметре четырех метров и помещалось на видимой оси. Внутренность колеса, однако, скрывалась тканью, натянутой на деревянный каркас. В этом не было ничего примечательного, маленькая тайна всегда убеждает легковерных. Однако колесо Орфиреуса отличалось от всех остальных в одном важном аспекте — оно работало. Изобретение продемонстрировали покровителю Орфиреуса, ландграфу Гессегн-Кассельскому в комнате его замка в Вейсенштейне. Ландграф засвидетельствовал тот факт, что к колесу не прилагается никакая внешняя сила или энергия и что оно приводится в действие рукой. Помещение, в котором стояло колесо, затем опечатали. Восемь недель спустя, когда комнату открыли, колесо все еще вращалось.
— Электричество или часовой механизм? — предположил я.
Профессор с улыбкой покачал головой:
— Не угадали, синьор Маурер. Естественно, эти же мысли пришли в голову и мне. Однако выяснилось, что в начале восемнадцатого века не существовало источника электрической энергии, пригодного для выполнения такой задачи, и даже если предположить, что Бесслер изобрел примитивный электродвигатель, ему требовалось изобрести еще и аккумулятор достаточной емкости, чтобы питать двигатель в течение восьми недель. Что касается часового механизма, то я экспериментальным путем выяснил: даже при самых тяжелых грузах и самых лучших шестеренках колесо такого размера может вращаться не более нескольких часов, поскольку перепад высот составляет всего четыре метра. О пружинах не может быть и речи. Остается возможность обмана. Ландграфа нельзя считать надежным свидетелем.
— Совершенно верно.
— К счастью, нашелся еще один, более надежный. Возможность проинспектировать колесо была предоставлена математику по фамилии Гравезанд. Он не нашел никаких признаков обмана, но, к сожалению, Бесслер не позволил ему осмотреть внутренность колеса. Гравезанд, похоже, очень настаивал на этом, поскольку Бесслера его любопытство чрезвычайно рассердило. Вне всякого сомнения, он подозревал, что у Гравезанда не только научный интерес. Как бы то ни было, изобретатель уничтожил колесо. Обломки, обнаруженные в замке ландграфа, нисколько не помогли разрешению загадки.
Я стал размышлять над этим случаем. Либо Бесслер был выдающимся мошенником, либо имело место чудо. Несмотря на отсутствие каких-либо доказательств, я пришел к выводу, что истинно первое утверждение. Однако этот случай не выходил у меня из головы. Вы должны помнить, что я искал доказательства невероятного. Меня интересовало все необычное. Затем мое внимание привлекло еще одно явление. Мелкие частицы, взвешенные в жидкости, температура которой поддерживается постоянной, находятся в постоянном движении. Этот факт широко известен, но в прошлом его использовали для подтверждения законов термодинамики, утверждавших, что вечное движение невозможно. Считалось, что данные законы применимы ко всем исследуемым явлениям. Но мне показалось, что в этой броне ортодоксальности есть брешь, которую я могу использовать в своих целях. Глубина моей шутки зависела от обстоятельного изложения гипотезы. Я засел за работу.
Он снова посмотрел мне в глаза.
— Я часто думал, синьор Маурер, что математика очень похожа на музыку. У музыкальной идеи столько общего — с эстетической точки зрения — с математической теорией, что меня порой тянет написать симфонию в терминах математической аннотации. Простой процесс интегрирования, например, по сути своей сходен с оркестровкой. Понимаете, господин Маурер?
— Боюсь, — ответил я, — вычисления для меня всегда имели конкретное и практическое применение.
— Ах да, конечно. Вы инженер. А для меня в математике есть цвет и движение. Я всегда увлекался схемой, которую сам создавал. То же самое произошло с доказательством, над которым я бился. Я забыл о шутке. Мои мысли были направлены на доказательство невозможного. Я работал над этим почти восемнадцать месяцев. И в конце концов достиг цели.
Он сделал паузу. Потом снова заговорил, веско и неторопливо:
— А потом, синьор Маурер… потом произошло невероятное.
Я ждал.
— Восемнадцать месяцев — большой срок, и мои мысли, наверное, приняли несколько другое направление. Но это не имеет особого значения. Иногда огромная концентрация сил способна создать для разума ложную перспективу. Научный работник должен всегда помнить об этом и проявлять осторожность. Однако, — профессор наклонился ко мне, подчеркивая каждое слово движением рук, — я столкнулся с невероятным. Мне удалось найти логическое обоснование для своей гипотезы. Я доказал возможность вечного движения. А потом обнаружил, что не в силах найти изъян, который должен был существовать в доказательстве.
Он тяжело вздохнул.
— Поначалу я злился на себя — злился и волновался. Сам не знаю почему. Наверняка такая напряженная работа утомила мой мозг. Я отложил свой труд в сторону. Но забыть не мог. Он не давал мне покоя. Ошибка должна существовать. Однажды я сел и начал все с самого начала. Анализировал каждое логическое звено доказательства, каждую деталь. Оно выдержало проверку. Я попробовал еще раз. Дни и ночи напролет я пытался разрушить цепь математической логики. Мое тело обессилело, но разум продолжал работать. Я знал, что никогда еще не мыслил так ясно. Мой ум был острее бритвы. Я проверял все снова и снова.
А однажды вечером откинулся на спинку стула и понял, что никакого изъяна, никакой ошибки нет. Совершенно случайно я натолкнулся на истину. Оказался лицом к лицу с невероятным предположением, что законы термодинамики основаны на гигантском недоразумении, что нерушимый принцип сохранения материи нарушается и что большая часть нашей науки представляет собой карточный домик.
Щеки профессора раскраснелись, глаза горели еще ярче. Он умолк, затем продолжил уже более спокойным тоном:
— Несколько недель я никому ничего не говорил. Теория была настолько грандиозной, что мой разум отказывался ее принять. Потом я вспомнил об эксперименте Майкельсона и Морли, результаты которого вызвали к жизни множество ложных гипотез; в конце концов их удалось опровергнуть только Эйнштейну. Возможно, существуют еще более старые заблуждения, незаметно проникнувшие в основы классической механики? Моя теория предполагала, что так оно и есть. А единственный человек, высказавший подобное предположение до меня, — это Орфиреус, или Иоганн Бесслер.
Профессор облизнул пересохшие губы. На лбу у него выступили капельки пота. Пальцы теребили пояс халата.
— Пугающе абсурдная, эта идея стала огромным испытанием для моего мужества. Тем не менее доказательство существовало. Я решил рассказать обо всем коллеге из университета Рима, блестящему математику и философу. По-моему, теперь он в ссылке на островах. Впрочем, не важно. Я написал ему, попросил приехать и погостить несколько дней у нас дома в Болонье. Он приехал. Поначалу я ничего ему не говорил. Ждал подходящего случая. Мой разум был взбудоражен, но мне хотелось, чтобы коллега исследовал факты спокойно, с научной беспристрастностью. На третий день я завел об этом разговор. Рассказал, каким образом пришел к своим выводам. Описал, чего я хотел добиться и что получилось в результате. И увидел, как у него отвисла челюсть. Я увидел страх. И все понял. Сразу же. Он подумал, что я сошел с ума. Не мудрено. Моя теория непостижима для обычных людей. Она поражает воображение. Потрясает!
Профессор вдруг умолк. Я ждал, чувствуя, как колотится сердце. Последние сомнения исчезли. Теперь я точно знал, что старик безумен.
— Я дал ему свои вычисления и ушел, чтобы он мог спокойно их прочесть. Понимаете, мне не хотелось влиять на его суждения. Было лето, погода стояла теплая, и я ждал в саду возле дома. Там у нас рос виноград, и я сидел под лозой и сквозь листья смотрел на два маленьких белых облака, которые медленно плыли по вечернему небу. Я знал, что потребуется не меньше трех часов, чтобы прочесть мои заметки, даже бегло. Мне хотелось, чтобы коллега прочел их внимательно, но это можно было сделать и позже. Для начала достаточно общего впечатления. Понимаете? А потом, — профессор замялся, — потом я услышал его смех. Отвратительный хохот. Над чем там можно смеяться? В вычислениях нет ничего смешного. Я подумал, что его рассмешила какая-нибудь выходка собаки. А потом я увидел, как он идет ко мне, смеясь и размахивая рукописью. Коллега пробыл в доме не более четверти часа. Я был поражен. Он подошел ко мне, продолжая смеяться. Я спросил его, в чем дело, и он…
Лицо старика исказилось от гнева.
— Он испугался моих выводов. Он боялся за свою репутацию, боялся выглядеть дураком в глазах всего мира. Коллега притворился, что я допустил глупые элементарные ошибки, простительные лишь школьнику. Сделал вид, что это розыгрыш. Даже указал на некоторые расчеты и, смеясь, заметил, что я очень ловко их сфальсифицировал.
Мне следовало улыбнуться и промолчать. Теперь я это понимаю. Я же повел себя глупо. Вспылил и стал обвинять его — вполне справедливо — в зависти и в предательстве совести ученого. В ответ он опустился до оскорбительных намеков. Сказал, что я слишком много работаю. И даже имел наглость заявить моей дочери, что у меня нервный срыв. Я видел, что у него на уме. Он хотел избавиться от меня и присвоить мою работу. Я попросил его уйти. Потом взял свои вычисления и снова проверил их. Я знал, что он лжет, но должен был еще раз в этом удостовериться. В Болонье я задыхался. Мы переселились сюда, в горы, и я вновь сел за работу. Пять лет я проверял и перепроверял и теперь знаю, что мое доказательство безупречно. Скоро я буду готов. Все должно быть идеально, неоспоримо, прежде чем я приму решение опубликовать свой труд. Дочь согласна со мной. Полагаю, вы тоже согласитесь, синьор Маурер.
Теперь взгляд старика сфокусировался на моем подбородке. Зрачки его глаз помутнели, голова слегка — почти незаметно — покачивалась из стороны в сторону.
— Да, профессор, полностью с вами согласен. — Я старался следить за интонациями своего голоса.
Он улыбнулся.
Женщина подошла и встала у него за спиной. Не глядя на нас, она мягко проговорила:
— Тебе пора спать, папа. Ты сегодня многое успел, если ты хочешь поработать завтра, нужно хорошенько отдохнуть.
Старик молча встал и позволил повести себя к двери. Я едва сдержал вздох облегчения.
Потом профессор вдруг повернулся. Глаза его снова сияли, но теперь они были хитро прищурены.
— Симона, — с расстановкой произнес он, — я собираюсь показать этому джентльмену свои расчеты. Нет! Не перебивай меня. — Его губы слегка раздвинулись, обнажив оскал зубов. — Я знаю, Симона, втайне ты считаешь меня сумасшедшим. Думаешь, я не догадываюсь, что ты откладываешь публикацию исключительно из страха?
Женщина охнула.
— Нет, отец, неправда! — Ее голос дрожал.
Профессор улыбнулся.
— Так или иначе, Симона, меня это не волнует. Я сам определю время для публикации. Я хочу показать мой труд этому джентльмену. Он поймет и оценит. Возможно, не до конца, однако он скажет тебе, что твои сомнения беспочвенны. — Профессор с улыбкой посмотрел на меня. — Я принесу рукопись. Прошу извинить.
Женщина молча смотрела ему вслед, затем резко повернулась к нам. Ее взгляд переместился с Залесхоффа на меня. Руки со сжатыми кулаками были опущены. Внезапно она заговорила, быстро и сбивчиво:
— Синьор Маурер, не зная местности, под снегом трудно найти тропу через границу. Нет, не перебивайте меня. Вы теряете время. Вы заблудитесь. Будете целый день бродить среди деревьев, но не найдете дорогу. Но я ее хорошо знаю. Я за два часа выведу вас в безопасное место. Я это сделаю. Но… — Она выпрямилась. — Синьор Маурер, рукопись моего отца вас поразит. Умоляю вас не показывать этого. Отец… безобиден, и я не хочу причинять ему ненужных страданий. Я могу вам помочь. Хотя денег у меня немного, если они вам нужны, я дам. Взамен прошу лишь одного: забудьте все, что вы слышали сегодня, и помните только прежние работы отца. А если вы сумеете найти слова одобрения тому, что он вам покажет… Умоляю… — Всхлипнув, она умолкла.
Я приподнялся с кресла, потом снова сел. Меня охватили противоречивые чувства — смущение и страх.
Залесхофф бросил окурок в камин.
— Когда вы видели газету, синьорина? — Он плотнее завернулся в плед. — Мы надеялись, что этого не случится.
— Сегодня утром расчистили дорогу до Тарвизио, и, — она попыталась улыбнуться, — газеты прибыли вместе с овощами, которые плавали у вас в супе. Я узнала синьора… синьора Маурера, как только он вышел на свет. Я бы не призналась в этом. Полиция далеко, и мне стало страшно. Но теперь… — Симона снова повернулась ко мне. — Такая маленькая просьба, синьор, и…
Из коридора послышались шаги, и в комнату вошел профессор Беронелли. Под мышкой он держал толстую книгу в кожаном переплете. Его яркие глаза подозрительно вглядывались в нас.
— О чем вы говорили, Симона? — резко спросил он.
— Ваша дочь сообщила нам, — сказал Залесхофф, — что вы рассчитываете в ближайшие три месяца закончить рукопись.
Ничего не ответив, профессор подошел ко мне и придвинул свой стул вплотную.
— Вы, синьор Маурер, первый, кто увидит эту рукопись. Разумеется, за исключением моей дочери, однако она не разбирается в математике. Первую рукопись я уничтожил после предательства коллеги. Эта предназначена для печати. Она проще, яснее. Как я уже говорил, она не закончена. — Старик посмотрел мне в глаза. — Поначалу мой метод формулировки теоремы может показаться вам немного необычным. Мне пришлось разработать слегка измененную систему аннотации, чтобы описать некоторые абстрактные величины, которые я использую. Впрочем, полагаю, суть вы поймете без особого труда.
Он осторожно передал мне книгу. Жесты его были спокойными и величественными, голос тихим и серьезным. На долю секунды мне в голову пришла невероятная мысль: может, он не безумен и в мировой истории расцвел еще один непризнанный гений? Затем я раскрыл рукопись на первой странице.
Сердце замерло. Мне хотелось оторвать взгляд от книги и посмотреть на Залесхоффа, на женщину, но я не решался, зная, что профессор внимательно наблюдает за мной. Чувствуя, как щеки заливает румянец, я подпер левую щеку ладонью, чтобы скрыть от старика обращенную к нему половину лица. Мой взгляд не отрывался от страницы.
Сверху до низу она была покрыта карандашными записями, похожими на детские каракули. В центре страницы помещалась огромная восьмерка под знаком кубического корня. Пространство внутри восьмерки заполняли концентрические окружности. Они соединялись друг с другом, образуя нечто вроде завитков. Остальная часть страницы была разрисована тщательно выписанными завитками размером с пенни. В одном углу виднелось лицо. Контуры лица состояли из небольших дуг, проведенных циркулем. Глаза представляли собой маленькие завитки.
Профессор подался ко мне.
— Кубический корень из восьми — это Бог, — прошептал он мне на ухо.
Я перевернул страницу. Следующая выглядела точно так же, только цифр там было больше. Все свободное место заполняли завитки. В углу по-итальянски было написано слово «Бог» — Dio. Еще одна страница — опять завитки, цифры, лица. Я отчаянно пытался найти подходящие слова. В комнате повисла звенящая тишина. Чтобы выиграть время, я стал листать дальше. Один раз, когда перевернулись сразу две страницы, старик наклонился и исправил мою ошибку. Наконец силы у меня иссякли. Я откинулся на спинку кресла, захлопнул книгу и поднял глаза на профессора.
Он смотрел на меня, как терьер на крысиную нору.
Мне удалось выдавить из себя улыбку.
— Профессор, если бы я был гораздо старше и посвятил всю жизнь изучению математики, то, возможно, смог бы прокомментировать вашу работу. К сожалению, моих знаний недостаточно. Я глубоко уважаю вашу ученость, но это выше моего понимания. Никому не хочется выглядеть глупо, и попытайся я обсудить ваш труд…
В горле у меня встал ком. Я почувствовал, как кровь отхлынула от щек. Лицо профессора разгладилось. Он ласково мне улыбнулся.
— Разумеется, за такое короткое время нельзя понять то, на что у меня ушли годы. Но вы впечатлены. Я это вижу. — Он снова улыбнулся. — Разве тут есть пища для предположений, что я забыл элементарные законы математики?
— Ни в коем случае, — ответил я, сделав над собой усилие. — Ознакомиться с вашим трудом — большая честь.
Он забрал у меня книгу и встал. Потом прижал ладонь ко лбу.
— Прошу извинить, синьоры, мне пора. Я приступаю к работе рано утром, пока голова еще свежая, да и вам, несомненно, требуется отдых. Предлагаю погостить у нас несколько дней.
— Вы очень любезны, — сказал Залесхофф. — К сожалению, завтра нам нужно возвращаться в Швейцарию.
Профессор вежливо склонил голову.
— Очень жаль. Естественно, мы не вправе вас задерживать.
Он пожал нам руки, несколько рассеянно, затем наклонился и поцеловал дочь.
— Доброй ночи, Симона.
— Доброй ночи, папа.
Звук его шагов затих в коридоре. Я увидел, как губы женщины вдруг задрожали, а по щекам полились слезы. Залесхофф встал и подошел к ней. Она посмотрела сначала на него, потом на меня.
— Вы были так добры, синьор Маурер.
Всхлипнув, Симона достала платок и прижала к глазам. Немного успокоившись, вновь обратилась к нам:
— Отец был очень счастлив в университете. Преподавание — это его жизнь. А потом у него все отняли. Далекий от политики, когда сожгли книгу, написанную одним из профессоров, отец выступил против фашизма. На следующий день на лекции он заявил, что без интеллектуальной свободы дух науки умрет, и раскритиковал правительство за гонения на университеты. Кто-то из студентов донес. Отца арестовали согласно указу двадцать пятого года — за критику Муссолини. Присудили штраф в две тысячи лир и потребовали публично заявить, что он считает фашизм «священной религией» каждого итальянца. Штраф отец заплатил, а заявление подписывать отказался. По требованию полиции его изгнали из университета и запретили заниматься преподавательской деятельностью в Италии. В возрасте сорока четырех лет он был вынужден уйти на пенсию.
Помолчав, женщина нерешительно продолжила:
— Иногда я думаю, уж лучше бы его, подобно многим коллегам, отправили в ссылку или вынудили уехать в другую страну. По крайней мере мы были бы избавлены от этого ужаса. Но денег у нас было мало, и отец посчитал, что лучше остаться. Тяжелее всего дались первые два года. Он перенес ужасный шок. Все время переживал, волновался. Заболел, не мог спать. И недоуменно спрашивал меня, почему ему не позволяют работать. Когда провалилось издание новой итальянской энциклопедии, поскольку не нашлось достаточно знающих людей с фашистскими взглядами, чтобы составить ее, отец смеялся, всем рассказывал об этом, и я боялась, что его арестуют. Затем, приступив к той работе, которую он вам показывал, он вроде бы успокоился. И только в тот день, когда коллега из Рима его так расстроил, я поняла, что произошло. Его приятель был очень добр. Вдвоем мы убедили отца лечь в частную лечебницу. Там сказали, что ничего не могут сделать. Моя мать умерла после моего рождения. У него никого не было, кроме меня, и вскоре я обнаружила, что отец счастлив, если верит, что по-прежнему работает. Вот и все. Мы переехали сюда.
Симона встала. Похоже, ей удалось взять себя в руки. Мы с Залесхоффом опять превратились в двух незнакомцев, которых приютили на ночь.
— Надеюсь, в креслах вам будет достаточно удобно. Я оставлю вам лампу. Если захотите ее погасить, поверните маленькое колесико. В камине хватит дров, чтобы поддерживать огонь. Ванная прямо по коридору. На рассвете я вас разбужу. Спокойной ночи, синьоры.
Мы попрощались, и женщина вышла, прикрыв за собой дверь. Залесхофф подошел к окну и посмотрел на улицу сквозь прорези в ставнях.
— Метель стихает. И звезды видны. — Потом он потушил лампу и, освещенный огнем камина, вернулся в кресло.
— Залесхофф, я не могу понять, как она меня узнала.
Он усмехнулся.
— А вы внимательно рассматривали ее рисунки?
— Нет. Зачем?
— У нее острый глаз, и она видит кости и мышцы. Усов и бачков явно недостаточно, чтобы обмануть эту женщину.
— Понятно. — Несколько секунд я наблюдал за колеблющимися языками огня в камине. Мне хотелось кое-что сказать, но я не знал как.
— Вы были добры к старику, — произнес Залесхофф.
— Я чувствовал себя обманщиком. — Наверное, от дыма у меня вдруг защипало в глазах. — Господи, какая трагедия! Такой человек сошел с ума!..
— Конечно! — Залесхофф плотнее обернул плечи пледом. Наступила тишина, и я подумал, что он заснул. Но затем послышался его тихий голос, словно Залесхофф разговаривал сам с собой: — Конечно! Совершенно верно. Ужасная трагедия. Проклятие! Беронелли пришлось сойти с ума, потому что он не мог оставаться разумным в этом безумном мире. Ему нужно было найти путь к спасению, создать собственный мир, в котором он что-то значит, мир, где человек может работать, следуя своим устремлениям, и никто его не остановит. Его разум создал ложь, и теперь он счастлив. Он укрылся от всеобщего безумия в своем собственном. Но мы с вами, Марлоу, остаемся среди безумцев. Единственное различие между нами и Беронелли заключается в том, что наши навязчивые идеи разделяют другие граждане Европы. Мы по-прежнему благосклонно слушаем тех, кто убеждает нас, что мир и справедливость могут быть достигнуты с помощью войны и несправедливости, что клочок земли, на котором живет один народ, почему-то лучше клочка земли соседей и что человек, использующий другой набор звуков для восхваления Бога, — наш естественный враг. Мы прячемся во лжи. И даже не даем себе труда придать ей правдоподобие. Если повторять что-то достаточно часто, невольно начинаешь верить. Именно так все устроено. Не нужно думать. Следуйте своим инстинктам. К черту разум. Человеческую натуру не изменишь… Чушь! Натура человека — часть социальной системы, в которой он живет. Измените систему, и вы измените людей. Когда честность выгодна, вы будете честными. Когда забота о соседе означает, что ты заботишься и о себе, братство людей становится фактом. Но мы с вами так не думаем, правда, Марлоу? У нас еще остались «воздушные замки». Вы британец. Вы верите в Англию, в целеустремленность, в бизнес и в подачки для успокоения голодающих неудачников, у которых бизнеса нет. Будь вы американцем, вы бы верили в Америку и в добрые дела, в бесплатные обеды и полицию. Беронелли сошел с ума. Бедняга. Ужасная трагедия. Он убежден, что все законы термодинамики неверны. Безумец? Несомненно. Но мы еще безумнее. Мы верим в правильность законов джунглей!..
Он продолжал говорить. Теперь я уже не могу вспомнить всех его слов. Мои глаза закрылись, и я уснул.
На рассвете Симона осторожно разбудила нас и молча указала на горячий кофе с тостами, которые она поставила на стол. Огонь высушил нашу одежду. В начале седьмого Симона появилась снова, уже в пальто, и сказала, что готова. Мы пошли по свежевыпавшему снегу. Утро было ярким и солнечным.
Попрощались мы в том месте, где на середине склона дорога выходила из-под укрытия деревьев, примерно в километре от границы. Симона объяснила, что дальше ей идти опасно.
Через сорок минут нас арестовал югославский пограничный патруль.