К книге
Кудыкины горыНа чай
15%
На чай
5

– Прие-ехал, на-ко ты, прие-ехал!.. Уж с месяц, посчитай, как не бывал. На-ко ты! Сердешный… Да уж! Не скажешь, что Софья не ждала. По субботам-то каждый автобус глазами встречаю. Ну да приедет! Эта тётка уж всегда начеку. Уж знаю: у Павлика на заводе выходные два дня: суббота да воскресенье. Из-за одного дня, знамо, не поедет. Раз в субботу нет – дожидайся другой недели. А он в воскресенье… Сегодня ведь воскресенье?.. Да, да! Вчера, помню, субботний-то листок отрывала.

Бабка Соня сидела на табурете, прислонившись к печке, и лицо её выражало терпеливое ожидание ласкового разговора, умилённые морщинки лучиками разбегались от глаз. Она ещё не совсем поверила, что перед нею сейчас Павлик, её единственный внук, и чувствовала себя так, словно её разбудили среди ночи. Она и правда ждала его каждую неделю, то есть каждую субботу, и вся её жизнь в последние три года, с тех пор как умерла от сердечного приступа дочь, мать Павлика, состояла в ожидании суббот, в каждодневном отрывании листков с настенного календаря и даже в заглядывании на следующие листки, будто могло случиться так, что после понедельника окажется среда, а после четверга – суббота, и если внук не приезжал, если долгожданный день проходил впустую, то она ещё субботним вечером срывала ненавистный листок, срывала – и сразу влюблялась в следующую субботу, опять торопила дни, листая календарь и даже снимая его со стены. То-то ей и не верилось теперь: пустой вчерашний день миновал, разлюбленный листок оторван и засунут по привычке под клеёнку на столе (вдруг там написано интересное), настало уже воскресенье, первый – как повелось для неё – день недели, недели ожидания, а Павлик – вот он.

Бабка Соня поёжилась то ли от озноба, то ли от предчувствия чего-то неприятного, поправила платок и опять прислонилась к печке, устроилась поудобнее, чтобы лучше разглядывать Павлика.

– На-ко ты! Воскресенье – а приехал… Батюшко мой…

Павлик – тридцатилетний мужчина, полный, коротко стриженный, с круглой, как оладья, плешью на затылке, с поросшими густой чёрной щетиной щеками – жадно хлебал щи, склонившись над тарелкой и широко расставив локти на столе; ноги его, одна на другой, были вытянуты для того, казалось, чтобы поддерживать обвисший живот. Он приехал совершенно иззябнувший, заморённый, с блаженным взглядом непроспавшихся глаз, и когда безвольно целовал бабку, то пахну́ло перегаром; у него была бутылка водки, и пока он не выпил две стопки, есть не мог. С самого приезда он сказал всего несколько слов: «Здравствуй, бабуся… Мне бы пожевать… О-о…» И теперь бабка Соня ждала, когда он насытится и заговорит с нею.

Внук вообще приезжал редко и почти никогда один, а всё с женой и дочкой: жена не отпускала его далеко от себя; только летом наезжали чуть не каждый выходной, а дочку оставляли с бабкой и на месяц. Она, правнучка Маринка, второклассница, даже и летом чудно мечтала о зиме: ей почему-то казалось, что зимняя деревня для того только и есть на свете, чтобы кататься на лыжах с горы, и в зимнее время надоедливо просила родителей брать с собой лыжи из города, а те ленились таскаться с ними по автобусам и всё откладывали до погожего якобы дня. Хотя – уж так получалось – приезд в деревню и погожий день никогда не совпадали, бабка Соня всё-таки не укоряла ни Павлика, ни Викторию, его жену: она была рада и одному желанию Маринки.

Опорожнив тарелку, Павлик полными плечами привалился к переборке, положил на живот ладони и, глянув матовыми глазами на бабку, наконец-то проговорил:

– Бабу-усенька…

У бабки Сони задрожал подбородок, она тяжело поднялась, заковыляла к внуку.

– Уж ты, Павлик, не обижайся на меня, батюшко… Как хочешь, а я, старуха, тебя поцелую…

– Ну что ты, бабу-уся, какой разговор.

Бабка Соня прижала к груди тяжёлую голову и трижды приложилась к горячему, потному лбу, а Павлик, зажмурясь и улыбаясь, на каждый поцелуй отвечал коротко и бодро:

– Э!.. Э!.. Э!..

– Редеют волосёнки-то у батюшки, реде-еют… А ведь, бывало, каким ты был барашком чёрным!

– Переживём, бабуся. Садись, тебе ведь трудно стоять.

Павлик выпил ещё стопку и не стал почему-то закусывать.

– Ведь я тебя, родной, от самого пупа знаю. Таня, мама-то твоя, мама-то, сколько она с тобой пома-аялась!.. Не отстаёт Павлик от груди – да и раз! Уж такой был сосун – куда! Уж и подрос, пора бы отстать, а он всё ходит за мамкой, теребит за подол: «Ма-ама, ти-ити!» Одолил! – И бабка Соня затряслась в беззвучном смехе. – Татьяна, мама-то твоя, бывало, мне: «Чего хоть делать-то с ним?» А я думаю: ведь, и верно, не дело. Раз сидит Павлик на кровати, ножонки подвернул, а сам всё: «Ма-ама, ти-ити!» Я расстелила платок на полу, грудь Татьянину вынула на ладошку да вдруг её кухонным ножом вот этак, вот этак!.. Павлик глазёнки вытаращил – глядит. А я изловчилась да в платок-то и бросила тряпочку. Бросила тряпочку, завязала платок узлом и узелок тот подвесила на гвоздь к потолку. Бывало, как Павлик начнёт теребить: «Мама, тити!» – я ему на узелок и показываю: «Вона титя-то! Вона теперь где она!» Павлик глазёнками похлопает – да и уймётся. Так и отвык.

Павлик, слушая, думал о чём-то своём и то потирал лоб, то машинально покручивал стопку и смотрел исподлобья куда-то мимо бабки, а когда она умолкла, то не сразу спохватился:

– Неужели?.. Занятно.

– Тебе большое, Павлик, спасибо… – У бабки Сони опять задрожал подбородок. – Как хорошо ты могилку причередил маме-то своей: и оградка железная, и памятничек каменный…

– А как же иначе, – сказал Павлик, всё глядя мимо бабки, словно он был перед нею в чём-то виноват.

– Да-а, сердешный. Уж маме-то твоей ой какая память.

– Тоже ведь всё через знакомых.

– Скоро и мне… и мне…

– Брось ты, бабуся.

Павлик выпил ещё и сразу закурил.

– Ой! – спохватилась бабка Соня. – Да всё куришь? Вот бы тебе, Павлик, отстать, а?..

– Пардон. Иду на улицу. – И Павлик упёрся кулаком в стол.

– Что ты, что ты! Кури себе, кури… Пусть в избе мужичком попахнет. Да-а… А папа-то твой, папа-то, с войны пришёл совсем никудышный – не жилец, простуженный весь. А тоже ведь как курил! Ну а как ты народился, Татьяна, мама-то твоя, и говорит: «Бросай, Костя, курить, теперь, мол, ребёнок в доме». Вот Костя и бросил. А если б не ты, не бросить бы ему. Не-ет. Только уж из-за тебя. Да всё равно недолго пожил ненаглядный. Жалко Костю, жа-алко… Помнишь, Павлик, папу-то?

– Да как тебе сказать… Смутно.

– Да-а, маленький ты ещё был… Слушай, Павлик, чего тебе скажу. Как я помру, ты нашу кровь наследуешь. Ты ведь один у меня внук-от, один в роду. Уж ты смотри не урони-и…

– Бабуся! – взмолился вдруг Павлик. – Не терзай меня, прошу! И без того тошно…

– Не случилось ли чего, батюшко?

Павлик непоседливо поёрзал на стуле, словно собираясь встать, но опять сник и покрутил опущенной головой, потом взволнованно посмотрел на бабку, спросил плаксиво:

– Как ты-то, бабусенька, поживаешь? Как зимуешь?

– Да как… Помаленьку, батюшко. Дров-то много не жгу, иной раз в фуфайке дома сижу. В большие морозы западню открываю, чтобы тепло в подвал тянулось, чтобы картошка не помёрзла. А холодно бывает, бывает. Кошка вон жрёт, а у ней из пасти пар валит…

– Бабусенька! – вдруг перебил Павлик, часто дыша. – Скажи… скучаешь ты по нам?.. По Вике? По Маринке?

– Как не скучаю, сердешный! Скучаю, скуча-аю…

Павлик порывисто поднялся, шагнул к бабке и, словно провалившись, стукнулся перед нею на колени, ткнулся горячим лбом в её холодные гладкие руки.

– Ба-бу-сень-ка… а-а!.. – громко вздыхал он, плача. – Милая моя бабусенька… а-а!.. Одна ты у меня осталась на свете… а-а!.. Как бы я стал без тебя…

– Что ты, Павлик, что ты, – снисходительно и ласково сказала бабка Соня, довольная нежностью внука. – Вставай, сердешный, вставай, батюшко…

– Н-нет!.. Милая бабусенька, я обязан перед тобой… а-а!.. стоять на коленях… Всю жизнь буду… а-а!.. перед тобой стоять… Одна ты у меня…

– Да будет тебе, Павлик, будет. Вставай-ко. Или случилось чего?

Голова Павлика застыла, и, всё держа лицо опущенным, он проговорил глухо:

– Случилось.

У бабки Сони мелко задрожали руки, она пыталась вырвать их из рук Павлика, но тот держал крепко, не выпускал.

– Пав-лик… Чего?.. Ой как сердце-то… Чего?.. Да говори же!

Но Павлик упрямо крутил лысым затылком.

– С Викторией? С Маринкой?

– Нет. Со мной.

– Гос-споди!.. Вот отчего ты приехал-то сегодня! В воскресенье, никогда не бывало. О-ой… Я-то как чувствовала. Как ты ступил на порог, так мне и не по себе сделалось. Что-то, думаю, тут неладно. – Бабка Соня, наклонясь, требовательно заглянула в лицо внука, спросила строго: – Говори, Павлик, чего у тебя болит?

Тот шумно выдохнул:

– Ни-че-го не болит… Душа!

– Слава богу! – подняла глаза к потолку бабка Соня. – А я-то думала… Думала, хворый ты. Ну и ладно, раз здоров. Вставай-ко, батюшко.

Но Павлик своею тяжёлою головою придавил руки бабки к её коленям.

– Не встану, – твёрдо сказал он. – Пока не простишь.

– Прости-ишь? Да чего же мне, батюшко, тебе прощать-то?

– Пока не простишь.

– Пошёл к лукавому! Выдул бутылку-то, обрадовался…

– По-ка…

– Ну, прощу, прощу. Эко напился!

– Дай слово.

– И слово тебе на́, на́ тебе слово, только вставай.

Павлик резко вскинул голову, подставил бабке затёкшее, будто обваренное кипятком, лицо.

– Бабуся! – заговорил он с расстановкой. – Ты мне слово дала. Слово дала. Выручи меня. Спаси. Внука своего единственного!

– Ну балаболка…

– Знай же: я сегодня дома не ночевал.

Они оба разом замолчали, словно прислушиваясь, не стучится ли кто-нибудь в двери, – и тут же бабка Соня отпрянула от внука, будто от прокажённого, прижалась спиной к печке, грубо оттолкнула его лицо, но Павлик, как резиновый, лишь качнулся, цепко держась обеими руками за сиденье табуретки и подковой обхватил бабкины колени; его пьяные и упрямые глаза смотрели раскосо, в стороны, как у телёнка; бабка Соня пыталась встать, но лишь ткнулась животом в крепкую неподвижную голову.

– Ну-ко! – брезгливо-резко крикнула она. – Пусти меня!

– Не пущу. Ты… дала… слово…

– Вон ты како-ой!

– Да. Такой. Я сегодня дома не ночевал. Я ночевал в другом месте. Мы с тобой не дети. Тебе понятно, где я был.

– Ух ты, паразит! Как он ловко подъехал! Ух ты, тихоня!.. А я-то уши развесила! Чего натворил!.. Бедная Викто-орья… А Маринушка-то, девчоночка-то…

– Вот-вот. Не разрушь семью. Прошу тебя. Не говори Вике.

– Ишь чего захотел!

– Скажи Виктории, что я был у тебя два дня: сегодня и вчера, субботу и воскресенье.

– Чтобы я соврала-а?! Ну-ко подымайся, негодяй! Ишь впился, как клещ!

– Мы приедем на тот выходной. Скажи Вике. Я всё продумал.

– Вон как закрутил, образина!.. То-то я гляжу. И не бритый, и голодный, и с перепою. Гад ползучий!

– Мало. Мало ругаешь. Легче, когда выговоришься. Ударь меня. Ещё легче будет. Ударь. Но представь Вику, Маринку…

– За-мол-чи! Тьфу!

– Мало. И этого мало. Плюнь мне в морду. Скажи Вике.

– Ой, гадёныш… От жены блудить! С потаскухами мараться!

– Маринка, твоя правнучка Маринка, она не виновата. У неё за четверть одни пятёрки. Я ей настоящий лыжный костюм куплю. Нет, пять костюмов. И лыж куплю дюжину. Нет. Две дюжины. Она мечтает приехать к тебе. К тебе. Она хочет покататься с горы за двором.

Бабка Соня охнула и закрыла лицо ладонями.

– Меня не жалей. Пожалей их. Всё будет как прежде. Ведь ты дала слово. Скажи Вике, что меня подвёз знакомый по пути. Телефона в квартире нет. Я не мог предупредить. Скажи, что я приезжал на чай.

Павлик измождённо уронил голову, кряхтя поднялся, опершись на бабкино колено, мотнулся, подошёл к столу. Покачиваясь взад-вперёд, он выпил остаток из бутылки и долго держал бутылку над стопкой, капая то в неё, то мимо, потом резко выплеснул из стопки в себя и так остался стоять, закинув голову и всё качаясь.

Бабка Соня, закрывая лицо ладонями, между пальцев следила за ним, смотрела ему в спину, в широкий бычий затылок и уже не плакала, понимала, что сейчас ей плакать не время. Она испытывала тот же нетерпимый страх и ту же ясность, что ей надо немедленно что-то делать, как и тогда, когда Павлик, ещё ребёнком, подавился рыбной костью и она неволила его глотать хлебные корки и сама, показывая ему, наглоталась досыта; или когда он, уже подростком, угорел в бане и она тащила его, голого, на плече домой и натирала ему виски луком; или тогда, когда он, только придя из армии и ещё не устроившись в городе на завод, загулял, стал похаживать к одной неприхотливой бабёнке в соседнюю деревню и возвращался под утро, и она, щадя больное сердце дочери, в те дни не встававшей с кровати, умалчивая о возможной близкой беде, тайно, ночью сходила к той злополучной бабёнке и выговорила ей, запретила пускать к себе внука. И вот сейчас она, даже не слыша саму себя, невольно прошептала:

– Ладно, ладно…

Но Павлик, закинув голову, всё покачивался.

– Ладно, ладно, – чуть громче прошептала она.

Павлик, наверно, услышав её, перестал покачиваться, вздохнул, сказал рассудительно:

– Теперь мне хоть в петлю.

– Да ладно, – нетерпеливо и громко сказала бабка Соня. – Слышишь ты, ладно!

Павлик, словно очнувшись, медленно подошёл к ней.

– Святая, святая…

Стоя на коленях, он целовал ей руки, подол её платья и всё говорил и говорил, а бабка Соня, опять заплакав, теперь уж от умиления, от радости, что беда не коснётся внука, играючи постукивала кулачком по его лысине.

– Что, что для тебя должен я сделать? Что? Приказывай! Ну! Ну же! Хочешь… Хочешь, я…

– Слушай, чего тебе расскажу, – посмеиваясь, заговорила бабка Соня. – Знаешь, как я за водой-то хожу? Коли много снегу нанесёт, так мне и до колодца не доползти. Вот я сперва тропинку и промну. Раз пройду порожняя, потопчусь, другой раз, а уж потом и воды полведра несу. Вот какая стала тетеря!

Павлик, только тут заметив, что бабкины руки вздрагивают не от плача, а от смеха, болезненно покривился, недоверчиво хмыкнул и захохотал, потрясая полными плечами и то откидываясь назад и садясь на пятки, то тыкаясь лбом в колени бабки.

– А уж коли сугробы не в силу велики, так из огорода снегу натаскаю в таз. Таз поставлю в печку. Как чаю попить – вот я снегу и натаю.

Павлик оборвал свой смех и, восторженно глядя на бабку, завопил:

– Бабуся! Святая моя! Скажи, сколько тебе принести воды? Сколько? Я буду носить всю ночь!

– Да много ли мне, старухе, надо? Вон на крыльце два ведра пустые…

– Нет! Сколько?

– Да уж сходи разок-от, проветрись.

– Да нет! Нет! Ты скажи, сколько именно вёдер тебе принести? Сколько именно? Скажи – сто!

– Ну-у, батюшко! Мне ведь не на баню.

– Нет! Ты смеёшься. Ты издеваешься надо мной! Потому что теперь я завишу от тебя! Потому что теперь я в неоплатном долгу перед тобой! Скажи, сколько вёдер? Скажи!.. А-а!..

Павлик зарыдал, качнулся и повалился на пол. Бабка Соня его, рыдающего, со слюной на подбородке, тяжёлого, неподатливого, с заголившимся из-под рубашки животом, еле дотащила до дивана. Павлик и там не унимался. Фыркал, кашлял, уткнувшись в подушку, – и вдруг захрапел. Бабка Соня расторопно подошла к нему и повернула его голову лицом на волю.

…Она разбудила внука рано, на первый проходящий автобус, зная, что ему сегодня, в понедельник, надо на работу. Ещё вчера она приделала все свои дела: оторвала воскресный листок с календаря, долисталась до следующей субботы, потешила себя мыслью, что в субботу эту непременно будут у неё гости; потом натаскала снегу в таз и ещё в два ведра, чтобы наутро было даже чем и умыться. Павлика, так и спавшего не раздетым, она еле подняла:

– Вставай, Павлик!.. Да подымайся же, пора!.. Иди-ко, сердешный, попей чайку таленького.

Предыдущая главаГлава 5 из 33Следующая глава