Житель города древнего на Волге, с радостью, с волнением, будучи воистину оглашённым, извещаю всех людей добрых: «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет!» – о чём имею доподлинное свидетельство.
Доказательством располагаю самым настоящим, уж лучше не придумать, конкретным, вещественным, если на то пошло, – многие видели своими глазами, а могли бы даже и руками потрогать… подойти к тому памятнику и потрогать. Об этом, собственно, и речь – что факт есть факт.
А то привыкли мы всё судить о древности родного города с туристическим, так сказать, акцентом: вот, мол, набережная с видом на речной простор, вот камень, обозначающий место зарождения города, тут один собор, там другой, вот улица, вот переулок…
Но ведь это не сам дух. Хотя, конечно, тут всё следы, и глубокие следы, русского духа, и тут на каждом шагу надо ждать его, духа, проявление: вдохновляет же и вид этой башни, и этот звон часов в монастыре.
Сам дух – он и есть дух, он живой, он в мысли или в поступке. И вот как на этот раз он сказался – в таком неожиданном месте и таким неожиданным образом!
Да, дело связано с памятником – и, на первый взгляд, дело попросту лихое. Не показалось, небось, неожиданным мне то, что Русью-то пахну́ло глухой октябрьской ночью!..
И поневоле, хотя это и смешно, вспоминаешь: что же ты-то сам делал тем холодным ночным временем? – да спал, конечно!.. Но нет, не жалею, что поступок тот совершён не мною. Ведь мысль поступку сродни: я разгадал его – и к нему, значит, причастен.
Есть в городских осенних буднях такое время тёмное, верней бы сказать – чёрное: уже и автобусы-троллейбусы не ходят, редкий мужчина какой-то решительно прошагает, такси проползёт медленно, словно что-то потеряло и теперь ищет; невидимый моросит дождь, и невидимый хлёсткий холодный ветер наполняет пространство – и вдруг погаснут почему-то ещё и тусклые фонари: мрак и мрак…
Люди – люди спят: отреклись на время от вяжущего быта, от всевозможных идей – и видят сны, летящие к ним с обоих концов времени – и из прошлого, и из будущего, – и смотрят эти сны, и верят им, и живут ими… По всему городу свет теперь только в их душах.
В тёмную темноту кануло всё, как в небытие, – ну и тот самый памятник. А днём вот что видно. Он – чугунный, на постаменте мраморном. Человек сидит: в костюме, с непокрытой лысой головой, на коленях – книга, и над нею он склонился и думает. Мрамор – красный, чугун – чёрный.
В то утро, надо полагать, зазвенели, как обычно, будильники: люди проснулись, встали, включили электричество и радио, стали слушать и сами между собой говорить, стали умываться, завтракать; люди отодвинули занавески и посмотрели в окна, оделись и вышли на ещё тёмную, полуосвещённую фонарями улицу.
Иные поглядели на тот памятник в окно или пошли мимо него по улице – и увидели нечто необычное…
В самом деле, в самом деле! Нельзя, чтоб человек только и делал, что сидел и думал. Ничему более себя не уделял. Он тогда, без сомнения, додумается до того, до чего все другие люди, уделяющие время и на второстепенные, кроме думанья, занятия, додуматься не могут. Но ведь думы, рождённые таким путём – хоть назови: путём жертвы, хоть назови: путём подвига, – эти думы имеют качество иного, что ли, порядка, иного измерения и всем остальным-то людям в их жизни попросту не нужны.
Так вот: ранним октябрьским утром, ещё в сумерках, видели люди, что на чугунные плечи накинута обыкновенная поношенная фуфайка!
Чугунный. И в прямом смысле, и в переносном. Недостаёт обыкновенности. И она восполнена.
И повеяло над городом русским духом. Не помешали завывшие автобусы, застучавшие трамваи.
Да что там! Существу с душой – человеку – стоит лишь вспомнить, что душа-богатство у него есть, – и тут же он встрепенётся и скажет: что ты, цивилизация, на меня наседаешь и чем ты кичишься? Давно ли паровой котёл обещал чуть ли не конец мира, а теперь он поминается с ироническим уважением. Не то ли же будет в скором завтра и с твоими ракетами? И после этого мне, который с душою, молиться на тебя? Уж лучше я вверю себя пространству бесконечному, времени глубокому – и тогда-то истинно вечное в мире найду!..
…А дело тут, однако, не лихое. Ведь не грязью же вымараны чугун и гранит, не слова же непотребные на них начертаны. Нет – фуфайка на чугунных плечах. Забота и жалость. Но, правда, не простая забота-жалость: чугунным ли плечам дрожать октябрьской ночью! Тут намёк на жалость. И в нём, в намёке, вся суть. Уважаем, дескать, тебя и боимся – иначе б средь бела дня полезли к тебе с фуфайкой; ценим тебя и почитаем – иначе б нарядили в какой-нибудь сарафан; желаем тебе и чугунному только хорошего – помним же вот, ухаживаем… Но только что ты всё сидишь себе да сидишь, склонившись-то, уж чего хоть так долго и думать? Не ровён час…
В городе на Волге много ли храмов и старинных домов, мало ли – а вот бы люди, просыпаясь по утру, не просыпались совсем от своих снов и весь бы день, среди быта и идей, носили память о том, что светит им даже ночью, о своей душе – о её бездонной пытливости, о её беспрерывной готовности.