Театр фон Клейста появился в городе вместе с началом сезона дождей, привезя с собой сырость, вязкие туманы и пронизывающую морось.
Он кочевал по стране – точно его гнало ветром туда, где особенно сыро, промозгло и противно. Он приходил с дождем – и всегда уходил с сильным ливнем, будто его смывало потоками воды дальше. После его ухода ничего не менялось в городе – всего лишь скоро приходила зима. Такая же сырая, промозглая, с ветрами, крупой снега и осколками льда. Потом зима сменялась весной – не менее противной и мокрой, но хотя бы теплой, а та медленно переходила в лето, удушливо-влажное, с паром, поднимавшимся от реки и городских фонтанов.
А потом вновь приезжал театр – и снова город окутывала мерзотная морось, под ноги стелились клочья тумана, квартиры заполоняла сизая плесень, а городское кладбище покрывалось ковром похабно шевелящихся дождевых и прочих червей.
Театр появился в городе – и принес мне мигрень, бессонницу, удушье и кошмары в редкие минуты ночного забытья. Вполне возможно, что это все было связано не с театром, а с сезоном сырости, но мне почему-то казалось, что всему виной именно он – тот пропитанный водой насквозь шатер, что раскинулся на набережной и наполовину сполз в реку.
Кроме всего прочего, у меня портилось настроение. Я не мог объяснить, почему и какая тут взаимосвязь, – но против фактов, пусть даже и таких странных, не попрешь. В театральный сезон мне всегда было не по себе. Страшно, стыдно за свой страх, противно, неуютно от этой противности – и так далее, чувства и эмоции скручивались в тугой клубок, клубок перемешивался в шар, подобный шару Мес Гегры… И я ничего, ничего не мог с этим поделать.
И мне приходилось уговаривать себя, что все в порядке.
И в конце концов я начинал себе верить.
Ну а что еще оставалось?
– Богомерзкие твари! – прошипели из-за соседской двери, когда я, вернувшись домой из конторы, пытался попасть ключом в замок. Лампочка на потолке искрила и шипела – наверное, коротило от сырости, – тени метались по закутку, в котором я стоял, ключ же скользил и срывался с запотевшего металла. Ну вот, к весне замок снова проржавеет, и его придется менять.
– И вам добрый вечер, мадам фон Хаммерсмит, – не оборачиваясь, ответил я.
– Твари, твари, твари! – продолжала плеваться соседка – вдова бригадного генерала, жившая тут чуть ли не со времен постройки дома. Старуха ненавидела всех вокруг: не этих – так цыган, не цыган – так нищих, не нищих – так соседей. Пока ее ненависть ограничивалась лишь поливанием грязью в глаза и сплетнями за спиной – но весь наш дом уже начинал побаиваться, что вскоре она начнет поджигать квартиры. Она таки дождется, что ее дверь запалят первой, да.
– Мадам фон Хаммерсмит, – вздохнул я. – Право слово, хватит.
– Она пялилась на меня! Эта богомерзкая тварь стояла на улице и пялилась на меня, – старуха стучала по порогу клюкой, и я, стоявший в нескольких шагах, понимал, что от того, чтобы клюка не стала стучать по мне, меня спасает лишь нежелание соседки пачкать тапки о влажный пол.
– Ну мадам, с их точки зрения, мы тоже можем быть богомерзкими, не так ли? – попытался я воззвать к останкам разума, погребенным под старческим маразмом. – С точки зрения их богов.
Соседка сплюнула.
– У этих тварей не может быть богов!
– Мадам фон Хаммерсмит, – покачал я головой. – Мы должны быть терпимы.
Возможно, я бы, пораздумав, и разделил бы старухину точку зрения – относительно вопроса, правомерно ли называть то, во что верили они, богами, – но мадам чересчур уж рьяно отстаивала ее. Никому не хочется соглашаться с сумасшедшими.
– А еще, помяните мое слово, в городе снова кто-то пропадет! Его заберут эти твари! Твари, твари, мерзкие твари!
В голове снова начала пульсировать боль – кажется, ночью будет ливень.
– Мадам фон Хаммерсмит, прекратите, – вздохнул я. – Пожалуйста… – Ключ наконец-то скользнул в скважину, и замок спасительно щелкнул. – Сообщите в полицию, если уж вас так побеспокоили.
Старуха еще возмущенно шипела мне вслед, – кажется, на этот раз проклиная уже меня, – но я не слушал.
Отчасти, конечно, мадам была права. Всегда, когда театр приходил в город, – исчезали люди. Нет, конечно, они исчезали и в любое другое время года – но в театральный сезон пропадали обязательно. Разные люди. Парни, девушки, старухи, мужчины. Из разных слоев, разных профессий, разных интересов. Один-два, не более. Но исчезали. В театральный сезон. Незадолго до того, как театр покидал город. А может быть, и в тот день, когда покидал, – кто знает?
Скорее всего, это было всего лишь совпадение – да нет, это совершенно точно было совпадение, – люди пропадали у нас всегда. Маленький городок, на перекрестке основных дорог, такие же маленькие городки на севере, юге, востоке и западе, ближайшая железнодорожная станция в трех часах езды, столица в сутках пути на поезде – молодежь сбегала из болота быта, старики переезжали к молодежи… и, как правило, никого не ставили в известность о переездах. О, эти неловкие моменты, когда заочно похороненный в том году человек вдруг наведывался в родной город собрать кое-какие долги!
А то, что люди исчезали именно в сезоны дождей… Тоже объяснимо, разве нет? Меланхолия, желание сменить обстановку – и если у человека достает сил, то он бежит прочь из города, а если нет… Если нет, то его тело вскоре всплывает у излучины реки на окраине.
Однако людям свойственно отрицать принцип Оккама. Хотя нет. Наверное, нет. Наверное, в нынешнее время как раз самым простым и понятным было обвинять во всем их.
Под дверью подвывали и царапались. За окном стонали и стучали. Какофония вонзалась в виски, предвещая завтрашнюю неумолимую мигрень.
Я пил бренди. Противное, мутное, видимо, некачественное – хотя почему это «видимо»? совершенно точно некачественное! – но лучше все равно ничего нельзя было достать в нашем городке в это время года – и из дальнего угла комнаты смотрел на окно. Дождь барабанил по отливу, что-то – скорее всего, те же самые капли дождя, ведь за окном не было деревьев, – билось в стекло. Огни вывески бара напротив бросали цветные блики на потоки воды на окне, превращая их в потеки красок. Звук саксофона, доносившийся все из того же бара, был больше похож на вой умирающего кита, чем на музыку, а вкупе со стуком какого-то припоздавшего домой алкоголика – еще и кита добиваемого.
Что-то шуршало в задней комнате – видимо, от стены отставали отсыревшие обои. Дома́ были совершенно не приспособлены к постоянной сырости – как их вообще решили строить здесь, при таком-то климате? – поэтому то и дело приходилось подклеивать обои, менять прогнившие деревянные панели – а то и вызывать дезинфекторов, которые уничтожали плесень, селившуюся в углах пушистым сизо-зеленым ковром, каких-то белых червей, похожих на сопли, да многоножек размером с большой палец.
За дверью мяукала и скреблась кошка мадам фон Хаммерсмит – тощее, облезлое, вечно голодное, сколько бы оно ни жрало, животное, круглые сутки побиравшееся по соседям. Когда-то я прикармливал ее, поддавшись порыву сострадания, но потом, вычищая кошачьи фекалии с ковра, понял, что к эпитетам, описывавшим эту тварь, в полной мере относится также и «неблагодарное», – и перестал пускать ее в квартиру. Однако, видимо, та имела привычку ходить по местам боевой славы в надежде на слабость человеческой памяти и силу человеческого же сочувствия.
Но со мной это не проходило, нет. Я больше сочувствовал своему ковру – хотя тот тоже скоро не выдержит атак сырости и сгниет, расползшись на волокна.
Мяуканье перешло в истошный вой, и кошка начала биться телом о дверь. Я чертыхнулся и, наклонившись, швырнул через коридор туфлю. Та на излете ударилась о низ двери, вой тут же смолк, раздалось хлюпанье, и все стихло.
Надо будет сказать старухе, чтобы лучше следила за кошкой, чем за соседями и прохожими, да.
Ночью мне снилась глубина. Я погружался в нее – черную, липкую, бесконечную глубину, где нет верха и низа, где перемешаны право и лево и где не понимаешь – ты все тот же или уже вывернут наизнанку? Вероятно, это была глубина воды – что же еще может быть настолько плотным и густым, практически проминающимся под пальцами? – но отчего же я тогда мог свободно дышать? И в тот самый момент, когда я подумал о дыхании, на меня навалилось удушье. Что-то стискивало грудную клетку и давило на горло – а может быть, наоборот, разрывало грудь и распирало горло? опять, опять было невозможно разобраться в ощущениях, – и я задыхался, беспомощный, как ребенок.
Словно удар вытолкнул из сна – и я резко открыл глаза. Меня окружала вязкая, чернильная темнота. Видимо, что-то, как и неделю назад, случилось с барной вывеской – скорее всего, закоротило, – и та вырубилась. Мне стало неуютно – казалось, что сон продолжается, и я сплю во сне, и этот круг дремной дремоты не разорвать, и вот-вот эта темнота сожмется вокруг меня и окажется глубиной…
Я встал, прошелся по комнате, пристально изучил пустую бутылку из-под бренди, потом подошел к окну и, распахнув его, высунулся наружу, судорожно глотая сырой, вязкий воздух, словно пытаясь напиться, а не надышаться. На улице пахло плесенью, застоявшейся водой, чем-то соленым – и даже слегка подванивало дохлым. Обычные запахи обычной ночи – и, кажется, именно они и успокоили меня. Собственно, что такое ночной кошмар? Всего лишь кошмар: картинки, звуки и ощущения, гарантированно вызывающие страх или отвращение. Видимо, я боюсь темноты и глубины. Ну бывает, да. Вот то, что снова начинает болеть голова, – уже плохо, уже не так просто. Хотя тоже решаемо – буквально за один-два похода к специалисту. Вот и все, вот и разобрались.
Я глубоко вдохнул, выдохнул, успокоился, бросил взгляд вниз, на мостовую, – и отпрянул, ударившись о раму затылком.
Прямо под моим окном стоял – сидел, лежал? как назвать эту… позу? – один из них.
Разбросав свои щупальца по мостовой – и немигающим взглядом уставившись прямо мне в лицо.
Я с грохотом – несомненно, разбудив бдительную соседку – захлопнул окно и задернул шторы.
До утра я просидел в кресле в самом дальнем углу, вцепившись в кочергу и наблюдая, как по окну струятся капли дождя и в ночи бродят какие-то тени.
Сейчас я был бы очень рад кошке.
– Ну, все понятно, – психиатр выпустил еще колечко дыма из трубки и проследил глазами его путь к потолку. Я тоже поднял взгляд. Конечно, курить в присутствии пациентов было нарушением врачебной этики и прочее – тем не менее эти колечки и странный солоноватый запах табака… это все успокаивало. Один из элементов психотерапии, как-то так. Врач не волнуется – значит, с пациентом все не так уж и плохо. Это ободряет, да – а что еще нужно человеку в кабинете психологической помощи?
– Вы уверены? – рассеянно спросил я, наблюдая, как колечко продолжает висеть под потолком, как густой кусочек тумана. Несомненно, это какой-то особый табак. Как минимум не местный. Из того табака, что продается у нас в городе – да и того, который привозят из столицы, – не выходят такие тугие, плотные, что, кажется, можно взять их в руки, как бублики, колечки. Так, лишь жалкие пыхалки, рассеивающиеся без следа уже через пару секунд.
– Какой именно момент вас волнует? – невозмутимо спросил врач. – «Все» или «понятно»?
Я промолчал.
– Так вот, – врач выпустил второе колечко вдогонку к первому и потянулся, хрустнув суставами. – Я, наверное, вас разочарую… но ваш случай – к счастью, не первый и, увы, далеко не единственный. Хотя, может быть, и наоборот – увы, не первый, и, к счастью, далеко не единственный.
– А что, есть разница? – угрюмо спросил я. Кажется, врач намеревался получить гонорар за пустую болтовню и жонглирование фразами. Это, конечно, мило – но только забесплатно.
– Огромная, – кивнул тот.
Я решил не поддаваться на уловки и чуть сменил тему:
– Ну с «увы» я понимаю и даже согласен. А что, тут уместно «к счастью», да?
– Разумеется, – ответил психиатр, ковыряя ногтем резьбу на трубке. – Не единичный случай – следовательно, мы уже имеем некоторую выборку и можем определить наиболее вероятный диагноз и наиболее верное лечение…
– И что же у меня?
Врач зажал трубку в зубах и стал сплетать и расплетать тонкие гибкие пальцы. Словно два паука-альбиноса затеяли причудливый брачный танец.
– Судя по всему, у вас банальная психосоматика, – бесстрастно сообщил психиатр. – Головная боль, мигрени, нарушение сна – обычные последствия подавляемых эмоций или психологической травмы, о которой пациент пытается забыть.
– И?
– И мы будем лечить, – пауки закончили брачный танец.
Глубина. Я погружался в нее – черную, липкую, бесконечную глубину, где нет верха и низа, где перемешаны право и лево и где ты не понимаешь – ты все еще тот же или уже вывернут наизнанку?
Глубина была холодной, вязкой – и она заливалась мне в рот потоком воды, обжигая горло и разрывая легкие.
Мне пять лет. Жаркий летний день. Я играл у фонтана. Залез на парапет. Нога соскользнула. Я упал.
Воспоминания прорываются ко мне, борясь с глубиной.
Лето. Солнце. Черный мрамор фонтана. Мама, заговорившаяся с соседкой – о да, это же мадам фон Хаммерсмит, тридцать лет назад она была такой же дряхлой старухой, ничего не изменилось!
Голуби срываются с верхушки фонтана. Я падаю в воду, поднимая стену брызг.
И глубина, глубина, глубина.
И черная тень – еще чернее черноты глубины – чертит вокруг меня… черт, черт, черт…
И глаз – огромный, нечеловеческий – да и глаз ли вообще это? – прямо напротив моего лица. Я пытаюсь закричать – но глубина уже влилась в меня, и не выходит даже бульканье.
И щупальца, крепко обхватившие меня – и, подняв над краем колодца, передающие в руки подбежавшим людям.
– Подавленные воспоминания, – донесся приглушенно, как из-под плотного ватного одеяла, голос психиатра. – Детская травма.
– Ч-что это делало в городском фонтане? – я попытался прорваться сквозь одеяло. И кажется, мне это удалось, потому что сквозь мутную пелену забытья я снова чувствовал запах табака доктора, щекотавший ноздри до чиха. – Почему оно было в фонтане?
– Это не относится к делу, – быстро сказал врач.
– Но это значит, что они в городе? Что они на самом деле здесь, среди нас? Все время среди нас!
– Прекратите, – раздраженно и совершенно непрофессионально отрезал врач, отчего я окончательно пробудился. – Сколько можно. Может быть, фонтан связан с рекой. Откуда мне знать. Вы благодарны должны быть, что оно оказалось в фонтане. А вы, как я могу понять, ни тогда не испытывали ни капли благодарности – ни сейчас.
Врач явно разозлился. Я ощутил стыд.
– Ну да, да, – замялся я. – Действительно, что это я.
– А то знаете, – хмыкнул доктор, снова раскачивая маятник, – как в старом анекдоте: «Это вы нашего мальчика из реки спасли?» – «Да». – «А где шапочка?»
Я изобразил улыбку.
– Продолжим, – предложил психиатр.
Маятник уже вернулся к прежней амплитуде, и каждый его взмах сопровождался легким шорохом, словно где-то сыпался мелкий песок.
Я покорно закрыл глаза.
– Они не виноваты, – вкрадчиво нашептывал мне мягкий баритон. – Да, они не такие, как мы, – но ведь и мы не такие, как они. Поэтому если говорить об их вине – то так же можно говорить и о вине нашей. Так что мы квиты.
Шшшух-шшшух – сыпется песок.
– Это просто обычная психология, – продолжает вещать врач. – Не более – но и не менее. Всего лишь набор самого непривычного для человека – и поэтому априори самого опасного и противного. Не лицо, не глаза, не кожа… не руки, не ноги, не туловище… все иное – а значит, априори, чуждое. Чуждое – то есть враждебное. Всего лишь психология, не более… Нужно уметь справляться с ней…
Шшшух-шшшух…
Я открыл глаза.
Врач, откинувшись на стуле, пускал вверх колечки – правда, на этот раз уже какие-то бледные и жидкие.
– Ну как? – участливо спросил он.
Я прислушался к себе и пожал плечами.
– Не знаю. Не могу ничего сказать.
– Ну это хорошо, – кивнул врач, вынув трубку изо рта и пристально рассматривая ее.
– В смысле?
– Ну если бы вы сейчас почувствовали неудержимое желание возлюбить какого-нибудь осьминога, то можно было бы говорить о том, что сеанс провалился. Что я переборщил – и нужно работать дальше, но уже в обратную сторону.
Я кисло улыбнулся.
– Спасибо.
– Не за что, – махнул рукой врач, выбивая трубку. – Точнее, есть за что. И тут уже спасибо вам, что расплатились наличными. Как-то не доверяю я этим чекам, знаете ли.
– А вы заметили, доктор, – вдруг невпопад вспомнил я. – Вы заметили, что раньше не было таких сезонов дождей?
– Что?
– Ну вот… я же сейчас вспомнил… не было раньше и таких туманов… и дождей… и сырости. Летом было солнце… и жарко было… Ведь я именно поэтому и полез к фонтану…
– Раньше и трава была зеленее, и небо голубее, – усмехнулся доктор. – Еще один психотерапевтический момент – идеализация прошлого. Не берите в голову. На самом деле раньше было точно так же. А вот так же плохо – или так же хорошо, это уже от вас зависит.
Бормоча это, он открыл ящик стола, достал брикетик чего-то грязновато-зеленого, распаковал и стал в нем ковыряться. По комнате снова поплыл терпкий солоноватый запах – водоросли?
Я понял, что сеанс закончен, и стал собираться.
– Постойте, – вдруг окликнул меня врач, когда я был уже в дверях. – Сходите сегодня вечером в театр фон Клейста.
Я поежился.
– Будем считать это продолжением терапии, – психиатр смачно затянулся свежераскуренной трубкой. – Положительный результат нужно залакировать. Кроме того, говорят, что там дают действительно хорошие пьесы. Попросите место в восьмом ряду.
Я кисло усмехнулся.
– Вы подрабатываете распространителем билетов?
– Скорее уж вносителем культуры в массы, – в тон мне ответил врач.
Уже сгустились сумерки, и туман начал выползать из подворотен и щелей, заглатывая подножия фонарей. Я не рассчитал с одеждой, и поэтому был вынужден плотнее кутаться в пальто и поминутно поднимать падающий отсыревший воротник. Огромные, отъевшиеся крысы то и дело выкатывались из одного клока тумана – и исчезали в другом. Не нужно было гадать, почему театр из года в год выбирал именно это место – самое сырое, – но можно было посетовать, почему по сей день никто не озаботился тем, чтобы его облагородить. Хотя, может быть, этих не занимали такие мелочи.
Одна из крыс, выскользнув из тумана, не метнулась под ногами – а остановилась, поводя мордочкой и принюхиваясь к чему-то, что тревожило ее больше, чем мое присутствие. Я остановился. Крыса бросила на меня быстрый взгляд, видимо, оценила расстояние и степень опасности, – и снова уставилась куда-то в туман. Потом переступила с лапы на лапу, развернулась – и скользнула туда, откуда пришла.
Я поежился. Голова уже не болела, да – и за это, несомненно, стоило поблагодарить психиатра, – но нормальный здоровый страх незнакомых мест никуда не исчез.
Я постоял, вглядываясь в туман – и отчего-то ощущая себя крысой, что только что видел. Мне хотелось поступить в точности как она – развернуться и быстро покинуть эту улицу. Но что-то – то ли какой-то подростковый заочный стыд перед врачом за свою трусость, то ли желание завершить начатое – не давало уйти.
За спиной послышались голоса. Какая-то компания – судя по обрывкам реплик, тоже направляющаяся в театр фон Клейста, – обогнула меня, смерила пренебрежительными взглядами и пошла дальше.
Я отправился вслед за ней.
В билетной кассе из-за стекла на меня воззрилась морда – это же у них называется морда, да? – какого-то головоногого. Существо что-то пробулькало.
– Слько блет?
– Что? – переспросил я.
Существо подернулось складками, исчезло из поля зрения и вынырнуло через пару секунд с табличкой, которую приложило к стеклу.
«СКОЛКО БЕЛЕТОВ?» – гласила она.
– Один, – ответил я. – На восьмой ряд, если есть, пожалуйста.
Существо открыло было клюв, а потом махнуло щупальцем и приложило еще одну табличку.
«45». Пятерка была зеркально развернута.
– Грабеж, – больше для проформы, чем действительно желая торговаться, буркнул я и отсчитал требуемую сумму.
«СПСИБО» – была ответом мне табличка.
Мокрая бумажка билета расползалась в руках. Ей-богу, лучше бы выбрали что-то поплотнее, картон там или металлические жетончики – да хоть деревянные палочки, в конце концов. Пока я дошел до своего места, билет окончательно превратился в кашицу и проскользнул между пальцев. Я бы наклонился да подобрал – все-таки была слишком хорошо привита привычка не мусорить, – но, бросив взгляд на чавкающую под ногами жижу, решил, что от одной бумажки хуже не будет.
В зале было ненамного суше, чем на улице, – собственно, глупо было бы ожидать чего-то иного от шатра. Но зато по его периметру были установлены огромные – словно кустарно собранные из самолетных моторов – вентиляторы, которые гнали горячий воздух – и вместо промозглой сырости царила удушливая сырость бани. И так было почему-то… уютнее.
Я огляделся.
Театр действительно пользовался успехом, – во всяком случае, более двух третей зала было занято, и это я подошел за полчаса до представления.
Мое место находилось с краю – и я порадовался этому: в конце концов, если представление окажется отвратным даже на мой невзыскательный вкус, театр всегда можно будет покинуть так, чтобы это не выглядело позорным бегством по ногам соседей.
Сцена была надежно скрыта от глаз набрякшим от воды плотным занавесом – но по едва заметному его колыханию и тихому хлюпанью, доносившемуся из-за него, было понятно, что там что-то происходит.
– Вы первый раз здесь? – спросила сидевшая рядом со мной девушка, кутавшаяся в отсыревший плед.
– Да, – ответил я.
– Завидую, – усмехнулась девушка.
– Чему? – осторожно спросил я.
– Тому, что вы в первый раз смотрите здесь представление, – девушка говорила с каким-то легким, ощутимым скорее интуитивно акцентом.
– Вы не местная? – спросил я, разглядывая ее. Я, действительно, не видел ее раньше – но, справедливости ради, не встречал и многих других зрителей. Хотя они меня и не интересовали, а вот девушка…
– Нет, – пожала плечами она. – Я из… из соседнего города.
Она назвала город, который был чуть севернее.
– Идете за театром? – шутливо спросил я.
– М? – отозвалась она, глядя куда-то в сторону.
– Идете за театром, говорю? – повторил я. – Я ведь верно понимаю – театр сейчас только что оттуда?
– Ах да, да, оттуда, – кивнула она.
Занавес с тихим чвяком поднялся.
– Марионетки? – не удержавшись, воскликнул я.
Девушка повернулась ко мне.
– Ну да, – недоуменно ответила она. – Это же театр фон Клейста.
Теперь можно было понять, что это была более сложная конструкция, чем шатер. Половина крыши – назовем это крышей, хотя с той же точностью можно было назвать и куполом, – попросту отсутствовала, открывая нашим взорам ночное небо. Поэтому распластавшиеся на подставках высотой в два человеческих роста осьминоги – во всяком случае, они были похожи на осьминогов – могли в полной мере наслаждаться моросящим дождем. Но, видимо, им этого не хватало, поэтому то и дело еще выше, скользя по подкупольным балкам, пробегали маленькие осьминожки – наверное, будь это человеческий театр, их бы называли мальчишками на подхвате – и выливали на кукловодов ведра воды.
Часть попадала на марионеток и стекала по их деревянным – хотя нет, дерево бы не выдержало постоянной сырости, скорее, какой-то иной материал, вероятно кость – лицам потоками слез.
Впрочем, надо сказать, это было весьма в тему сюжета.
Давали «Медею». Старую, древнюю, замшелую «Медею». О которой уже добрую сотню лет как не вспоминали на человеческих сценах – и вот так внезапно, в глухой провинции, на сцене этого причудливого нелюдского театра…
В этом было что-то завораживающее, да.
Марионетки в человеческий рост, чьи черты воспроизводили в малейших деталях черты людские, – и можно было бы принять их за людей, если бы не гнущиеся во всех направлениях конечности и совершенная гибкость тел. Марионетки, разыгрывавшие античную драму в полном молчании, под аккомпанемент лишь шума дождя.
И над всем этим – огромные осьминоги, крепко держащие в щупальцах веревки – одновременно и кукольники, и крестовины…
Раздался утробный гудок. Осьминоги сложили щупальца – а марионетки, печально брякнув, обвисли. Люди зашевелились. Кто-то встал и направился к выходу, кто-то начал переговариваться.
– Антракт, – произнесла девушка вслух. Я понял, что она таким образом избавляет меня от неудобства задать вопрос – и почувствовал благодарность.
Занавес упал мокрой тряпкой – и до меня докатилась волна сырости.
– Почему они показывают наши пьесы? – наклонился я к девушке.
– Что? – не сразу переспросила она.
– Почему они показывают наши пьесы – почему не свои?
– А вы раньше видели эту?
– Нет, – признался я.
– Тогда какая вам разница?
– Но если это их театр… неужели у них нет своих?
– Ну, может быть, вы просто не готовы видеть их пьесы?
Я рассмеялся. Девушка сухо улыбнулась и поправила плед, закрывающий ноги.
Меня кто-то толкнул. Рыхлый парень с лицом дауна и тянущейся из краешка губ ниточкой вязкой слюны протягивал поднос, заставленный стаканами, из которых поднимались струйки пара. Пахло чем-то терпким и сладковатым. Я сделал отталкивающий жест, парень понурился и пошел дальше по рядам. Там к нему были более приветливы – и даже что-то покупали. Парень неуклюже, работая лишь правой рукой – левая, видимо, больная или сломанная, безвольно висела под рубашкой, – пересчитывал деньги и, кажется, ровным счетом ничего не понимал в них.
– У них тут работают люди? – удивленно спросил я.
– Почему бы и нет, – пожала плечами девушка. – Посредники, переводчики, улаживатели всяческих дел с городскими администрациями – почему бы и нет?
– Разносчики напитков, – подхватил я.
– Почему бы и нет? – повторила девушка. – У вас же в театрах тоже разносят напитки и еду?
– В кино, – поправил я. – В кинотеатрах. Иллюзионах. Вы перепутали.
– А, – неопределенно ответила девушка. – Ну да, конечно, перепутала. Извините.
– Конец, – снова произнесла девушка через полчаса, когда прозвучал еще один гудок. Собственно, она этого могла и не говорить. Медея поднялась в небо с мертвыми детьми на руках, Ясон остался бессильно взывать к Зевсу – действительно, конец.
– Хорошее представление, – сказал я. Не знаю, насколько это было искренне, но в тот момент я сам себе верил.
Люди вокруг нас уже пробирались к выходу, поднимая воротники и раскрывая зонтики – девушка же не вставала. И вместе с ней почему-то сидел и я.
– У вас очень интересное лицо, – внезапно сказала она, бросив на меня быстрый взгляд.
– Что? – я не ожидал такого поворота беседы.
– Лицо у вас… такое… – она сделала обводящий жест. – Интересное. Типажное.
– Какого типажа? – осторожно уточнил я.
– Просто типажное, – пожала плечами она.
– Ну типажи бывают разные, – улыбнулся я. – Героический типаж, типаж там… шута. Вот, злодея тоже… а еще…
– Не надо рассказывать мне о типажах, – несколько раздраженно ответила девушка. Она вдруг напомнила мне ежа – топорщащего иголки, но при этом невыразимо милого.
– Простите, – извинился я скорее для того, чтобы вернуть беседу к дружественному тону, нежели потому, что реально чувствовал за собой какой-то просчет.
– Все в порядке, – внезапно улыбнулась она. – Все в полном порядке. Я не буду против, если вы проводите меня домой.
Я закашлялся. Надо сказать, что такого поворота дел я несколько не ожидал. Нет, конечно, я был не против проводить такую интересную девушку домой – и даже к себе домой, – но то, что предложение прозвучит именно так – это было несколько… м-м-м… необычно.
– А вы ж… – я еле выдавил из себя фразу из-за кашля. – Вы ж… из другого города…
Девушка промолчала, задумчиво глядя куда-то в сторону. А потом вдруг вытащила откуда-то из-под сиденья сумочку и стала в ней рыться.
– А, – догадался я, хотя моя догадка была, впрочем, никому не нужна. – Вас отвести в отель? Разумеется. Пойдемте?
– Да-да, сейчас, – неразборчиво пробормотала она.
Я посмотрел по сторонам. Зал уже совершенно опустел, а девушка все еще ковырялась в сумочке.
– Вам помочь? – наклонился я к ней.
И тут на мое плечо легла чья-то тяжелая рука.
Я поднял глаза. Рядом с нами стоял огромный детина с пустыми глазами. Видимо, охранник. Ну что ж, следовало этого ожидать, да. Не стоило так задерживаться в театре.
– Мы уже уходим, – сказал ему я.
Детина что-то булькнул и склонил голову набок.
– Мы уже все, – сказал я. Неужели придется платить штраф за нарушение каких-нибудь правил? Не зря же опытные театралы вон как заторопились к выходу.
Мой собеседник снова булькнул – и теперь уже резко дернул головой.
И тут я увидел, как под нижней челюстью у него подрагивает и чуть шевелится что-то жаброобразное.
Из-за спины детины медленно вышел давешний дебил. Рубашки на нем не было – и поэтому он мог легко и небрежно пощелкивать клешней, заменявшей левую руку.
– Да, мы уже все, – мягко сказала моя соседка.
Я поворачивался к ней, когда клешня сцепилась у меня на шее – поэтому лишь краем глаза увидел, как с колен девушки соскальзывает плед, обнажая шевелящуюся массу щупалец.
Теперь я знаю, почему театр называется «Театр фон Клейста». Трудно этого не понять, когда директор – скользкая, бесхребетная, слизистая тварь – каждый божий день, проползая мимо нас, повторяет одно и то же, одно и то же – видимо, единственное выученное им на языке людей. Бормочет это как мантру, как заклинание, как молитву – а может быть, так оно и есть? Может быть, то, что происходит здесь, является новым ритуалом? Ритуалом новой религии, проросшей из их старых верований – и наших философских трактатов? Невероятный сплав – и, как любая вера, возможный. Может быть, директор таким образом пытается подняться к богам – только своим или нашим? Но как, как, где и почему он наткнулся на наши тексты – и почему из всего многообразия человеческой литературы к нему попало именно это треклятое эссе богом забытого немецкого драматурга? Неужели это было то самое немыслимое совпадение, кои и создают историю мира?
Только вот я не смогу задать эти вопросы. Никогда. Никому.
Но теперь я знаю, почему они уходят из города.
Почему играют в каждом городе новую пьесу.
Почему приходят раз в год.
И не повторяют программу на следующий.
Мои суставы выломаны – и мои члены свободно вращаются. Подозреваю, что в меня впрыснули что-то, – я плохо помню, что со мной было в первые дни после того, как я остался в театре. Но моя кожа тверда как дерево – или как кость, – разумеется, я не могу ощутить этого, мое осязание сгинуло без следа, но я слышу, с каким стуком ударяются мои руки и ноги о стену.
Здесь пахнет так знакомо, солоновато-удушливо – теперь я знаю, что это запах водорослей, пожираемых этими. А теперь их едим и мы. Нам впихивают их в глотки щупальцами – как получится, ведь мы не можем шевелить челюстями, – а потом осклизлые комья растворяются во рту. Какая-никакая, да еда. Хотя не думаю, что, если мы умрем, они обратят внимание – да и заметят разницу вообще.
Кошка мадам фон Хаммерсмит – тоже принятая в труппу – болтается в дальнем углу. Видимо, тем вечером она не просто так отчаянно скреблась в мою дверь. Но если бы я открыл ей – это спасло бы ее? А меня? Или всего лишь ускорило бы мое… поступление в этот театр?
Мы немного научились разговаривать глазами. Вон тот парень, что висит в углу – я видел его в роли Ясона, – здесь уже третий месяц. Вон та женщина – она была Медеей – полгода. А вон там еще мужчина, которому пока не подобрано роли. И еще восемь человек… простите, марионеток.
Девушка иногда заходит к нам – точнее сказать, заползает. Я бы хотел думать – как мало становится нужно, когда оказываешься куклой, – что она уделяет мне больше внимания, чем остальным, но это не так. Я всего лишь один из многих. Вероятно, она даже и забыла, при каких обстоятельствах я остался здесь. Как грустно.
Она окидывает наши лица взглядом и что-то помечает в маленьком блокноте в обложке из резины. Мне всегда интересно – пишет она человеческими словами или на каком-то своем, особенном, языке.
Мы имеем очень слабое представление о том, что происходит там, за стенами нашего фургончика, и уж тем более – что делается во всем остальном мире.
Не думаю, что меня ищут.
Вероятно, доктор постарается, чтобы мое исчезновение выглядело естественным. А уж милую мудрую мадам фон Хаммерсмит никто и не будет слушать. Как-то там моя бедная соседка будет без своей любимой кошечки?
Но даже если меня и ищут – смогут ли найти?
Театр путешествует по стране – но заезжает лишь в глухую провинцию. Он не появляется в столице. Может быть, потому, что там быстро раскусят, кем же на самом деле являются марионетки, – а может быть, потому, что в столице люди избалованы зрелищами и скромный кукольный театр мало кого удивит.
Они все-таки так тщеславны – эти головоногие.
Мне остался лишь год – и даже меньше. Я не появлюсь больше в своем городе. Такие уж тут правила. Не знаю, что они делают с марионетками, отслужившими свой срок. Но я все-таки надеюсь, что они их не топят.
Я слишком боюсь глубины. И темноты. Но глубины все-таки больше.
А директор, протискиваясь в дверь и оставляя на и так мокром полу потеки слизи, поглаживает наши бесчувственные члены и бормочет, словно рассказывая, как на самом деле нам повезло:
«В наиболее явном виде благодать воплощена в ярмарочной марионетке или Боге… в наиболее явном виде благодать воплощена в ярмарочной марионетке или Боге… в наиболее явном виде…»[4]
Кабину тряхнуло, и без того тусклый свет моргнул и притух, что-то заскрежетало – и лифт остановился.
– Сука, – с чувством констатировал Кирилл. – С-сука!
Следующий эпитет сопровождался ударом по кнопкам: первое сотрясло воздух, второе – кабину.
Третье слово Кирилл процедил сквозь зубы, постепенно смиряясь с ситуацией.
Лифт в их многоэтажке на окраине городе был старым, дребезжащим, постоянно запаздывающим с открыванием дверей, в нем периодически чем-то воняло – то ли старой пластмассой, то ли дохлыми крысами, – но на памяти Кирилла, то есть последние лет пять, он не застревал ни разу. Но да, иногда надо с чего-то начинать. Или с кого-то, да.
– Сука, – мрачно сообщил Кирилл лифту и снова пнул дверь в надежде, что кто-нибудь услышит. Надежда, прямо скажем, была весьма зыбкой: летний полдень четверга – далеко не то время, когда площадки и лестницы в спальном районе кишат людьми. Кто-то на работе, кто-то в отпуске за границей, кто-то на трудовой повинности на даче, кто-то во дворе, магазинах, да где угодно. И до того момента, когда соседи начнут массово возвращаться домой и живо интересоваться лифтом, еще долгих шесть часов…
– Эй! – крикнул Кирилл в щель между дверями, чуть ли не вжавшись в нее губами. – Эй! Я тут! Помогите!
«Помогите», конечно, было несколько преждевременно – до «помогите» ему надо было бы сидеть тут около суток, – но в голову не приходило ничего более емкого. Но неважно: судя по тому, какая тишина стояла снаружи (только где-то внизу, в шахте, ухало невнятное эхо) его никто не слышал.
Кирилл мрачно повернулся к панели с кнопками. Там, где должна была находиться красная кнопка связи с диспетчером, горбилась горка плавленой пластмассы. Третий год как. Кто именно сжег ее, жители подъезда не знали, да и не собирались выяснять. Равно как и писать в управляйку, чтобы заменили. Понадеялись на то, что не понадобится, да. На всякий случай Кирилл потыкал пальцем в комок пластмассы. Разумеется, без толку.
На счастье, он не страдал клаустрофобией, поэтому перспектива просидеть пару часов в лифте его всего лишь не радовала. Кроме того – Кирилл критически осмотрел пол – в кабине было чисто, так что, если ожидание затянется, он не побрезгует и присесть. И не только присесть, но и вытянуть ноги и даже прилечь: лифт был грузопассажирский, так что давал определенную свободу.
В карманах не было ничего, кроме ключей и флешки, даже телефон Кирилл оставил дома – делов-то, всего лишь заскочить в полиграфическую конурку в соседнем дворе. В руках же реферат по культурологии, в как назло мягкой папке.
Ни разжать створки, ни постучать по стенам толком, мда.
Кирилл еще раз, больше для проформы, попинал двери и стал медленно постигать бытовой дзен. Ничего другого не оставалось.
– Египетская религия, – мрачно бубнил под нос Кирилл спустя полтора часа, устроившись в углу кабины и штудируя реферат, – представляет собой хрестоматийный пример комплекса верований, характерного для аграрной цивилизации…
В дверь осторожно поскребли.
– …коей и являлся Древний Египет, – Кирилл поднял голову, прислушиваясь.
По пластику – или из чего там сделаны эти двери? – снова чем-то зашкрябали. Слава всем египетским богам, электрик!
– Эй! – крикнул Кирилл, вскакивая на ноги и бросаясь к двери. – Я тут! Давайте! Я тут!
Ему не ответили.
Скрежетание прекратилось.
– Эй! – заорал Кирилл, с огорчением понимая, что ошибся. – Эй! Я тут! Я застрял! Позовите кого-нибудь!
Тишина. Ни сопения, ни кряхтения, ни дыхания – ни единого звука, которые издают пусть даже и молчащие люди. Можно было подумать, что снаружи никого нет.
Но скрежет, который возобновился через минуту, свидетельствовал об обратном.
– Эй! Я тут! – снова крикнул Кирилл и попытался со своей стороны помочь разжать двери. Тугие пружины не поддавались, да и сам он не был в достаточной мере спортивен – так что пару минут только пыхтел, неуклюже цеплялся за обитые резиной края и вглядывался в щель между дверями, надеясь, что помогает увеличить ее хоть на пару сантиметров.
И тут внизу, на уровне щиколоток, в нее просунулась рука.
Точнее, пока лишь пальцы; но и их вида хватило, чтобы Кирилл совершенно по-женски взвизгнул, со всего размаху приложился по ним ботинком – а потом отскочил в дальний угол лифта так, что кабина заходила ходуном.
Пальцы недовольно – Кирилл прямо-таки ощутил, что они были НЕДОВОЛЬНЫ, – сжались, зашевелились, сгибаясь в совершенно неожиданные стороны, и растопырились, поводя фалангами туда-сюда, словно на подушечках были глаза.
Их было шесть – гибких, ненормально длинных. Уже сейчас Кириллу было видно пять фаланг, обтянутых бледной, лоснящейся кожей. Они шевелились, как лапки отожравшегося паука-альбиноса, подгребая к себе воздух, – словно обладали не только глазами, но и ноздрями.
Видимо, Кирилл все-таки хорошо приложил их ботинком, так как хозяин пальцев – или же сами пальцы? – пока не решались продвигаться дальше. Кирилл осторожно, превозмогая отвращение, сделал шаг к ним. Остановился. Пальцы тоже замерли, повернувшись в его сторону. Кирилл со свистом втянул воздух и снова пнул их. Еще раз. Еще. Еще!
Пальцы сжались и уползли наружу. Двери сомкнулись, оставив лишь небольшую щель.
Кирилл, не переводя духа, снова бросился к приборной панели и стал колотить по кнопкам.
– Эй! – истошно вопил он. – Эй!
Дом молчал. Молчал так, как никогда до этого, – словно был полностью, от первого этажа до последнего, абсолютно пуст.
– Пожар! – осенило Кирилла. – Горим! Пожар! А-а-а!
Тишина.
Никого.
Кирилл ударил в стену, потом разбежался и пнул со всего размаху – лифт заходил ходуном и тросы угрожающе заскрипели. Кирилл завыл и стал скрести пластик, словно надеялся процарапать дыру к свободе, пусть даже та оказалась бы шахтой. Главное – вырваться отсюда, из этой ловушки, из которой его пытается вытащить… кто? Ее хозяин?
Едва уловимое движение за спиной заставило его оглянуться – и отскочить, невзирая на раскачивание кабины.
Все в таком же молчании пальцы снова начали протискиваться в дверь. Только на этот раз они делали это медленнее… но и настойчивее. Во всяком случае, через минуту показалась и ладонь – точнее то, что у существа за дверью считалось ладонью.
Кирилл, судорожно сглотнув слюну и чувствуя, как от ужаса немеет лицо, снова занес ногу и пнул ладонь.
Та приняла удар и вцепилась в ботинок. Кирилл взвыл: ему показалось, что нечеловеческая сила сейчас сомнет ему стопу и переломает кости. Рука дернула его ногу на себя, и Кирилл не удержался, со всего размаху шлепнулся на пол, снова взвыв – на этот раз от боли в отбитом копчике и ушибленном затылке. Рука еще раз дернула его ногу, выворачивая стопу. Подвывая, Кирилл стал бить по пальцам второй ногой, то и дело промахиваясь, попадая то по полу, то по своей же щиколотке. Рука не отпускала. Тогда он уперся в нее рантом ботинка и стал отскребать, сталкивать пальцы с себя. Пустить в ход собственные руки он не решался – что-то подсказывало, что если жуткая ладонь вцепится в них, то сражение будет в тот же момент проиграно.
Наконец, рант удачно уперся в то, что у нормальных людей является большим пальцем. Кирилл напрягся, вытянулся в струнку, резко вывернул пойманную ногу, прижимая руку, к дверям, дернул вторую ногу, словно стесывая руку вниз – и, только отлетев к противоположной стене, понял, что ему наконец-то удалось освободиться.
Рука, изрядно помятая, потоптанная, с содранной кожей, с сочащейся из ранок мутноватой жидкостью – по кабине разнесся отчетливый запах сероводорода, – медленно шевелила пальцами, словно пытаясь понять их наличие и число.
Кирилл размахнулся и стукнул ее папкой с рефератом. Потом еще и еще. Как муху! Как поганую! Навозную! Мерзкую! Вонючую! Муху! С каждым ударом он выплевывал эти слова, словно пытаясь напугать руку.
Что-то из этого возымело действие, – во всяком случае, рука еще немного подергалась, а потом уползла обратно, за двери.
То ли механизм, сдерживающий дверь, был слишком тугим, то ли у существа снаружи была лишь одна рука, но сейчас кабину снова ощупывала-осматривала-обнюхивала та же самая, уже изрядно помятая конечность. При этом она то и дело отщипывала куски резиновой обивки дверей – видимо, чтобы увеличить проем. Щель действительно расширялась – пусть и на сантиметр-полтора, но достаточно для того, чтобы через нее просунулось мускулистое предплечье.
Кирилл смотрел на все это и методично сворачивал выдранные из реферата листы в плотный кулек. Когда-то давным-давно – ему казалось, что все происходило с ним давным-давно в какой-то иной жизни, – он читал о подобном способе самообороны. Теперь настал момент проверить знания на практике. Точнее, нет, не проверить. Использовать.
Он не ощущал своего лица, ноги существовали лишь где-то на уровне колен – во всяком случае, именно там дергалась какая-то жилка, – а все остальное тело было охвачено мертвенным, свинцовым оцепенением ужаса. Работал лишь мозг – четко, прямолинейно, не вдаваясь в подробности и не отвлекаясь на рефлексии. Кирилл вертел кулек и меланхолично прикидывал, что же это такое – там, за дверями.
Совершенно однозначно, что это не человек. Было бы у него меньше, чем пять пальцев, получилось бы списать на какого-нибудь окончательно рехнувшегося от белочки алкаша. Но вот шесть…
Где-то год назад на собрании жильцов поднимался вопрос по поводу мусора под лестницей, там, где первый этаж плавно переходил в подвал. Кто-то начал стаскивать туда тумбочки, старые стулья, листы фанеры, какие-то тряпки, железки – в общем, рухлядь, которой самое место было на помойке. Сначала наиболее ответственные жильцы выкидывали этот хлам, куда следовало, но уже через пару дней подлестница снова забивалась мусором. В конце концов терпение лопнуло и у наиболее ответственных, и они махнули рукой.
Так неужели то был не просто хлам? Неужели что-то вило там, под лестницей, гнездо? И теперь вышло оттуда?
Кирилл мрачно сплюнул сквозь зубы и проверил острие кулька. Шансов совсем мало, но хоть какие-то.
Он резко швырнул оставшиеся листы в противоположный угол. Рука дернулась, растопырилась и напряглась.
Кирилл бесшумно метнулся к ней.
– Сука! – голос сорвался на фальцет. И одновременно с этим воплем острие кулька вонзилось в ладонь, проткнув ее насквозь.
Сероводородом запахло еще сильнее. Кирилл торжествующе завопил: байки из Интернета по поводу того, что можно убить листом бумаги, оказались правдивыми. Рука задергалась и рванула наружу, но кулек был слишком плотным и застрял в дверях.
– Ха! – уже нечленораздельно орал Кирилл, охваченный каким-то первобытным восторгом удачливого охотника. – Ха, сука, ха!
Он развернулся и кулаками выбил дробь по панели с кнопками.
Рука дергалась, извивалась, пыталась протиснуться назад – но качественная бумага стойко держала удар, да и судя по тому, как потряхивало руку, Кирилл умудрился попасть по каким-то важным сухожилиям, или что там у нее было. Пальцы извивались в гробовой тишине. Кирилл уже понял, что звуков дома ему не услышать, но не ожидал, что даже сейчас существо будет немо. Или же оно верещало в ином, нечеловеческом диапазоне.
Рука еще пару раз мелко дернулась, а потом резко протолкнулась вперед, заставив Кирилла шарахнуться в дальний угол.
И тут кабина лифта дрогнула и медленно поехала наверх.
Не успев сообразить, зачем он это делает, Кирилл подскочил и вцепился в руку. Ее кожа была холодной и склизкой. Кирилла передернуло от отвращения, но он лишь сжал крепче, так, что его ногти прорвали бледную кожу. Сероводород еще сильнее ударил в нос – хотя казалось, что сильнее уже не бывает.
Рука дергалась, извивалась и пыталась вырваться – но Кирилл держал ее.
Она налилась тяжестью – лифт теперь тащил наверх и то существо, которому рука принадлежала, – но Кирилл держал.
Ему вскоре пришлось сесть на пол и упереться ногами, потому что существо было слишком тяжелым, но он не сдавался.
Лифт скрежетал, визжал – ему тоже было тяжело, и Кирилл бормотал просьбы не сдаваться: вверх, вверх, сука, вверх!
Вдруг что-то хрустнуло, лопнуло снаружи – и Кирилла в очередной раз отбросило к стене.
– Сука! – торжествующе выдохнул он и упал на пол рядом с подергивающейся рукой.
Вонючая жижа уже перестала сочиться из оторванной руки и собралась подсыхающей желейной лужей. Кирилл сидел в углу, аккуратно пересворачивая бережно очищенный от мерзости кулек.
Лифт все еще ехал.
Наверх.
Наверх.
Уже восемь часов – наверх.
«Вверх и наружу, – фраза из книжки, что когда-то читал он племяннику, пришла в голову. – Вверх и наружу».
По всем подсчетам, уже должен был закончиться не только дом, но и нижние слои атмосферы.
Вверх и наружу.
Одним из ключей он отделил от кости плоть – или как это называлось у подобного существа? Кость лишь отдаленно напоминала человеческую: пористая, с какими-то выступами. Кирилл содрал ею кусок резиновых окантовок дверей и, орудуя, как рычагом, попытался разжать створки. Те подались лишь отчасти, поэтому Кирилл оставил кость как распорку. Сантиметров пять – а если налегать на кость, то и все десять. Достаточно для того, чтобы видеть то, что происходит снаружи.
Видеть, закрывать глаза от ужаса – и смотреть снова. Смотреть снова в надежде увидеть такие родные серо-зеленые стены.
Хотя нет, справедливости ради нужно сказать, что серо-зеленые стены изредка попадались. Только они были уже иными. Где-то оплетенные плющом или увешанные лианами, где-то – покрытые инеем. Где-то на них висели освежеванные туши, где-то сочилась гноистая жидкость – лифт по старой привычке ехал достаточно медленно, чтобы Кирилл мог рассмотреть эти миры. Нередко их обитатели замечали его – и кидались на двери, рыча, визжа или храня гробовое молчание. Таких существ Кирилл не видел никогда; только если на картинах Босха можно было встретить слабое подобие этих… просто ЭТИХ.
А лифт все ехал и ехал.
Вверх и наружу.
Гребано вверх и гребано наружу.
Щетина постепенно отрастала.
Останки существа стали вонять – поэтому он, кривясь от омерзения, протолкнул их в щель.
Туда же и помочился. Правда, потом, когда стал испытывать жажду, пожалел об этом: на второй день не побрезговал бы и мочой. Он попытался прогрызть свою кожу, чтобы выпить хоть чуть-чуть крови, но зубы его были слабы, а бумагу он опрометчиво начал жевать, когда стал испытывать первые признаки голода. Даже спасительный кулек был уже измохрачен и не мог помочь.
Но к вечеру третьего дня лифт проезжал миры-этажи, где шел дождь, и удалось вытащить наружу сложенные лодочкой ладони. А затем и сунуть под воду оба ботинка. Те оказались не только непромокаемые, но и водоневыпускающие.
Из крепления папки он сделал крючок и привязал его к шнуркам. Через час на крючок попалась странное существо – полупиявка-полумуха. Ему даже показалось, что оно пыталось заговорить с ним, но он был слишком голоден. На вкус существо отдавало тиной, и после еды слегка пронесло – но голод чуть отступил.
Жизнь, кажется, налаживалась.
И она существовала вверх и наружу.
И он уже точно знал, чего не хочет ни в коем случае.
Пусть голод, пусть жажда, пусть что угодно.
Только пусть лифт не останавливается и не открывает двери.
Пока не доберется до этажа Кирилла – пусть не останавливается и не открывает двери.
Пусть так и будет – вверх и наружу.
Бесконечно вверх и постоянно наружу.