– Ба-арыня, барыня, сударыня-барыня!.. А ну давай «Барыню»! Давай, ну… Давай, ну…
Так всегда говорит, вернее, по-петушиному вскрикивает, переиначивая свой голос, Егор Сажин, неожиданно вскрикивая, вылезая из-за стола и выходя на середину комнаты, очищенную для пляски, – и так всегда зачинается тот кавардак на любом застолье, о котором потом долго и охотно вспоминают, рассказывая: «Весело было – куда!.. И Егор, Егор-то со своей «Барыней» – умора!» Голос Егора во время его, так сказать, выступления постороннему может показаться задиристым и даже ехидным (особенно когда он с издёвкой подбивает гармониста: «Давай, ну… давай, ну…»), но это вовсе не так, и все, знающие Егора, распрекрасно понимают, что голос этот совсем не ехидный, а затейный, праздничный, плясовой. Обычный же голос Егора – хриплый, извинительный, неохотно и редко им подаваемый; с таким голосом при веселье, тем более при пляске, людей можно охладить и озадачить, потому-то Егор, дурачась, и меняет его – с помощью, конечно, нескольких стопок перед этим. А меняет Егор не только голос, но и всего самого себя.
– Ба-арыня, ба-ры-ня!.. А ну давай!
Только что он, неказистый, виноватый, щупленький, смиренно сидел за столом, стыдясь потянуться вилкой к недалёкой от него тарелке с любимой закуской – солёными грибами, сидел никем не замечаемый, кроме, по правую руку, жены, то и дело толкающей его локтем и расплёскивающей водку из поднятой стопки, и ещё кроме, по левую руку, соседа по застолью, который под видом ухаживания за стеснительным Егором усердно подливал в его стопку, а заодно и в свою. Но вот самая компанейская бабёнка зычно повела «Златые горы», вот кто-то сразу спохватился – и вмиг все обернулись в одну сторону, словно встречая долгожданного запоздалого гостя, и вот – конечно же! – добыт из-под кровати баян, вот баянист будоражаще громко взял первый аккорд «русского» – и сразу же разбежались стулья по углам, вот мужчины, ещё чуть хмельные, поневоле стали вставать, доставая папиросы то ли из охоты, то ли от смущения, а женщины, вскакивая тотчас, этого только и ждавшие, заодёргивали платья, ободряя себя смехом, привычно образовали подвижный живой круг, при этом каждая секунду-другую выжидая, чтобы кто-то начал первой, а она бы тут же и вступила, и вот сорвалась с места одна, самая резвая, та, что первой затянула песню, за ней другая, третья, вот завертелись на месте, задевая друг дружку разведёнными руками, деревянно заподпрыгивали, дробя пол, толкаясь плечами, вот вырвалось из лужёной глотки начало частушки, от которой мурашки радостного волнения побежали у всех по спинам, вслед за этим и конец частушки, спетый ещё пронзительней, всегда неожиданный и часто такой, что один одобрительно захохочет, другие всплеснут руками, третьи приложат ладони к щекам, стыдясь смелости певуньи, а та невозмутимо и лукаво подожмёт губы, словно не она только что спела, и баянист, дожидаясь следующей частушки, ещё отчаяннее рванёт меха, – и вот тут-то, вот тут-то и заёрзает на стуле Егор; ещё частушка, другая, один голос, другой – и вот вскочит он с места, врываясь в очередную частушку своим нарочитым, пронзительным, петушиным голосом:
– А ну давай «Барыню»!.. Давай, ну!..
В первое мгновение все удивились его смелости и вообще дерзости перебивать других, но тут же вспомнили, что всегда-то так с ним бывало, и сразу ахнули, захохотали, засуматошились, давая ему дорогу, и баянист, жадный до игры, свёл, перебирая клавиши, меха, – и тут же призывно-громко плеснул первый, под выход плясуну, аккорд. Егор стоит посреди комнаты – и он в центре всеобщего, возбуждённого им, интереса. Лысая голова его закинута назад, глаза пьяно-ласково зажмурены, большие некрасивые ноздри ещё больше округлились, как у коня на бегу, и чуть подрагивают, словно ловят вкусный запах, пустой рот, обросший вокруг пепельной щетиной, бесстыдно раскрыт и хвалится несколькими жёлтыми пеньками зубов. Поднятые, сейчас бессильно, широкие ладони крутятся у плеч, и от всего его исходит смешанный запах табака, водки, зависевшегося, редко им надеваемого пиджака, и ещё исходит неожиданный восторженно-звонкий голос:
– «Барр-ню» давай!.. Ну, давай, ну!..
И так Егор стоит, закинув лысую голову, покручивая ладонями у плеч и значительно-нетерпеливо поигрывая бровями, стоит, собрав и людей, и праздник, и всю радость вокруг себя, и уже всем не терпится, уже его подталкивают в спину, но Егор стоит – и ни с места. И мало-помалу начинает тускнеть на его лице так резво вспыхнувший задор; он хмурится, поворачивает к баянисту то одно, то другое ухо и наконец, всех разочаровывая, кричит баянисту с упрёком, всё так же визгливо и для большего задора ещё пуще коверкая слова:
– Ты ча?.. «Барр-ню» не знашь?.. Ты ча это, а?..
Все вокруг ещё не теряют надежды, что вот-вот Егор Сажин начнёт свою «Барыню» – ведь такой лихой он сделал выход! – и все тормошат и поучают гармониста, который и без того, пока Егор стоял с закинутой головой, уже перебрал дюжину вариантов вступления к «Барыне», какие походя вспомнил или даже сам изобрёл, по выражению лица Егора необходимый плясуну мотив, – но всё не то, не пляшет Егор. То одна, то другая женщина подскакивает к баянисту, «нанакают» и «татакают» ему в ухо, прихлопывают и притопывают, советуя; баянист ошалело таращит глаза, ничего не видящие перед собой, – но не пляшет и не пляшет Егор. Одна из женщин, прислушиваясь к баяну и чуть не лёжа щекой на строптивых мехах, наконец-то утвердительно кивает, всё-таки вопросительно оглядываясь на Егора, а потом даже делает вокруг него дробь – но всё равно Егор крутит головой и не даёт добро.
– Не та!.. Ча ты, мать-перемать! Не та!
Все уже выбились из сил, у баяниста дёргается щека, лезут на мокрый лоб брови, словно он чем-то подавился, – и тут вдруг сам Егор всё просто разрешает:
– Ча вы?.. На баяне-та?.. Не выдет!.. Нада гармонь! В гармонь давай!
И тут все вместе с Егором так же неожиданно и твёрдо понимают, что и в самом деле с баяном ничего не выйдет, а нужна, конечно же, конечно же, гармонь, только гармонь! Замученный игрок чуть не сталкивает с коленей на пол баян, который, тоже вдруг, показался ему пустым ненужным ящиком, ругает всех за недогадливость – и требует себе в награду, будто это именно он догадался, стопку, и ему наливают так охотно, словно только в этом спасение Егоровой пляски. Теперь уж дело за малым – только где же гармонь? Начинается суета и перебранка; гости лезут под кровати, заглядывают в шифоньер, а один даже вскрикнул истошно и победно, приняв за гармонь накрытую платком швейную машину; сами хозяева суетятся не меньше, но эти ничего не ищут, а, наоборот, втолковывают гостям, что в доме у них гармони вообще нет. Все было падают духом, но тут является другая простая мысль: взять гармонь в другом доме, и тут же кто-нибудь и бежит. Но если дом с гармонью от места гулянья далековато, скажем, в другой деревне, то решают сгонять на велосипеде или мотоцикле; если у хозяев есть мотоцикл, то сам хозяин рвётся устроить всеобщую радость, но его мать или жена считают, что он не трезвее других, и сперва не пускают, но под напором праздника и они не могут устоять. И если гармонь будет вот-вот, то к столу не садятся, а стоят, хохоча, вокруг Егора, если же посланцу быть не скоро, то садятся к столу, весёлые, замученные, будто уплясавшиеся.
«Барыня» заразила всех, и праздник – не праздник, все ждут Егоровой победы и упрямо желают её, знают: ничего другого Егор плясать не будет – только «Барыню». Пожилые уважительно, с одобрением смотрят на него: понимают лучше молодёжи, что настоящая русская пляска – это не шутка и что не всякий сможет. Егор, видя, что весь праздник свихнулся на него, держит себя гоголем и уже не боится, что жена исподтишка толкнёт его локтем. А если нетерпеливая молодёжь заведёт магнитофон или проигрыватель или под тот же баян запоёт какую-нибудь современную песню, Егор смотрит на это свысока и, дождавшись передыха между куплетами, своим нарочито петушиным голосом вторгается в песню и выводит старательно:
– Может, ты позабы-ыла мой номер телехвона!
Песня сразу, конечно, обрывается хохотом, и Егор принимает его с видом заслуженного успеха: не думайте, дескать, я и тут вам нос утру! Ему и невдомёк, что слова, им всунутые, из другой песни: для него все не народные, не старинные, не времени его молодости песни, «нонешние», как он выражается, – все на один лад, на один мотив. Он не видит и смысла ни в песне, которую запела молодёжь, ни в словах, которые сам прокричал, но он знает, что смысл в каждой песне, раз её поют, должен быть, и вот почему-то считает, что смысл песни, начатой молодёжью, как раз и состоит в более ловком коверканье слов, потому-то он и переиначил «телефон» в «телехвон». Весь стол смеётся и тому, что Егору на язык подвернулась давно забытая песня, и тому, что он коверкает слова, но он принимает этот смех за чистую монету, за похвалу своей случайной песенной удаче. Ведь он и сам хорошо понимает, что никакой он не певец и не гармонист и даже никак не плясун. По характеру он человек скованный и молчаливый; никто никогда не видел его с гармонью в руках, не слышал, чтобы он пел, но случаются в его жизни вот такие редкие дни, вернее – часы, ещё вернее – минуты, когда он вдруг становится совсем другим человеком, преображается, вскакивает из-за стола, врывается в праздничный круг, – и тогда-то оказывается, что его суть, суть Егора, вечного труженика, не в одном только повседневном будничном труде, но немного, совсем немного и в празднике, а весь песенный и плясовой мир для него, оказывается, поделён на две части: в одной «Барыня», в другой – всё остальное.
Но когда же, однако, его пляска? Скоро, скоро! Вот уж посланец-баловник, чтоб дать застолью о себе знать, «рявкнул» под окном, надавив сразу на несколько ладов, сколько пальцев хватило, вот уж торопливые шаги на крыльце… в коридоре… в прихожей… вот гармонь, необходимая сейчас как воздух, поплыла по рукам в переднюю, к столу, к тому же самому вспотевшему игроку, который вмиг преобразился в гармониста. Что ж, выходи, Егор, – свет на тебе клином сошёлся. И вот звонко, по-родному, не то что баян, вскрикнула гармонь, вымела всех из-за стола, раздвинула круг, и вот опять вышагнул вперёд Егор, запрокинув лысую голову, шевельнул прочувственно лошадиными ноздрями, топнул для порядка так, что все поёжились от удовольствия, – и замер.
– Не, не та!.. Теперь чуток не та! Да всё одно – не та!
И опять привередливо отворачивается Егор, артачится, вздыхает, расстроенно машет рукой, и опять его подталкивают, бьют в ладони возле уха гармониста, и гармонист опять таращит на Егора глаза, плюётся, морщит лоб, так что двигаются волосы на голове, – словом, лезет из кожи вон, но ничем не поможет пальцам отыскать заколдованное Егорово сочетание звуков. Гармонист требует, чтоб Егор напел свою разэтакую мелодию, и Егор соглашается, в который раз крутит ладонями у плеч и умилённо щурит глаза; он даже прибавляет лишних слогов, чтобы было, как он думает, чувствительнее и понятнее, и напевает размеренно:
– Ба-ры-ня, да-да ба-ры-ня, да-да су-да-да-рыня-ба-ры-ня!..
Гармонист, как видно по его губам, материт Егора, принимая эти «да-да» за издёвку, и требует мелодию насвистеть.
– Ты ча?.. Рехнулся?.. «Барыню» – насвистеть!.. Ты ча это, а?..
Гармонист уже вслух поминает и чёрта и чёртову мать, суматоха такая, будто разнимают дерущихся, с Егора требуют дальнейших слов песни, и он отвечает:
– Тэ-эк, знач… Су-да-да-рыня-ба-ры-ня… А дальше не знаю! Дальше сама гармонь скажет! Ты играй знай! А я – плясать!
Егор делает невольную попытку присесть – и все, кто рядом, бросаются помогать ему в этом: кто давит на плечи, кто тянет вверх за подмышки. Егору и самому кажется, что вот-вот – и он «ухватит» бесценный мотив. Он отталкивает всех, встаёт в дверях из передней в прихожую, обеими руками берётся за косяки и приседает, но все его силы уходят на то, чтобы устоять на ногах, и он снова выходит на середину комнаты. Гармонист обрадованно принимает этот выход за почин… делает значительную паузу… решительно давит на клавиши – но опять, опять Егор крутит головой:
– Не та!.. А ну давай ещё раз!.. Не, не та!..
И опять в его лице, в его фигуре вянет восторженное и умилённое предвосхищение любимого, единственного танца. Никак, никак не может окаянный гармонист отгадать, уловить то заветное сочетание звуков, которое он, Егор, слышал когда-то давно, в молодости, под которое плясал, когда любил, когда жизнь была ещё впереди, и которое самое настоящее.
И вот, почуяв горячую закуску, от Егора отступаются, и Егор отступается от гармониста по той же причине. Но все так веселы, так безоглядно и памятно веселы: ещё раз подтвердился слух, что лучше Егора Сажина «русского» никто не спляшет, не говоря уж о «Барыне», в которой лишь он в округе знает толк. А то, что Егор, по сути дела, вовсе и не плясал, – это никого не смущает, наоборот, это лишь подтверждает, что Егор не помирится ни с одной фальшивой нотой, не будет плясать ради каблуков, потому как он, выходит, знает «Барыню» настоящую, первозданную, исконную и ревниво хранит и оберегает в своей душе её, «Барыни», душу.