Третье совпадение пришло под утро двадцать седьмого.
Двадцать четвёртого он насчитал девятнадцать бортов. Двадцать пятого — двадцать три. Двадцать шестого — восемнадцать.
Три ночи подряд. Одно направление. Один разброс по часам: густо с семнадцати до двадцати одного, потом жидко, потом опять густо перед светом.
Это было уже не совпадение. Это было расписание, а расписание можно промерить.
Донесение он написал двадцать седьмого и написал его на полстраницы.
Четыре столбца — дата, час, направление, число. Внизу одна строка: «Движение имеет признаки регулярного. Прошу указаний, вести ли счёт дальше».
Ни одного вывода он не сделал и в этот раз, и не потому, что боялся. Он не знал ни одной величины из тех, которые тут нужны: ни сколько людей в кольце, ни сколько им надо, ни сколько поднимает машина в среднем по их парку. Три числа из четырёх были у него со слуха, и по его же правилу такая арифметика в бумагу не идёт.
Ответ пришёл на третьи сутки и был он длиннее всех, какие часть получала за год.
Счёт вести. Расширить. Прибавить к четырём столбцам тип по силуэту и высоту прохода. Установить, откуда идут. И дальше шло то, ради чего писали остальное: часть перебрасывается на юго-запад, в полосу к железной дороге, в распоряжение того же офицера связи.
Воронин прочёл ответ дважды. На второй раз посчитал не пункты, а сроки.
Бумага написана двадцать восьмого. Его донесение ушло двадцать седьмого днём.
Одни сутки. За одни сутки кто-то наверху прочёл полстраницы неизвестно от кого, сличил её со своим, решил про переброску и написал длинную бумагу.
Такой скорости он за войну не видел ни разу.
Значит, счёт лёг не на пустое место. Значит, то же самое где-то уже лежало — добытое другими и по-другому. Его четыре столбца сошлись с чужими. И сошлись раньше, чем кто-нибудь успел усомниться.
Приятно ему это или нет, он решить не смог.
Снялись первого декабря. За одну ночь. Налегке.
Дед ехал на подводе: тридцать вёрст по мёрзлому его нога не брала. Ехал молча. На подводе же везли рацию, банки и мешок с чужим ключом и чужой тетрадью.
Про мешок пока не знал никто, кроме Воронина.
Костров всю дорогу шёл рядом и придерживал ящик.
Ему было тридцать четыре. Двадцать из них он прожил при заводе. Четыре месяца назад его город стал фронтом. Полтора месяца назад он этот город оставил. О городе он с того дня не сказал ни слова.
Рогов встретил их на новом месте второго декабря и был не один.
Второй был лётчик, капитан, в меховых унтах и без знаков различия на комбинезоне, и вопросы он задавал не такие, как задают штабные.
— Сколько от вас до полосы?
— Двадцать две версты по прямой.
— Ночью видно?
— Нет. Слышно.
— Слышно — это ничего. — Он подумал. — А если ближе?
— Ближе — это уже другая работа.
— Вот за ней мы и приехали.
Задача выходила из трёх частей, и первая была старая: считать.
Вторая — установить, чем живёт полоса. Не самолёты считать, а то, что самолёты кормит: горючее, бомбы, запчасти, ремонтные летучки, и главное — как всё это на полосу попадает.
Третья часть была новая, и от неё Воронин полночи не спал.
Дать целеуказание. То есть в назначенную ночь, в назначенный час, находясь в двух-трёх верстах от полосы, обозначить её так, чтобы пришедшие сверху не искали.
— Кто пойдёт? — спросил он.
— Никто не пойдёт, — сказал лётчик. — Пойдёт то, что вы поставите. Мы придём на него.
— А если не придёте?
— Тогда вы поставите зря и уйдёте.
— А если придёте, но не туда?
Лётчик посмотрел на него внимательно и ответил не сразу.
— Тогда мы положим не туда, — сказал он. — Поэтому ставить надо точно.
Расписание они взяли не по самолётам.
Считать борта в темноте на слух можно, и часть считала их четвёртую неделю, но счёт этот давал число и не давал ничего, кроме числа: сколько прошло, а не отчего именно столько.
Причина лежала на земле, в двадцати двух верстах, и добираться до неё пришлось не глазами, а тем способом, который в этой части завели ещё летом: смотреть не на предмет, а на то, чем предмет кормится.
Кормилась полоса железной дорогой.
Разъезд, две ветки, тупик с эстакадой, и от тупика — грунтовка к аэродрому, по которой ходили бензовозы.
Бензовозы Кондратьев считал четверо суток.
Он лежал у грунтовки через ночь и записывал: сколько прошло гружёных, сколько порожних, с каким промежутком. Гружёный от порожнего отличается не видом, а тем, как идёт: гружёный на подъёме тянет, порожний прыгает на колеях. Отличать он выучился на вторую ночь и первую переписал заново, вычеркнув из неё всё.
Потом Воронин сводил эти числа со своим счётом по бортам и получал то, чего не давало ни то, ни другое отдельно.
Заправка одного борта — величина известная всякому, кто хоть раз видел, как это делается, и Кондратьев видел.
Дальше выходила простая пропорция, и по ней получалось: полоса кормит вдвое меньше машин, чем через неё проходит.
Это означало, что половина бортов уходит на восток, не дозаправляясь.
А это, в свою очередь, означало, что летят они не отсюда, а откуда-то ещё, и что здешняя полоса — не главная, а промежуточная, и что настоящих таких полос по меньшей мере две.
Воронин переписал вывод трижды, пока не убрал из него всё, чего не мог подтвердить.
В первой редакции у него стояло, что противник снабжает окружённую группировку с двух площадок и что здешняя работает на подхвате. Слово «окружённую» он вычеркнул сам: он этого не видел и подтвердить не мог, а знал со слуха. Слово «группировку» вычеркнул следом по той же причине.
В третьей редакции не осталось ни одного слова о том, кого и зачем кормят. Остались бензовозы, борта и расхождение вдвое.
Так эта бумага вышла вдвое суше и вчетверо тяжелее, и он давно уже знал, отчего так выходит.
В донесение пошло следующее. Расход горючего на полосе за четверо суток — столько-то ходок бензовоза, счёт Кондратьева, с часами. Число бортов над полосой за те же четверо суток — столько-то, счёт свой, с часами. Расхождение — вдвое. Вывод: значительная часть машин полосу проходит транзитом; полагаю необходимым искать вторую площадку южнее.
Фамилии стояли обе. Дальше он не пошёл ни на слово.
Радиоигру завели третьего, и завели её не они.
Игру привезли готовой: позывной, ключ, расписание и трёхнедельная легенда — брошенная немецкая рация с человеком при ней, которого якобы не вывезли. Часть дала под это Лыкова, помещение и охрану, а Озерова села вторым номером и слушала то, что приходило в ответ.
От Лыкова требовалось одно: работать чужой рукой.
Почерк на ключе у радиста как подпись, и опознают его в две минуты, и потому весь фокус был в том, чтобы отбивать не своим почерком, а тем, который лежал в тетради при захваченной станции.
Лыков просидел над этой тетрадью полтора суток и вышел с красными глазами и сказал, что чужую руку он берёт, но не всякую и не надолго: скорость чужая, а паузы свои, и через сорок минут работы своё начинает лезть.
Работали по двадцать минут, и в промежутках Лыков сидел, не снимая наушников, и переписывал чужие паузы палочками на бумаге, как переписывают чужой почерк в прописи.
— Он торопится в конце слова, — сказал он на вторые сутки. — И перед цифрами всегда тянет. Будто вспоминает.
— Ты так сможешь?
— Я так уже. — Он подумал. — Только у него это от привычки, а у меня от счёта. Разница слышна, если слушать долго.
— Сколько долго?
— Если бы я слушал — понял бы к третьей неделе.
Воронин это записал и учёл в сроке: игру полагалось кончить раньше, чем через три недели, чем бы она ни кончилась.
Пятого пришёл ответ, и по ответу стало ясно, что игру приняли: спросили обстановку на разъезде и запросили, цела ли эстакада.
Воронин прочёл эти два вопроса и сел.
Спрашивают о том, по чему собираются идти, — он выучил это в Москве, за столом, где его не спрашивали про город.
Значит, эстакада им нужна. Значит, разгружаются они там. Значит, вторая площадка кормится через тот же разъезд.
Отвечать надо было так, чтобы не соврать в проверяемом и соврать в непроверяемом, и Воронин с Озеровой писали ответ три часа.
Написали: эстакада цела, охраны нет, движение по ветке слабое.
Первое было правдой и проверялось за сутки. Второе было ложью и проверялось тоже — но проверить его можно было только тем, что кто-то пришёл бы и посмотрел, а приходить туда им было незачем и некогда.
Третье было правдой наполовину, и наполовину именно с той стороны, с какой их правда была нужна.
— Если проверят и поймают на втором, — сказала Озерова, — на этом канале больше не сработает ничего.
— Знаю.
— И на других тоже. Про такое пишут по всей сети.
— Знаю.
Она не стала предлагать другой формулировки, потому что другой не было, и не стала спорить с решением, потому что решение было не её.
Она сделала иное. Она положила перед ним лист и попросила вписать, кем составлен текст ответа.
Воронин вписал две фамилии.
— Зачем вам туда? — спросил он.
— Затем, что если поймают, то отвечать будем оба. Это должно быть написано заранее.
Пятого, к вечеру, лётчик приехал второй раз и привёз час.
Ночь на шестое. Между тремя и четырьмя. Раньше нельзя, позже бессмысленно.
Точку он выбрал сам, по карте и по описанию Кондратьева: не на полосе, а в семистах шагах северо-восточнее, у тупика с эстакадой.
— Ставьте три, — сказал он. — Треугольником. Сторона двести. Вершиной на север.
— Чем ставить?
— Чем горит.
Вышли впятером. В двадцать три.
Двадцать две версты. Мороз. Ветер в спину.
Шли шесть часов. Балками.
Волокли два бидона керосина. Ветошь. Солому. Четыре мешка.
В пять минут третьего легли за полотном.
Разъезд — левее. Эстакада — прямо. До полосы — две с половиной версты.
Часовые ходили. Двое. По ветке.
Промежуток одиннадцать минут.
На две точки хватало. На третью нет.
Воронин посмотрел на часы. Два двадцать.
Начали.
Первую поставили в два двадцать девять.
Солома. Ветошь. Керосин. Ком снега сверху, чтобы не задуло.
Отползли.
Часовой прошёл в два тридцать восемь.
Вторую — в два сорок семь. Двести шагов на юг. Мерили шагами.
Отползли.
Часовой прошёл в два пятьдесят шесть.
На третью — одиннадцать минут. И двести восемьдесят шагов по открытому.
Савчук пошёл один.
Не побежал. Пошёл шагом.
Бегущего видно. Идущего в темноте по своей стороне полотна — не всегда.
Кондратьев считал вслух. Тихо.
Двести. Двести двадцать.
Савчук лёг.
Двести сорок. Двести шестьдесят.
Часовой прошёл в три ноль семь.
Савчук лежал.
Три ноль девять. Встал.
Поставил в три двенадцать.
Вернулся в три двадцать один. Шагом.
Три двадцать пять. Ждали.
Три тридцать. Ждали.
Три сорок. Ничего.
Ждать по уговору полагалось до четырёх.
Три пятьдесят одна. Далеко, на северо-востоке, пошёл звук.
Не один. Несколько.
— Зажигай, — сказал Воронин.
Зажгли по очереди. Первую, вторую, третью.
Керосин взялся не сразу. Взялся.
Три точки. Двести на двести. Вершиной на север.
Часовой закричал в три пятьдесят четыре.
По ним не стреляли: стреляли по огням.
Огни не отвечали.
Отползали не оглядываясь. Балкой. Быстро.
В три пятьдесят восемь сзади стало светло.
Не от их огней.
Земля пошла дрожью. Той самой. Только ближе и не так долго.
Воронин лежал лицом вниз и держал руками каску.
Он не видел ничего.
Он не увидел ничего и потом.
У их работы своего конца не было.
Конец был чужой. Лежал он в двух с половиной верстах. Смотреть на него было нельзя.
В четыре одиннадцать кончилось.
Пошли.
Шли до света. Потом лежали. Потом шли опять.
Пришли к ночи на седьмое.
Доклад — семь строк.
Три точки поставлены в назначенном месте и в назначенный час. Треугольник двести на двести, вершиной на север. Зажжены в три пятьдесят одну по звуку подхода. Потерь нет.
Результата в докладе не было.
Результата он не видел и написать о нём не мог.
Через сутки пришла бумага от лётчиков. Не ему. Справка о работе по заявке, копия в часть.
В ней стояло время выхода на цель.
Об остальном справка молчала так же, как молчал его доклад.
Спрашивать он не стал.
Он завёл под это пятый столбец. К прежним четырём прибавилось «после».
В графу «после» за седьмое он вписал: борта шли. Восемь за ночь.
Восемь вместо восемнадцати.
Восьмого — одиннадцать. Девятого — четырнадцать.
Четырнадцать он подчеркнул.
Полосу чинят. Значит, полосу чинить есть кому и есть чем.
Значит, эту он не убрал. Он её задержал.
Потом он открыл тетрадь на записи от двенадцатого ноября.
Вопрос стоял прежний. Откуда короче.
Теперь у вопроса был срок.
Восемнадцать бортов в ночь не кормят и малой части того, что там стоит. Восемь не кормят вовсе.
Значит, придут посуху. Значит, скоро.
Считать это умели двое.
Он — и тот, кто сидит в кольце и считает то же самое, только с другой стороны и без права ошибиться.