Опять всё по-прежнему: в деревню пришёл человек… ну и так далее. Опять, значит, кто-то куда-то явился – и это стало целым событием, то есть фактом, выходящим из будничного ряда людского бытования. Долгим или кратким было пребывание того явившегося, громкое иль тихое получилось событие, а люди, оглянувшись потом, всегда вспомнят, среди однообразной своей каждодневности, и выделят, не замечая этого выбора, именно тот день или ту ночь, когда в их жизнь постучался он – кого ждали или не ждали. Но справедлив этот выбор: чего, в самом деле, рассказывать односельчанину о вчерашнем дожде? – мочил он его точно так же; другое дело – поведать о недавнем госте. И об этом – как кто-то куда-то явился, – больше всего и беседуют люди друг с другом: бабушка с внучкой, соседка с соседкой, проповедник с паствой, попутчик с попутчиком; рассказывают о тех явлениях и простыми речами, и сказкой, притчей, песней. И даже те люди, которым любо говорить словом писаным, даже и они, затворившись в тишине и одиночестве своём, казалось бы, для другого – чтобы без смущения изливать свою душу, – и они тоже обнаруживают, однако, в душах-то своих искренних (как и все, того не замечая) всё ту же извечную исключительную ситуацию: как некая жизнь текла неким своим чередом и как вдруг появился некто, – что и даёт тем пишущим людям закваску и оправдание для всего дальнейшего повествования. И вот на страницах книг несутся вскачь тройки, мча деловых или беспечных седоков; вот бредут с посохами ходатаи, нищие и паломники; вот тоскуют в поездах возвращающиеся солдаты; вот идут, едут, плывут, летят многие и многие обитатели книг – ибо всем им, уподобленным людям живым, предстоит, где-то на ближайшей странице, куда-то явиться – и тем самым, как и в жизни, породить событие, историю важную или пустяковую…
В той же деревне, в Ба́бине, пришедший, молодой мужчина, пробыл во дворе у дома Серовых всего-навсего полчаса.
Потом он ушёл, чтобы никогда больше здесь не появляться.
Событие это пришлось на дни поры осенней, страдной – и для Серовых, конечно, тоже. Только убрали они картошку, отмаялись, всё дожди мешали, – а тут грибы пошли. Через плечо на ремне иль верёвке из лесу притащат – и снова нет передышки: разбирают, варят, солят; на улице теплынь, а они печь топят, ведь надо и сушить, набивать мешочки матерчатые на зиму.
Встречен он был старухой, сидевшей на лавочке против крыльца.
– Здравствуйте, Марфа Клементьевна, – внятно и почтительно сказал он.
– Здравствуй, Сёма, здравствуй! – охотно ответила та, довольная, что теперь ей во дворе не скучать.
И они – сразу многое вспомнив – улыбнулись друг другу.
– А Сергей Васильевич?.. – недоумённо спросил гость, словно тот, о ком он говорил, только что был тут же.
– А его нету, – машинально ответила Марфа. – Они по грибы ушли.
Возникла мимолётная заминка, которую, если она в начале разговора, всегда остро чувствуют собеседники, знакомые давно. Оба подумали не о том, что их в эту минуту сближает, а о чём-то своём: он сообразил, что Сергей Васильевич ушёл в лес с женой, она поняла, что, будь Сергей сейчас дома, гость, судя по его нетерпению, сразу бы прошёл мимо лавочки к нему, – и оба знали, о чём подумал каждый.
Марфа любила этого детдомовца, Сёму Семёнова, больше других, любила за смелость и твёрдость – какова была и сама. А знавала она многих: приходили они сюда, к крыльцу, к этой самой лавочке, спрашивали, вот как и сегодня, Сергея Васильевича, директора детского дома своего, её зятя; приходили сначала робкими детьми и подростками по каким-то вздорным, на её взгляд, «организационным» делам, потом – скромными молодыми людьми, приезжавшими не то чтобы в гости, а на час-другой показаться. Любила Марфа их за искренность – и потешную, и даже иногда пугающую. А в этом всех перещеголял как раз он, Сёма Семёнов.
Той заминке Марфа значения не придала, потому как была возбуждена соседством с нечастым гостем, очень всегда разговорчивым. Нетерпеливо похлопала по лавочке возле себя:
– Садися, садися вот! – И всё бодро улыбалась, напоминая этому Сёме о его общительном характере.
Но тот улыбкой не ответил. И сел не сразу.
Заминка теперь была явная, сделать вид, что её не замечаешь, было нельзя. Но Марфа надеялась, что серьёзность гостя наигранная, как бывало раньше, и во все глаза смотрела на него.
Сёма в детдоме был первый. Имел, как говорил зять, у ребят «авторитет». Был он, белокурый и кудрявый, признанным красавцем. Лицо правильное, взгляд прямой, нос короткий, нижняя губа выпячена. Но в жизни детдомовской, муравейной, на одной красоте парню не продержаться. И Сёма, чтобы соответствовать той роли, которую ему доверила среда, занимался спортом, тренировался, добавлял к внешности своей привлекательной ещё и мужественность – старался держаться солиднее: делал свой голос грубоватым, басовитым, для чего подтягивал подбородок к шее, а из-за этого становилась солиднее и вся его осанка. Тот басок и осанка остались с ним навсегда. Первенствовал он даже в том, в чём ему, казалось бы, и не обязательно: много читал; ходили легенды, будто им прочитана вся детдомовская библиотека. Улыбка у него была белозубая и приветливая, но – странная: неожиданная, часто неуместная, загадочная; то ли он время от времени не выдерживал серьёзности и выдавал свой беспечный характер, то ли попросту тренировался и улыбаться… Разговорчив он был всегда. Но ему, детдомовцу, не о чем было особенно откровенничать: все они там как на ладони. Вот была у них девушка Тоня, тоже признанная самой красивой, и все знали, что Сёма с нею дружит – как ему, впрочем, и полагалось.
А поражать искренностью неслыханной стали бывшие детдомовцы, когда потом наезжали кто откуда. Оказалось, что обычная жизнь, та, которая за воротами детского дома, поначалу воспринимается ими как некая несуразная затея, позволенная, в отличие от детдома, всем и всегда, затея беспорядочная, которая и расковывает, и веселит, и дурачит, которой можно и даже нужно, чтоб выжить, предаться, но которую всё-таки не следует и не стоит принимать всерьёз. Наезжая вскоре после выпуска, детдомовцы вели разговоры больше, конечно, о том новом, с чем с толкнулись впервые: о заботах любовных и семейных. «Прямо кино!» – говорила потом Марфа соседке. Сёма Семёнов – а за ним так и осталось это простецкое имя – в хлопотах новых был, судя по его рассказам, самим собой. Когда после восьмого класса их группу «раскидали» по разным училищам, он, тоже где-то учась, приезжал показаться-похвастаться чаще других и рассказывал не столько о будущей профессии, сколько о своих похождениях. Пришёл, дескать, он к одной девице, – памятно откровенничал он, – то да сё. А тут, мол, звонок, и на пороге ещё парень. Девица перепугалась, убежала в комнату. Но драки не завязалось. Оба они засели на кухне – и тары-бары, про «грядущее светлое будущее», про «покорение природы и космоса». Девица выбежала к ним, руки в бока: «Вы, собственно говоря, зачем сюда явились?» И выгнала обоих. Смешно было слушать такое, но и жутковато почему-то. Дотошность и жажда вникать во всё и вся следовала за ним по жизни, теперь вольной, и дальше. Когда, например, был он в студентах, рассказывал, что как, мол, с женщиной переспишь, то чувство такое бывает, будто сладкие ягоды ел: «И сытый, и пальцы неприятно клейкие». Окончив институт, приезжал женатым; имел, говорил о себе, всегда то тут, то там одно лишь «койко-место», а теперь, мол, живу в квартире, где жена, тёща. В жизни семейной всё было у него вроде бы хорошо; родилась дочка. Случались скандалы редко, и, по всему, он сам на них напрашивался. Увлёкся, видишь ли, живописью, о которой, как признался, он ещё в детдоме мечтал, – чтобы быть «всесторонне развитым». А запах красок выводил жену из себя. Рассказывает он, слушаешь его – и непонятно, как же он сам-то ко всему относится; твердит только, словно в бреду: «Я бы на балконе писал, да краски мёрзнут».
На эту рассудительность, мелькавшую иногда в поведении и рассказах детдомовцев, Марфа серьёзного внимания не обращала, называла её «причудами». Их ли дело судить о жизни обыкновенной, настоящей, о людях, живущих своим умом, имеющих родителей, родственников, крышу свою! И когда детдомовец начинал высказываться «вообще», она сразу переводила разговор на что-нибудь весёлое – из жизни, конечно, тех же детдомовцев. Заговорит, бывало, Сёма о каких-то «мероприятиях», затеянных в детском доме, а она ему: «Расскажи-ка лучше, как ты по крыше бродил!» О случае том она узнала тогда от внука, который учился с Сёмой в одном классе: детдомовцы ходили в местную сельскую школу. Тогда он целых полчаса держал всю школу в страхе и восторге. Однажды в мае, перед самыми каникулами, во время перемены вылез он в окно из класса на втором этаже и ступил на козырёк, что идёт по стене под окнами этого второго этажа; козырёк там из кровельного железа, покатый, шириной в две ладони. И Сёма подался, приставными шажками, в сторону от крайнего окна, прижимаясь всем телом к стене, разведя руки. Все ученики высыпали на улицу, смотрят вверх. А тот уж дошёл до угла, переступил на другую стену, зашаркал дальше. И тут звонок. Все разбежались по классам, сидят как на иголках. Учителя, пришедшие из учительской с первого этажа, не поймут, в чём дело. С ума сходит, не дышит и класс Сёмы… Вдруг стучат в окно с улицы. Учительнице плохо стало: ведь второй этаж! А Сёма отворяет окно, встаёт на подоконник: «Разрешите войти».
И сейчас Марфа тоже подбивала Сёму на разговор беспечный, сказала игриво:
– Какой он нынче стро-огий!..
Сёма сидел, как всегда, прямо, горделиво, но глаза его были опущены.
– Паша в больницу попал, – скупо сказал он.
Марфа помолчала. Всё было понятно обоим. Но, по ходу разговора, Сёма теперь уж обязан был рассказывать подробности. А он всё равно не оживился. И Марфа только тут оценила ту скованность в нём, которую заметила с самого начала. О весёлом разговоре больше и думать было нечего. Настроение у неё испортилось. Она спросила деловито:
– Из-за вина?
Но Сёма и не шевельнулся, подчеркнув этим фальшивость – при знании ею всех дел – вопроса её.
Марфа обиделась.
Молчание было долгим. Взаимную отчуждённость почувствовали оба. Марфа даже немного растерялась: как же она теперь тут высидит с ним – ведь он, наверно, будет ждать грибников… Сказала, чтобы не молчать:
– Они недавно ушли, так что…
Сёма поднял глаза, думая о своём, но ничего опять не сказал.
– Второй раз сегодня, – продолжала Марфа, искоса глядя на него. – С утра ходили. Вернулись. Говорят, грибов много. Надо бы, мол, ещё раз сходить. Ну и пошли. Даже не передохнули… Да и какой отдых! Придут и сразу садятся вон на крыльце да грибы перебирают.
Сёма посмотрел на крыльцо, словно ждал, что из него сейчас выйдут.
Марфа на обиду свою махнула рукой: вспомнила, с кем говорит… Какие-то они, ей-богу, особенные, эти детдомовцы: сборные, что ли, точно картинки из детских кубиков; как бы придуманные, сочинённые, словно частушки. Вот, например, вежливые они, да, но чувствуется, что не потому они вежливые, что сами по себе таковы, а потому, что так приучены воспитателями. И тут, выходит, всё та же «причуда». И вдруг она впервые подумала с радостью о том, что зять уже не работает там и не учит больше тем «причудам» детдомовцев. Ладно хоть, что зарплата была у него хорошая и теперь пенсия большая, – из-за них только и стоило теми «причудами» заниматься. Правда, к работе его она относилась с уважением не только из-за денег, но и потому ещё, что должность та делала его в деревне человеком весомым. Понимала она и то, что он иначе оценивает свой труд: детдомовцев даже за глаза называет «воспитанниками». И открыто об этом никогда не говорила. Только иногда, редко, когда, например, начинался какой-то там «съезд» и по радио с утра до вечера говорили очень длинно, Марфа бормотала себе под нос: «Ну вот, теперь и будут токовать…»
Но зато как повадно было раньше у крыльца! Из соседней деревни, где был детский дом, приходили Сёма, Паша, паренёк худенький, и девушки с ними, Тоня и Аля. Держались они ровно друг с другом, и только со слов зятя известно было, что Сёма дружит с Тоней, а Паша – с Алей (эти на том сошлись, что Аля заикалась, и Паша, серьёзный и молчаливый, подавал всем пример, как надо равнодушно относиться к недостаткам других). Они четверо потому запомнились лучше остальных, что потом, когда их «выпустили», не растеряли друг друга по разным городам, а списывались и съезжались летом, в особенный для детдома день, в день «открытия лагеря». У этой-то лавочки желали они, приходя, Марфе Клементьевне здоровья и вели свои откровенные речи. Пожив вне детдома, на воле, потёршись среди людей, окончив какие-то училища, потом ещё какие-то вузы, отслужив в армии, обзаведясь семьями, все они, детдомовцы, изменились – и не изменились. Паша стал худее, курил безбожно, волосы над ушами по привычке постригал, а чёрный чуб, поминутно падавший на глаза, зачёсывал назад худущей пятернёй. После института он работал учителем – пошёл по пути уважаемого директора, имел семью, двоих детей, но – рассказывал зять – пил запойно, и об этом они не раз толковали с глазу на глаз, для чего уходили от лавочки за двор. Девушки, повзрослев, сделались красивыми женщинами; одевались, правда, скромно, как и привыкли; обе вскоре вышли замуж. С того времени вместе, вчетвером, больше не приезжали, а когда кто наведывался – то без жены, без мужа. И с тех-то пор всё чаще прорывалась в них та самая «причудливость» – именно тогда рассказывал Сёма, как он воюет с женой из-за красок. Марфа не раз, шутя и не шутя, просила их привезти свои «половины», но они отвечали на это неожиданным молчанием. Поначалу Марфа думала, что тем молчанием намекают они на то, что их «половины» отношения к детдому не имеют и, будь они тут, не было бы непринуждённых разговоров – ведь все беседы состояли теперь из одних восторженных воспоминаний. Но и потому ещё – как догадывалась Марфа – они обидчиво замолкают, когда спрашиваешь их о жизни семейной, что думают, будто она смеётся над ними: ведь ей, пожилому опытному человеку, и так должно быть ясно, как могла сложиться и как складывается их жизнь.
Теперь Марфа говорила, не скрывая скуки:
– Подождали они вас немного и ушли, – намеренно, как слышалось в её голосе, перескочила она на «вы».
Сёма прямо вздрогнул.
– Как подождали? – он повернулся наконец к неё лицом. – Сергей Васильевич знал, что я приехал?
– Заранее он не знал, – тихо и медленно ответила Марфа, давая понять, что говорит из одолжения. – Не знал он заранее. А прохожий сказал, мужик один, который вас, видно, знает. Они как раз из лесу пришли. Сели на крыльце грибы перебирать. А по дороге идёт тот мужик и кричит. Я на улице-то была. Кричит, мол, к вам детдомовец приехал. Я тут сидела-то. Они сразу на вас и подумали… Ты ведь на автобусе приехал? – настырно спросила Марфа, опять переходя на «ты», чувствуя, что разговор всё-таки состоится.
– На автобусе, – подтвердил Сёма сосредоточенно. – На остановке машину увидел. Нашу, детдомовскую. По номеру узнал. Подошёл, поинтересовался. Водитель новый теперь. Я представился, поговорил с ним…
– Ну вот! – подхватила Марфа. – Пока ты там болтал, они и ушли. Подумали, что мужик опознался. Раз никто не идёт, так… Сергей-то, правда, говорил, мол, давай ещё подождём. А та ему: пошли да пошли. Если, дескать, вздумали идти второй раз, так надо торопиться… А то сидели они на крыльце, грибы перебирали. Так и оставили. Взяли другие корзинки и пошли. Всё равно потом перебирать – так уж всё за раз.
Глаза у Сёмы насмешливо забегали.
– Перебирали на крыльце, – проговорил он рассудительно. – А как узнали, что я приехал, так всё бросили и в лес убежали…
И он широко улыбнулся – той своей неожиданной и красивой улыбкой.
– Да нет, – занервничала Марфа. – Думали, говорю, что мужик опознался. Ты ведь редко бываешь. Ну, они и не стали ждать. И ушли…
Сёма, прерывая Марфу, непоседливо встал, собираясь, похоже было, уходить. Вдруг замер как-то скованно, словно пронзённый болью в пояснице. И медленно сел.
– А я вот зачем пришёл! – громко и церемонно сказал он, будто появился только что.
Громкий голос его так удивил Марфу, что она оглянулась по сторонам – нет ли рядом ещё кого-нибудь.
– Я специально для этого сюда и приехал. Чтобы кое-что сказать. В глаза Сергею Васильевичу. – Говорил он громко, подаваясь всем телом вперёд и бегающим взглядом осматривая крыльцо.
Марфа, следя за ним, тоже посмотрела на своё крыльцо.
– Я вчера был у Паши в больнице, – не снижая голоса, говорил Сёма. – И дал слово съездить сюда. Если бы Сергей Васильевич был здесь, я бы сказал ему. Сказал бы про Пашу. Сказал бы ещё, что Тоня с мужем развелась. Что Аля тоже давно с мужем не живёт, хотя и не разведены. И вообще. Я бы спросил Сергея Васильевича. В первый и в последний раз. Если бы он был, конечно, здесь!.. Спрашиваю вас. Спрашиваю от имени всех воспитанников. Ответьте: зачем вы нас так воспитали? Ведь мы вышли в жизнь – а она совсем другая. И нам теперь трудно.
Сёма опять встал и сразу сел.
А Марфу громкий голос его больше не смущал. Она была спокойна и грустно смотрела на него.
– Влете-ело директору… – проговорила вкрадчиво. И прибавила громко, подражая Сёме: – А не будешь разной ерунде деток учить!
– Вот именно! – не замечая иронии, выпалил Сёма.
Марфа долго смотрела на него. Потом спросила:
– Ну, все твои слова?
– Все! – Сёма встал.
Марфа ещё помолчала, потом продолжила:
– А вы вот сядьте-ка. А я вам про Сергея Васильевича расскажу.
Сёма испуганно посмотрел на крыльцо, сел.
Марфа стала строгой, заговорила:
– Я его ведь мальчишкой помню. Вот этаким. Как сейчас вижу. Сама была ещё девка. Идёт Серёжка вдоль деревни. По дороге по пыльной. Карапуз босой, в одной рубашонке. И тянет он за собой вожжи. Держит за кольцо. А вожжи-то дли-инные. Другой конец сзади далеко-о. И колечко на том конце пыль взбивает. Вроде как дымочек бежит по дороге сам по себе. Подходит Серёжка к дому. К этому самому. Как сейчас вижу. Подымается на крыльцо. Вот на это. Только теперь оно новое. Но такое же. Подымается, а вожжи не выпускает, жалко ему их. Идёт он в коридор, в прихожую. А вожжи дли-инные. Всё за ним ползут и ползут. В доме как раз обедали. Вокруг стола народ. Серёжка без разговоров на лавку залезает и по-за спинами у всех топает вперёд, к деду Михаилу. А вожжи-то всё ползут за ним. И колечко на другом конце уж на крыльцо забегает и по ступенькам – бряк, бряк, бряк!..
Марфа замолчала вызывающе.
Сёма несколько мгновений сидел прямо, истуканом. Потом согнулся по-стариковски, склонился к земле.
– Надо мне уходить, – проговорил он, играя желваками. И видно было, что он понимает: отговаривать его не будут.
Марфа наклонилась к нему, спросила просто:
– А на крыльцо-то хочется заглянуть?..
– Да, хочется! – непринуждённо ответил Сёма с той интонацией, с какой обычно признавался в своих чувствах.
– Так и загляни, – пожала плечами Марфа.
Сёма встал:
– Что же. Семь бед – один ответ.
Он широко и быстро улыбнулся.
Перешёл двор до крыльца, остановился перед дверью, взялся за ручку, вздохнул. И рывком распахнул дверь.
Марфа спросила жёстко:
– Ну, есть кто?
Перед Сёмой на крыльце была скамейка и табуретка, две корзины с грибами, эмалированный таз с грудкой грибов, кастрюли, вёдра; пол был усыпан листьями, кисточками еловыми, мелкими сучками; пахло лесом, осень…
Сёма – он стоял, всё держась за дверную ручку, опустив голову, закрыв глаза, – отозвался на вопрос Марфы:
– Есть. Колечко…
Марфа на лавочке засмеялась, спросила шёпотом:
– Что, брякает?..
– Брякает!