Пакет ушёл с посыльным в субботу утром, и вместе с ним из Воронина вышло всё, чем он жил трое суток.
Осталось поле, манеж, восемь чужих фамилий и три недели до того, как эти фамилии придётся кому-то называть в донесении о потерях.
Лыков приехал в тот же день, к обеду, на попутной санитарной машине — соскочил с подножки, придержал за ремень вещмешок и рацию, поставил обе на землю аккуратно, рацию первой. За зиму он вытянулся, и гимнастёрка на нём сидела уже не как на подростке, взявшем чужое.
— Товарищ капитан. Красноармеец Лыков прибыл.
— Вижу. Дед как?
Лыков снял очки, подышал на стёкла и стал протирать полой, щурясь.
— Лежит. Нога не срастается, вторую неделю на вытяжении. Врач говорит — месяца три, если по-хорошему. — Он надел очки и посмотрел прямо. — Он вам просил передать, что кулеш у них жиже, чем у нас, и что вы там без него набёрете чёрт-те кого.
— Уже набрал.
За полем, у барьеров, топталась третья пара — Дегтярёв тянул Калинкина за лямку, что-то ему втолковывая. Воронин глянул туда, потом на Лыкова.
— Эфир на тебе. Шанько вторым номером, он с утра тянет провод. С понедельника придёт старшая связи, но узел разворачивать сегодня.
— Есть. — Лыков помолчал. — Товарищ капитан, разрешите обратиться не по службе.
— Обращайся.
— Переведите меня в группу. Хоть вторым номером, хоть подносчиком. Я под Лозовой ходил, я не сорвусь.
Он сказал это ровно, без просительной интонации, — так, как говорят то, что обдумывали всю дорогу и повторяли про себя, чтобы не сбиться.
Воронин посмотрел на него. Мальчик, которого он год назад ставил в середину дозора, потому что в середине живут дольше, вырос в человека, который просится вперёд. Это было и хорошо, и плохо, и второго в нём было больше.
— Нет.
— Товарищ капитан…
— Старший радист у меня один. Ты. — Воронин носком сапога подвинул к нему вещмешок. — Шанько хорош, но он тебя не заменит, и ты это знаешь лучше меня. Пока эфир держите вы двое, часть слышит и её слышат. Стрелков я найду в любом запасном полку, а такого, как ты, мне взять негде.
Лыков опустил глаза.
— Погоди. — Воронин дождался, пока тот поднимет голову. — Я не сказал «никогда». Я сказал «не сейчас». Настанет день, когда мне понадобишься не здесь, а там, — и я тебя возьму. Только запомни: если я тебя возьму, значит, там будет некому больше. Ты этого дня себе не желай.
— Я и не желаю, — сказал Лыков. — Я просто хочу быть годным.
— Ты годен. Разворачивай узел.
Он ушёл к манежу, где ждал построенный состав, и на ходу поймал себя на том, что не отделался. Обещание висело за спиной, как всякое обещание, которое рано или поздно придётся исполнить.
Девять человек стояли неровно — не по лени, а потому, что ещё не притёрлись плечами. Кондратьев держал левый край, вытянувшись так, что на нём можно было проверять устав. Третьяк стоял, чуть повернув голову, и смотрел не на командира, а мимо, на ветер в верхушках берёз за оградой. Сошко прятал правую руку за спину.
— Сегодня ночью, — сказал Воронин, — вы возьмёте эту базу.
Девять лиц не изменились. Это ему понравилось.
— Задача. С двадцати трёх до трёх ночи вы должны без шума пройти охраняемый периметр, дойти до склада за манежем и оставить на дверях вот такой мелок. — Он показал. — Взяли склад — считайте, объект уничтожен. Не взяли — считайте, вас положили на проволоке. Охрана — караул базы, третий взвод. Их предупредили. Оружие — незаряженное, штыки снять, ножи сдать. Кто до утра не отметился на складе, тот утром идёт со мной ещё раз, днём, при свидетелях.
— Товарищ капитан, — Кондратьев шагнул на полшага. — Разрешите вопрос. Порядок движения какой?
— Ваш.
— То есть?
— Ваш, — повторил Воронин. — Я вам не назначу ни строя, ни старшего, ни маршрута. Идёте как хотите, хоть все вместе, хоть врозь. Разойдись.
К одиннадцати небо ещё не догорело. В июне под Москвой темнота приходит поздно, неполная, и в ней всё видно на полсотни шагов — как раз столько, сколько нужно, чтобы тебя заметил караульный, который не спит.
Воронин лежал на скате за оградой, в лебеде, и смотрел.
Они пошли вместе. Восьмером, гуськом, по кромке поля — Кондратьев впереди.
Он вёл их правильно. По уставу — правильно. Дистанция, короткие броски, наблюдение. Всё это годилось для роты в наступлении и никуда не годилось здесь.
Восемь человек в затылок друг другу шумят вдвое громче восьмерых порознь: кто-то один обязательно наступит не туда, и звук пойдёт по всей нитке. На двухсотом шаге у Калинкина под ногой хрустнуло.
— Стой, кто идёт!
Воронин вжался в траву.
Караульный ударил в темноту лучом фонаря. Луч прошёл над самой лебедой и вернулся. Все восемь легли. Полминуты ничего не было. Потом Кондратьев поднял их и повёл в обход, вдоль ограды, — и повёл верно, но пошёл быстрее, чем надо.
Через двадцать минут их взяли у ворот, всех восьмерых сразу.
Воронин смотрел, как их выводят на свет и ставят у стены, как караульный начальник считает по головам и матерится вполголоса, и как Сошко на ходу баюкает правую кисть, которую сорвал где-то на подтягивании.
Восемь, посчитал он вместе с ним.
Третьяка среди них не было.
Он ушёл раньше всех, забирая вправо, — Воронин заметил это ещё на выходе. Пока восьмеро крались по кромке, сибиряк отработал в обратную: вышел к дальнему углу, где ограда упиралась в старую водосточную канаву, и лёг там на два часа.
Просто лёг и не двигался.
Караул сменился в час. Смена всегда шумит, всегда разговаривает, всегда смотрит на своих, а не в темноту. Третьяк прошёл под их разговор — вдоль канавы, по мокрому, где не хрустит, — и через одиннадцать минут был у склада.
Мелок он оставил не на дверях, а на притолоке изнутри, потому что двери оказались не заперты, а того, кто ставит крест снаружи, видно с вышки.
Обратно он вышел тем же путём и в половине третьего лёг спать.
Разбор Воронин назначил на пять утра, на поле, у самых барьеров, — там, где всё вчера и происходило.
Роса лежала тяжёлая, седая; сапоги промокли на первых шагах. Небо на востоке стояло уже белое, и над лесом висела одна невыгоревшая звезда.
Часть построилась. Не выспались все, кроме Третьяка.
— Кондратьев.
— Я.
— Доложи, почему не выполнили.
Ефрейтор смотрел прямо перед собой.
— Обнаружены на подходе, товарищ капитан. Виноват. Не обеспечил маскировку движения.
— Кто наступил?
Пауза длилась ровно столько, сколько ей и полагалось.
— Не могу знать, товарищ капитан.
Из строя вышел Калинкин, красный до ушей.
— Я наступил, товарищ капитан.
— Встань на место. — Воронин обвёл их взглядом. — Кондратьев ответил правильно, и Калинкин ответил правильно, и мне обоих ответов мало. Вопрос не в том, кто хрустнул. Хрустят все. Вопрос — почему из-за одного хруста легли восьмеро.
Молчание.
— Потому что вас было восьмеро в одной нитке, — сказал он. — Один шум — общий шум. Один фонарь — на всех. Один пулемёт с вышки — и части нет. Вы вчера шли на объект так, как ходят в атаку. Мы в атаку не ходим. Наша работа начинается там, где атака уже невозможна.
— Товарищ капитан, разрешите, — Кондратьев опять сделал полшага. — Устав караульной службы я знаю. И как объект берут штурмовой группой, знаю. А чтобы без строя, без старшего, кто куда, — этому в уставе не учат.
— Не учат. — Воронин остановился против него.
— Тогда чем прикажете руководствоваться?
Вопрос был честный, и задан был честно, и стояла за этим ефрейтором служба, в которой правило всегда оказывалось надёжнее человека.
— Головой. И тем, что за линией вас никто не проверит.
Он прошёл вдоль строя.
— Устав написан для войны, которую видно. Там есть фронт, тыл, сосед справа, сосед слева. Всё, чему вас учили, годится, пока это есть. За линией этого нет. Там ваш сосед справа — немецкий часовой, а ваш тыл — то место, куда вы будете уходить и куда вас будут гнать. Устав вам там не соврёт, он просто промолчит. И тогда ответ за всё держит тот, кто идёт, — потому что докладывать некому и спрашивать не у кого.
Он остановился напротив Третьяка.
— Ты как прошёл?
— Лежал, — сказал Третьяк.
— Два часа?
— Часа два с лишком. — Сибиряк не спеша достал из кармана сыромятный ремешок и начал вязать на нём узел. — Оно ж как. Гоняться за ними без толку, у них фонарь и вышка. А смена придёт — они друг на дружку глядеть станут, не в поле. Тут и иди.
— Откуда знал, что смена в час?
— Дык глядел с вечера. Позавчера в час меняли и вчера в час.
По строю прошло движение — то маленькое движение плечами, которое бывает, когда простое оказывается ещё проще, чем думали.
— Вот это и есть наше ремесло. — Воронин обвёл строй глазами. — Не бегать быстрее немца. Смотреть на двое суток раньше него.
Он вернулся в середину.
— Слушай приказ. Часть делится. Первая группа — при мне: Кондратьев, Дегтярёв, Савчук, Круглов. Вторая группа — Бирюк, Сошко, Калинкин, Руденко. Старший второй — Третьяк.
Строй не шевельнулся, но Воронин видел, куда пошёл этот приказ. Кондратьев смотрел перед собой чуть твёрже, чем минуту назад. Кадровый, служит с сорокового, зимой водил отделение под Наро-Фоминском, — и над ним ставят красноармейца из промысловиков, у которого в петлице пусто.
— Товарищ капитан, — сказал Кондратьев ровно. — Разрешите обратиться. Товарищ Третьяк по званию рядовой.
— По званию — рядовой. По ремеслу — из вас всех единственный, кто вчера дошёл. Вы у меня будете ходить не строем, а группами, и группу поведёт тот, кто её доведёт. Кому за это обидно, тот пусть в следующий раз дойдёт сам, и я так же переиграю. Понятно?
— Так точно.
— И ещё. — Воронин повернулся к Сошко. — Руку покажи.
Тот вытянул правую. Кисть держалась плохо, пальцы не сходились до конца.
— Ножом левой работать умеешь?
— Ничего, товарищ капитан. Сойдёт.
— Не сойдёт. — Воронин взял его за левое запястье, развернул ладонью вверх. — С сегодняшнего дня всё, что берёшь, берёшь левой. Ложку, ремень, нож, гранату. Правая — придерживать. Через месяц проверю. Не научишься — переведу в хозчасть, и это не наказание, а порядок.
— Есть левой, — сказал Сошко.
— Разойдись. Через час — снова на поле. Пойдём смотреть, как ходит Третьяк.
Строй рассыпался. Кондратьев остался.
— Разрешите ещё, товарищ капитан. Коротко.
— Говори.
— Науку вашу приму. — Он смотрел не в глаза, а чуть выше, на околыш. — Я в декабре отделение под Наро-Фоминском водил, там тоже сперва не по книжке вышло, потом привык. Дело не в обиде.
— А в чём?
— В том, что за людей отвечать буду я. — Кондратьев провёл ребром ладони по ремню, разглаживая. — Вы поставили промысловика. Он хороший ходок, я не спорю, я вчера сам видел. А если он моих в яму заведёт, спросят с вас — вы командир. Но хоронить их пойду я, потому что я их знаю по именам, а он их третью неделю.
Воронин помолчал.
Ефрейтор был неправ по существу и прав во всём остальном, и второе весило больше.
— Он их узнает по именам к августу, — сказал он наконец. — А до августа за них отвечаешь ты, потому что второй группе я тебя не отдал. Ты в первой. При мне.
— Так точно.
— И ещё, Кондратьев. Хоронить их пойдём вместе.
В понедельник, когда узел уже стоял в бывшей тренерской и Лыков третьи сутки не вылезал из проводов, на базу приехала Озерова.
Она приехала не одна: с ней прибыл грузовик с имуществом узла, и она сама шла за ним пешком последние двести шагов, потому что машина села на размытом съезде и её толкали. Воронин увидел её из окна каморки — в сапогах не по размеру, с планшетом на боку, идущую ровно и не оглядываясь, как ходят люди, у которых на сегодня расписан весь день по получасам.
Он вышел, когда разгрузка кончилась. В тренерской пахло горячей изоляцией и той же валерьянкой, и Лыков, увидев её, вскочил так, что зацепил табуретом провод.
— Товарищ Озерова.
— Сидите, товарищ Лыков, вы у аппарата. — Озерова поставила планшет на стол, оглядела развёрнутый узел — приёмник, две запасные батареи, антенну, выведенную через форточку на берёзу, — и провела пальцем по краю стола, будто проверяя пыль, хотя проверяла не пыль. — Кто вешал антенну?
— Я, товарищ Озерова.
— Высоко и красиво. С дороги её видно за версту. — Она сказала это без выражения. — Перевесим. И заземление у вас на трубу, а труба ржавая. Будете слышать себя лучше, чем немца.
Лыков покраснел и полез за очками.
Воронин стоял в дверях и смотрел, как двое его людей — оба его, оба чужие друг другу до этой минуты — за полторы минуты разговора выясняют, кто из них лучше знает своё дело, и как оба довольны, что нашёлся собеседник по существу.
— Товарищ капитан, — сказала Озерова, не оборачиваясь. — Расчёт связи я приму завтра. Сегодня прошу разрешения перевесить антенну и переложить питание.
— Разрешаю.
— И ещё. Пришло на ваше имя. — Она достала из планшета треугольник и положила на угол стола, не подавая в руки. — Со вчерашней почтой.
Он взял. Почерк на сгибе был крупный, разгонистый, с наклоном вправо, — почерк женщины, которая писала редко и потому старалась.
Анна Степановна писала из Чкалова, что отец после смены приходит в третьем часу и падает, не поевши; что Таня пошла на курсы; что Андрей опять ходил в военкомат и опять получил от ворот поворот, и слава богу; что стало теплее и на базаре появилась зелень. Про то, как они живут, не писала ничего — про это в письмах не пишут.
Внизу стояло: «Береги себя, сынок».
Воронин сложил треугольник и убрал в карман гимнастёрки, во внутренний, где до субботы лежал пакет.
Год назад он читал такие письма, как читают чужую переписку — с той неловкой отстранённостью, с какой берут в руки вещь покойного, и всякий раз ловил себя на том, что вычитывает из строк не тепло, а сведения: где семья, чем живёт, что можно ответить, не выдав себя. Он помнил это отчётливо и помнил, как заставлял себя дописывать ответ до последней строки, чтобы женщина в Бежице получила то, чего ждала, и чтобы ни одно слово в письме не оказалось словом чужого человека. Теперь неловкости не было. Была мать, у которой муж не ест после смены, был брат, которого в третий раз развернули в военкомате, и была сестра, пошедшая на курсы, — и был он, который в четверг сядет и напишет им про погоду, про то, что кормят хорошо, и ни слова о том, куда его отправят через две недели.
Разница между тем и этим уместилась в одно слово, стоявшее внизу листа, и слово это он присвоил тихо, где-то между зимой и весной, не заметив ни дня, ни часа.
Он вышел на крыльцо, чтобы дочитать при свете, и остался стоять, глядя на поле, где по мокрой ещё траве расходилась четвёрка Третьяка. Утро выдалось из тех, какие в июне бывают через два дня на третий: воздух промытый до звона, за оградой дальний стук на путях, и всё это существовало отдельно от бумаги, ушедшей в субботу с посыльным, отдельно от Дона, отдельно от последней недели июня, которую он сам себе назначил сроком.
— Товарищ капитан. — В дверях стоял посыльный из комендатуры, придерживая планшет. — Пакет из управления.
Воронин распечатал. В пакете лежала одна строка: в пятницу к десяти ноль-ноль, с материалами.
Он посмотрел на часы, потом за окно, где на поле Третьяк уже разводил свою четвёрку по местам и что-то показывал Калинкину, укладывая того в траву ладонью между лопаток.
Двое суток бумага лежала наверху молча. Значит, её прочитали.
— Лыков, — сказал он. — В пятницу в шесть подымешь меня, не позже.