К книге
Город забытых легендГлава 1. Айла Морган
7%
Глава 1. Айла Морган
2

Будильник сорвал тишину ровно в половине четвёртого.

Я открыла глаза за секунду до того, как он успел пискнуть во второй раз — просто лежала в темноте и ждала его, как ждут чего-то неизбежного. Сон давно перестал быть чем-то, на что можно рассчитывать. Я даже забыла, каково это — проснуться отдохнувшей. Учёба, работа, больница. День за днём одно перетекало в другое, и тело просто привыкло: семь часов — роскошь, четыре — норма.

Я вытянула руку и выключила будильник. Несколько секунд просто смотрела в потолок.

За окном стояла мартовская темнота — с лёгкой синевой по краям, словно ночь уже знала, что скоро отступит, и особо не сопротивлялась. Восемнадцатое марта. Весна в Бостоне — это холод, который всё ещё пахнет снегом, но уже чуть-чуть — прелыми листьями и чем-то живым, что просыпается под ними.

Я откинула одеяло и встала.

Пол под босыми ногами оказался холодным — именно так, как бывает в марте: напоминает, что зима ещё здесь, просто притихла. Я постояла секунду, привыкая, потом медленно побрела в ванную, придерживаясь за стену в коридоре — в полчетвёртого тело ещё немного чужое.

В ванной я долго стояла перед зеркалом, ничего с собой делая. Просто смотрела.

Тёмные круги под глазами. Волосы, спутавшиеся у висков за ночь. Лицо человека, который устал давно и так основательно, что усталость перестала читаться — просто стала частью выражения.

Я открутила холодную воду и подставила ладони.

Вода обожгла — коротко, честно, без предисловий. Я плеснула её на лицо, потом ещё раз, и где-то на третий раз что-то щёлкнуло внутри, и я наконец проснулась по-настоящему.

Расчёска нашлась там, где я её и оставила — на полочке рядом с тюбиком крема, которым пользовалась от случая к случаю. Я медленно расчесала волосы, глядя в зеркало, и начала заплетать косы. Движения были привычными до автоматизма — правая прядь, левая прядь, снова правая — бабушка учила меня этому столько раз, что руки помнили сами, без участия головы. Две косы. Ни одна другая причёска на мне так и держалась. Я пробовала — хвост выглядел небрежно, пучок разваливался, распущенные волосы лезли в лицо. Косы оставались единственным, что работало.

Наверное, бабушка знала, что делала.

Я вернулась в комнату.

На стуле с вечера лежала одежда — научилась готовить её заранее, чтобы утром ничего искать в темноте. Чёрное худи, мягкое и уже немного вытянутое на манжетах — любимое, то самое, которое жалко выбрасывать. Карго цвета хаки с большими карманами, в которые помещалось всё необходимое. Термобельё снизу — в марте без него никуда, Бостон умеет обмануть: выглядит как весна, а кусает как февраль. Я оделась без спешки, по очереди, и лишь взявшись за кеды, заметила, что левый шнурок развязался ещё вчера и так и остался.

Я завязала его наспех и решила, что разберусь после. После — это слово, на котором держалась вся моя жизнь.

На кухне что-то шло с перекосом.

Запах я почуяла ещё в коридоре — горячий металл и влажный пар, резкий и немного тревожный. Чайник стоял на плите и молчал: свисток сломался несколько недель назад, и с тех пор чайник просто кипел в тишине, словно считал, что это его не касается. Вода тонкой струйкой стекала по плите и собиралась у конфорки небольшой лужицей.

— Чёрт... — я выдохнула тихо, без злости, и перекрыла газ.

На часах было четыре утра.

Я достала кружку — белую, с отбитым краешком, которую давно собиралась заменить — насыпала растворимый кофе, залила кипятком. Размешала. Первый глоток обжёг язык, и я поморщилась, но отставлять кружку не стала. Второй был терпимее. Третий добрался до затылка и разогнал остатки темноты в голове.

Я стояла у окна и смотрела на улицу.

Jamaica Plain в половине пятого утра выглядел так, будто весь мир спит и лишь я по какой-то причине — нет. Фонари заливали тротуар янтарным светом, старые клёны вдоль улицы стояли без листьев — голые, угловатые, с едва заметными набухшими почками на концах веток. За домами небо начинало светлеть, самым краем, осторожно.

Я посмотрела на своё отражение в тёмном стекле. Отвела взгляд.

Квартира молчала за спиной. Слишком большая для одного человека, слишком тихая для любого времени суток. К этой тишине я привыкла, но иногда она давила — особенно утром, пока ещё включилось то внутреннее умение просто двигаться дальше, которое вырабатывается от многолетней усталости.

Я допила кофе, сполоснула кружку и поставила её на сушилку.

Взяла сумку. Куртку — тёмно-синюю, на подкладке, достаточно тёплую для марта. Кепку надела у зеркала в прихожей и чуть поправила козырёк.

Задержалась у двери на секунду.

— Доброе утро, Бостон, — сказала негромко. — Постарайся сегодня быть ко мне добр.

Мотор тихо заурчал, стоило повернуть ключ.

Я провела ладонью по рулю — привычно, почти нежно, как здороваются со старым другом, которого видят каждый день, но от этого ценить меньше. Машина была старой и давно просила ремонта: тормозные колодки скрипели на холоде, правое зеркало держалось чуть криво, обогрев лобового стекла включался лишь с третьей попытки. Но она ездила. Упрямо, каждый день, молча — и я уважала в ней эту черту.

— Ну что, моя хорошая, — сказала я. — Поехали.

Улицы Jamaica Plain в этот час были почти пустыми. Я ехала медленно, смотрела на дома по сторонам — старые викторианские постройки с высокими крыльцами и деревянными верандами, тёмные окна за плотными шторами. Кое-где на подоконниках уже стояли горшки с растениями — люди выставляли их на весенний свет, веря, что тепло придёт. В этом районе так делали каждый март, и каждый март Бостон отвечал ещё двумя неделями холода.

Но всё равно выставляли.

Я свернула к Arnold Arboretum и припарковалась у знакомых ворот.

Люблю это место именно в такой час — в промежутке между ночью и утром, когда аллеи принадлежат лишь ветру и птицам. Я вышла из машины и сразу почувствовала запах: влажная земля, прелые листья, что-то едва уловимое и живое — то самое мартовское скоро, которое невозможно описать точнее. Снег здесь сошёл почти весь, лишь в тени больших деревьев ещё лежали серые ледяные полосы — упрямые и некрасивые.

Я шла по дорожке медленно, без цели. Деревья в арборетуме в марте стоят голые, и от этого всё пространство кажется больше, прозрачнее — видно далеко, сквозь ветки, как сквозь решётку. Высоко в кронах уже переговаривались птицы — осторожно, вполголоса, словно и сами ещё решали, стоит ли окончательно просыпаться. Утренний ветер был холодным и сырым, забирался под воротник куртки, трогал лицо.

Я остановилась на середине аллеи и глубоко вдохнула.

Каждый раз, стоя здесь, я чувствовала одно и то же — что-то медленно отпускает. Усталость никуда девалась, и больница никуда девалась, и список дел на день оставался в голове в полном составе. Но здесь, между голыми деревьями и ранним небом, всё это становилось чуть менее срочным.

Я думала о бабушке.

О том, как она всегда говорила, что утро — лучшее время суток, потому что оно принадлежит тебе, пока весь остальной мир ещё предъявил на тебя свои права. Она просыпалась рано всю жизнь — в Греции, потом здесь, в Бостоне. Говорила, что это семейное.

Наверное, поэтому я тоже живу в темноте до рассвета.

Ветер качнул ветки над головой, и несколько капель упало — холодные, точные, прямо за воротник. Я поёжилась и невольно улыбнулась.

— Спасибо, — сказала негромко.

Сама знала, кому. Утру. Богу. Самому городу. Бабушке, которая научила меня вставать в темноте и находить в этом что-то своё.

Я постояла ещё немного, слушая птиц и ветер. Потом повернулась и пошла к машине.

Совсем скоро Бостон наполнится гулом — автобусы, кофейни, голоса, телефонные разговоры на ходу, запах горячего асфальта и свежей выпечки из пекарен на углу. Город станет таким, каким его знают все. Но эти несколько минут в арборетуме — с голыми деревьями, сырым воздухом и птицами, которые ещё решали, просыпаться ли — они были только моими.

Пора было ехать в больницу. Больницу Massachusetts General я знала наизусть — каждый поворот, каждую лестницу, каждый длинный коридор с белыми стенами. Даже запах давно стал своим: антисептик, лекарства, вымытый пол и едва уловимый аромат кофе из автомата на первом этаже — всё это смешивалось во что-то единое, привычное, что встречало меня здесь каждое утро уже несколько месяцев подряд.

Я поднялась на четвёртый этаж и остановилась перед знакомой дверью.

Несколько секунд просто держала ладонь на холодной металлической ручке.

Каждый раз, переступая этот порог, я надеялась застать бабушку чуть бодрее, чем вчера. Каждый раз убеждала себя, что врачи ошибаются. И каждый раз понимала, что чудеса случаются значительно реже, чем хотелось бы верить.

Я тихо открыла дверь.

Бабушка сидела у окна в своём любимом кресле. Мягкий утренний свет ложился на её седые волосы и придавал им серебристое сияние. Аккуратная блуза, лёгкий кардиган, идеально расправленный плед на коленях — она выглядела так, будто собиралась принимать гостей у себя дома, а не проводить ещё один день в больничной палате. Даже здесь, даже сейчас в ней жила та врождённая элегантность, которая всегда меня восхищала.

Кислородная трубка едва заметно покачивалась при каждом вдохе. Сердце болезненно сжалось.

Она подняла голову и внимательно осмотрела меня с ног до головы. Потом тихо фыркнула.

— Растяпа.

Я опустила взгляд. Шнурок на левом кеде снова развязался. Край футболки выбился из-под худи. Из кос выскользнуло несколько непослушных прядей.

Я только виновато улыбнулась.

— Иди сюда.

Она похлопала ладонью по колену.

— Принеси расчёску.

Я тихо усмехнулась и открыла прикроватную тумбочку. Деревянная расчёска с потемневшей от времени ручкой лежала там, где всегда. Я вложила её бабушке в ладонь и послушно села перед ней.

Этот ритуал повторялся столько лет, что давно стал частью нас обеих. Каждый мой визит начинался одинаково. И, если честно, я хотела, чтобы так оставалось всегда.

Тёплые пальцы осторожно распустили косы.

Расчёска медленно скользнула по волосам — плавно, потом чуть зацепилась за спутанную прядь, и я едва заметно поморщилась. Бабушка тихо цокнула языком. — Совсем за собой не следишь...

— Зато экономлю время.

— Выдумываешь.

В её голосе звучала привычная строгость, за которой всегда пряталась забота. Она неторопливо расчёсывала мои волосы, иногда поправляя выбившиеся пряди, и вполголоса напевала что-то старое — греческое, из тех мелодий, которые я помнила с самого детства, но слов которых так и выучила.

Я закрыла глаза.

Её пальцы перебирали пряди — так мягко, так бережно, словно мне снова было десять лет. Я незаметно вдохнула глубже. Духи почти выветрились, но лёгкий аромат лаванды всё ещё жил в складках её кардигана — смешивался с запахом больничной чистоты, лекарств и свежего утреннего воздуха, который просачивался через приоткрытое окно.

От этого запаха защипало глаза. Я знала. Таких утр осталось совсем немного.

И именно поэтому старалась запомнить каждое прикосновение. Каждое движение её рук. Каждую секунду этой тишины.

Расчёска замерла на половину пути. Я почувствовала, как бабушка осторожно отвела мои волосы в сторону. Что-то прохладное коснулось кожи на шее, и я невольно вздрогнула.

Пальцы сами потянулись к груди. Гладкий, холодный и тяжёлый.

Я опустила взгляд.

На тонкой чёрной цепочке покоился кулон. В центре — глубокий чёрный обсидиан, такой тёмный, что казалось, будто внутри него прячется сама ночь. Камень обрамляла тонкая золотая гравировка, складывавшаяся в лепестки цветка — удивительно тонкая, словно её выводили руки, которым были подвластны терпение и вечность.

Я осторожно провела по нему пальцем. Он оказался неожиданно тёплым.

— Бабушка...

Я обернулась.

— Что это?

Она молчала. Долго. Слишком долго. Её взгляд задержался на кулоне так, будто она прощалась с чем-то, что хранила всю свою жизнь — и со мной одновременно.

— Это семейная реликвия, — сказала она наконец.

Я нахмурилась. За двадцать четыре года — ни слова о ней.

— Почему ты мне никогда об этом рассказывала?

Она пропустила мой вопрос мимо ушей.

— Береги его. Всегда.

Я тихо рассмеялась.

— Даже в душе?

Она осталась серьёзной. Совсем.

— Даже тогда, когда тебя будут убеждать, что он тебе больше нужен.

Улыбка медленно исчезла с моего лица. Что-то в её голосе заставило сердце сжаться по-настоящему.

— Ты меня пугаешь...

Она осторожно накрыла мою ладонь своей. Пальцы стали совсем тонкими, почти прозрачными, но хватка оставалась удивительно крепкой.

— Послушай меня внимательно, Айли.

Я кивнула.

— Однажды наступит день, когда этот кулон захочет забрать человек, который будет говорить правильные слова, обещать помощь и убеждать, что поступает ради всеобщего блага.

Она перевела дыхание. Каждое слово давалось ей тяжелее предыдущего.

— Береги его. Храни. Что бы тебе ни пообещали. Что бы ни случилось.

Внутри стало холодно.

— Почему?

Бабушка медленно коснулась обсидиана кончиками пальцев.

— Потому что в дурных руках он способен открыть дверь, которую человечество уже однажды едва сумело закрыть.

По спине пробежали мурашки.

— Ты сейчас говоришь совсем как героиня старых легенд.

На этот раз она всё-таки улыбнулась — тихо, с едва заметной грустью.

— Возможно... легенды появляются гораздо ближе, чем людям хочется верить.

Я смотрела на неё, пытаясь понять, шутит она или говорит всерьёз. Но в её глазах не было ни капли смешинки. Только усталость. И тревога.

Я опустила ладонь на кулон. Тёплый. Странно. Обсидиан должен быть холодным. Но он согревал кожу изнутри, словно хранил чьё-то давно забытое тепло — живое, терпеливое, как память о человеке, которого любишь.

— Бабушка... Откуда он у нашей семьи?

Она ласково провела ладонью по моей щеке. В уголках её глаз собрались едва заметные морщинки.

— Когда-нибудь ты сама найдёшь ответ.

Я тихо вздохнула.

Это был её любимый способ уйти от разговора. Стоило задать вопрос, на который она пока отвечать не хотела, как загадочная полуулыбка тут же появлялась на её лице. И каждый раз приходилось ждать. Наверное, поэтому терпение так и осталось моим слабым местом.

Она закончила заплетать вторую косу и привычным движением поправила прядь возле виска. Несколько секунд рассматривала меня — внимательно, так, будто пыталась запомнить каждую черту. Потом едва слышно цокнула языком.

— Кепку сегодня забыла.

Я удивлённо моргнула и машинально подняла руку к голове.

Пусто, ну конечно она ведь только что заново заплетала мне косы.

— Кажется... в машине оставила.

— Конечно, оставила.

Она покачала головой.

— Растяпа.

Я тихо рассмеялась.

— И забывчивая.

— Немного.

— И ходишь так, будто зеркало с тобой поссорилось.

— Ба-а...

— Ну что?

В её глазах плясали смешинки.

— Разве я неправа?

Я закатила глаза.

— Хоть раз скажи, что я красавица.

Она сделала вид, будто серьёзно задумалась. Даже подбородок пальцами подпёрла.

— М-м-м...

Я уже начала улыбаться.

— Нет.

— Ба!

Она рассмеялась — тихо, по-доброму, так, как умела смеяться только она. Палата словно потеплела. Я рассмеялась следом — кажется, впервые за несколько недель.

Смех стих быстро.

Тишина опустилась между нами мягко, как снег. Только кислородный аппарат размеренно шипел рядом с креслом. Я смотрела на бабушку. Она — на меня. И откуда-то из глубины поднялось отчаянное желание остановить время. Чтобы оно хотя бы сегодня никуда торопилось.

Она осторожно накрыла мою руку своей.

— Иди, Айли.

— Ещё немного посижу.

— Нет. — В её голосе появилась та самая твёрдость, с которой спорить было бесполезно. — Тебе пора на учёбу.

— Но...

— Айла.

Я улыбнулась сквозь подступившие слёзы. Даже болезнь её характер изменить. Если бабушка принимала решение — оно было принято.

— Хорошо...

Я поднялась и наклонилась. Поцеловала её в одну щёку, потом в другую и осторожно коснулась губами лба.

Кожа оказалась удивительно прохладной. Я задержалась на секунду дольше, чем обычно. Будто сердце уже чувствовало то, чего разум принимать отказывался. Сделала несколько шагов к двери. Почти вышла.

— Айли...

Я остановилась и быстро обернулась.

Она смотрела прямо на меня — с той самой улыбкой, которая с детства означала для меня слово «дом».

— Да, бабушка?

Несколько долгих секунд молчала будто собирала силы.

— Прощай, малышка.

Мир вокруг словно замер.

— Не говори так... — голос предательски дрогнул. — Мы вечером увидимся. После работы обязательно приеду. Привезу капкейки — твои любимые, с шоколадной глазурью. Хорошо?

Она смотрела на меня. Спокойно. С любовью. С бесконечной нежностью.

— Я люблю тебя, дитя моё.

Слёзы всё-таки сорвались. Я поспешно вытерла их ладонью и улыбнулась так широко, как только смогла.

— И я тебя люблю. До вечера. Хорошо?

Она ничего не ответила. Только продолжала улыбаться. Я махнула рукой и закрыла за собой дверь. Тихий щелчок замка эхом разнёсся по пустому коридору. Несколько секунд я простояла в коридоре, не решаясь сделать шаг. Что-то внутри уговаривало вернуться — просто открыть дверь ещё раз, обнять крепче, сказать что-нибудь совсем простое. Что люблю её. Что останусь ещё немного. Что готова снова слушать ворчание про растрёпанные волосы.

Я тихо улыбнулась.

— Вечером, — прошептала себе под нос. — Мы увидимся вечером.

Этой мысли хватило, чтобы успокоить сердце.

Я поправила ремешок сумки и направилась к выходу.

За окнами окончательно рассвело. Бостон проснулся — шумно, привычно, без предупреждения. Автобусы останавливались у переполненных остановок, прохожие спешили куда-то, кто-то разговаривал по телефону прямо на ходу, а возле маленькой пекарни через дорогу уже выстроилась очередь. Тёплый запах свежего хлеба и ванили долетел даже до парковки.

Жизнь шла своим чередом.

Словно никому не было дела до того, что где-то на четвёртом этаже женщина с усталым сердцем, возможно, проживала свой последний день.

Я опустилась за руль и несколько секунд смотрела на окна больничного корпуса, прежде чем повернуть ключ зажигания.

— Потерпи ещё немного, — сказала машине, легонько хлопнув ладонью по рулю. — Скоро зарплата. Обещаю, куплю тебе новые тормозные колодки.

Машина, конечно, ничего не ответила. Но мне всегда казалось, что она прекрасно меня понимает.

День промчался быстрее, чем хотелось.

Лекции сменяли одна другую, преподаватели объясняли материал, вокруг смеялись и спорили, обсуждали планы на выходные. Я честно записывала конспекты и даже отвечала на вопросы. Но мысли снова и снова возвращались в больничную палату — к бабушкиным рукам, к её голосу, к её улыбке. И к тихому:

«Прощай, малышка».

Я сердито мотнула головой. Она просто устала. Вот и всё.

Рабочая смена закончилась поздно вечером. Ноги гудели, плечи ломило, и единственного, чего хотелось — горячего чая и тишины. Но сначала была кондитерская. Та самая, куда бабушка много лет ходила по праздникам за сладостями.

Стоило открыть дверь, как меня обняло тепло — шоколад, сливки, свежая выпечка. Запах детства и воскресных утр.

— Добрый вечер! — улыбнулась продавщица.

— Добрый...

Я подошла к витрине и попросила два капкейка с шоколадной глазурью.

— Для бабушки?

Я подняла глаза. Женщина смотрела тепло, узнавающе.

— Вы всегда берёте именно их.

Я тихо рассмеялась.

— Да. Она говорит, что никакие другие не сравнятся.

Продавщица аккуратно упаковала капкейки в небольшую коробку, и я взяла её обеими руками — бережно, словно внутри лежало что-то гораздо более хрупкое, чем обычные пирожные.

Когда машина остановилась у больницы, на улице уже смеркалось. Я заглушила двигатель, подхватила коробку и направилась к знакомому входу.

С каждым шагом внутри нарастало что-то странное — глухое, без причины, без объяснения. Будто сердце пыталось предупредить о том, чего разум ещё осмыслить.

— Перестань, — тихо сказала себе. — Всё хорошо.

Легче почему-то не стало. Лифт медленно поднялся на четвёртый этаж, двери бесшумно разъехались в стороны, и коридор встретил меня непривычной тишиной. Я сделала несколько шагов и замерла.

Возле двери бабушкиной палаты стоял её лечащий врач. Он заметил меня сразу — медленно снял очки, тяжело вздохнул и направился навстречу.

Он остановился в шаге от меня. Слишком близко. Так близко, как обычно подходят лишь тогда, когда слова нужно произнести тихо, почти без свидетелей.

Я почувствовала, как коробка с капкейками чуть сильнее прижалась к ладоням. Пальцы стали холоднее.

— Доктор… — голос сорвался почти незаметно. — Всё в порядке?

Он ничего не ответил сразу. Аккуратно протёр очки краем халата, хотя стекло было чистым. Этот жест растянулся на странно долгое время — непозволительно долгое, — и коридор вокруг будто стал ещё тише, хотя тишины там и так было достаточно.

— Айла… — наконец произнёс он.

И в том, как прозвучало моё имя, уже не осталось привычной усталой доброжелательности. Только тяжесть. Та самая, которую невозможно спрятать.

Я сделала маленький шаг вперёд.

— Скажите… с ней что-то случилось?

Слова вышли слишком быстро, слишком остро — будто я пыталась опередить ответ.

Доктор вдохнул медленно и глубоко, на секунду отвёл взгляд в сторону стены, словно там можно было найти более мягкие слова.

— Мы сделали всё, что могли.

Эта фраза упала в коридор, как камень в воду — без звука, но с последствиями. Я перестала слышать шаги, голоса, даже собственное дыхание. Только сердце — оно вдруг стало слишком громким.

— Нет… — вырвалось у меня почти шёпотом. — Подождите…

Я шагнула ближе, коробка с капкейками дрогнула в руках.

— Я была утром. Она сидела. Она говорила. Она…

Голос начал ломаться. Доктор тихо покачал головой.

— Её сердце остановилось вечером.

Тишина. Та, что внутри, — глубже и страшнее любой внешней.

Я перестала понимать, стоит ли вообще держаться на ногах. Пол под ногами стал странно неровным, будто коридор накренился.

— Вы ошиблись… — я цеплялась за слова, как за что-то твёрдое. — Вы точно перепутали палату. Или…

Он опустил взгляд — и этого оказалось достаточно. Без продолжения, без объяснений. Просто взгляд.

Я медленно посмотрела на коробку в своих руках. Два капкейка. Шоколадная глазурь. Любимые. Я купила их. Я ведь обещала. Воздух стал тяжёлым — слишком плотным, чтобы вдохнуть полностью.

— Я же сказала, что приеду вечером…

Слова прозвучали как что-то сломанное — уже совсем не речь. Доктор осторожно протянул руку, но так и не коснулся меня.

— Мне очень жаль.

Эти слова должны были что-то означать. Но они ничего объясняли, ничего возвращали и ничего исправляли.

Я стояла неподвижно, глядя в одну точку где-то за его плечом, и впервые за весь этот длинный день поняла: утро не закончилось. Оно просто разломилось пополам — где-то между лавандой в складках кардигана и шоколадной глазурью, которую теперь некому было есть.

Предыдущая главаГлава 2 из 30Следующая глава